— Агоштон! Уж не думаешь ли ты?..
— Помнишь, в первую ночь стучались у твоих ворот? — грубо спросил мужчина. — Чтобы среди ночи в калитку стучать, для этого надо право иметь. В первые дни, пока еще не разошелся слух, что я поселился у тебя, мужики перли сюда, как в корчму. Валили косяком.
— Кто это наболтал тебе? — твердым тоном спросила Жофия.
— Сам вижу!.. И Амбруш говорил — при тебе же… Так прямо и сказал, что у вас с Дяпаи…
— Неправда!
— …И что я подвалил на готовенькое, в уютный дом, который построили тебе за красивые глаза. Не только тебе, но и для самих себя… Приют любви! — Мужчина был пьян и озлоблен. У Жофии не хватало духу отвечать ему такой же озлобленностью, потому что Агоштона захлестывала ревность. А ревность уживается только рядом с любовью.
— Кто твои собутыльники, кто тебя настраивает против меня? Вранье это все, от первого до последнего слова! И про Дяпаи — неправда! — Сейчас ей уже не было жаль мужчину, и она ударила в самое больное место: — Ты говоришь, тебя не принимают в селе из-за меня? Ну, а в твоем родном селе почему тебя не приняли? Мать родная и та от тебя отреклась!
Мужчина зло кусал губы.
— Это верно. Дурак я был, что домой вернулся. Только в толпе можно скрыться, стать неприметным, замести следы. Надо было податься в Будапешт… Или на запад…
— Дурак был?.. — Жофии показалось, будто какое-то холодное, недоброе чувство вклинилось между ними и все больше отдаляет их друг от друга. — Да если бы ты попал в Пешт, мы никогда не встретились бы!
— Не с тобой, так с другой бабой встретился бы!
Жофия, окончательно уничтоженная, смотрела на искаженное лицо этого чужого, незнакомого ей человека.
— Значит, я для тебя просто первая попавшаяся баба?.. — Ей пришлось ухватиться за край стола, потому что пол покачнулся у нее под ногами. — Уходи, Агоштон, — из последних сил выговорила она. — Не место тебе среди людей.
Пошатываясь, добрела она до спальни и, одетая, рухнула на постель. В темноте слышалось сонное посапывание ребятишек. Судорожным комом давила в груди боль. Выплакаться бы, но и в этом облегчении пока еще ей было отказано. Из кухни доносились какие-то неясные звуки, по ним трудно было определить, что делает мужчина, но Жофию это и не интересовало. Она не боялась Агоштона, не сердилась на него, ощущая лишь горький привкус поражения: не сумела помочь ему. Как будто выкинула до срока плод, который носила под сердцем с такой радостью, такой любовью.
Она лежала в темноте — неподвижно, скованная тяжким бессилием; начнись в доме пожар, она, наверное, и тогда не пошевелилась бы. Все для нее начнется сначала, только в более грубой форме. Свекровь заставит ее опять облачиться в траур и станет пуще прежнего оберегать от мужчин. Шоферы будут привозить вино, керосин, дрова и, очутившись с ней наедине в кладовке, станут приставать со своими нежностями. Дяпаи опять начнет стучать у калитки, а молодой агроном Виктор еще и поможет ему вломиться в дом.
Она лежала в темноте — опустошенная, безо всяких надежд — и не шелохнулась, даже когда по прошествии долгих минут, а может и часов, у дома затормозила какая-то машина. Хлопали двери, одна за другой, вспыхивал свет. Наконец распахнулась дверь спальни, щелкнул выключатель и зажегся свет.
На пороге стоял Агоштон — черты лица искажены, ворот рубахи разорван, — а за ним два милиционера.
Жофии казалось, будто ей снится страшный сон.
— Я избил Дяпаи, — сказал Агоштон. — Товарищи из милиции разрешили мне заехать за вещами.
— Ты убил его? — спросила Жофия.
— Не успел. Меня схватили.
Жофия с трудом поднялась, предложила милиционерам сесть: как-никак она хозяйка дома. Да и ребята знакомые были — свои, местные.
— Присаживайтесь.
Милиционеры смущенно сели, явно не зная, как себя вести. Парень помоложе робко улыбнулся Жофии, но испуганно осекся, увидев безжизненно-застылое лицо женщины.
Агоштон снял со шкафа два чемодана и первым делом уложил весь инструмент для переплетных работ. Затем начал вытаскивать из шкафа свои костюмы. Милиционер постарше, заметив это, оговорил его:
— К чему такие основательные сборы? Мыло, полотенце, пижама — больше вам ничего не потребуется.
— Я не вернусь сюда больше, — сказал Агоштон, продолжая собирать свой скарб.
Перевод Т. Воронкиной.
Старики
Родителям к золотой свадьбе мы семеро, их дети, купили телевизор с большим экраном. На два дня отправили стариков в город, а тем временем все устроили. Нам пришлось сделать в их комнате кое-какую перестановку, чтобы потом им было удобнее смотреть.
Всего на золотую свадьбу съехалось человек тридцать: дети, зятья, невестки, внуки, правнуки. Самому юному участнику торжества было семь месяцев, самому старшему — семьдесят шесть лет. Каждого из них я знаю как свои пять пальцев. О судьбах этих людей можно написать «Человеческую комедию» из венгерской жизни.
Сейчас же я хочу рассказать о двоих.
Пятьдесят лет вместе! Голова идет кругом, стоит только вдуматься в это.
Их совместную жизнь можно разметить двумя вехами: крепостная зависимость — производственный кооператив «Блерио — Гагарин».
Мне было восемнадцать, когда один человек, очень любивший меня, сказал:
— К старости ты станешь красивой. Пережитые страдания и радости пройдут резцом по твоему лицу, как строгий скульптор по мрамору… Нет, здесь даже не мрамор. Будь я резчиком по дереву, твое лицо — таким, каким оно будет в старости, — я бы вырезал из корня. Из корня старого дерева.
Другая восемнадцатилетняя девушка обиделась бы на такие слова. Я же обрадовалась.
Мориак говорит, что после известного возраста каждый несет ответственность за выражение своего лица. Я исподтишка изучала своих родителей, подолгу разглядывала их фотографии; мне все хотелось взглянуть на них со стороны, глазами «непредвзятого наблюдателя», как это ни невозможно. Но из года в год мои внимательные глаза видели красивые, завершенные лица. Прекрасное лицо старика и красивое лицо стареющей женщины.
И сама жизнь их была прекрасна — ибо они, серьезно и глубоко относясь ко всему, делали то, что им представлялось необходимым. Не только произведение искусства, но и жизнь лишь тогда прекрасна, если она необходима.
Я вырастала на сказках, как любой ребенок в любом краю света. Но эти сказки не были обычными сказками, которые моя бабушка в свое время слыхала еще от своей бабушки, и речь в них шла не об Янчи и Юлишке, не о Красной Шапочке и сером волке: в них описывались подлинные истории из жизни реальных людей, и были они увлекательнее самых волшебных вымыслов.
Нас, детей, было много, и обычно рассказывал нам отец. Особенно я запомнила две истории.
«И шли мы и шли с востока не счесть сколько дней», — так начинал отец свою сказку.
После того как он побывал на разных фронтах первой мировой войны — сражался даже при Изонцо, — он попал в русский плен. В 1918 году вместе с двумя товарищами отец бежал из лагеря для военнопленных, и они пешком побрели на родину. Днем спали, а ночью шли. Шли прямо на утреннюю звезду. Их скитания длились целых девять месяцев — всей зимы не хватило, чтобы им добраться до дому. Обычно все сходились в просторной и теплой кухне, ребятишки постарше лущили кукурузу или щипали перья, а мы, малыши, жались по лавкам и ловили каждое слово отца. Часами сидели мы не шелохнувшись, пока не приходила пора ложиться спать.
О чем же была эта сказка?
О том, как три человека, три беглых солдата в рваных шинелях, бредут по бескрайней равнине.
Помимо бесконечно долгого странствия, с ними ничего не случилось. Города обходили стороной и даже в деревни заглядывали редко, только когда кончалась соль. К тем местам, откуда доносились звуки боя, они не приближались, днем спали где-нибудь в стоге сена, по вечерам украдкой разводили костер, пекли выкопанную тайком в поле картошку и снова шли на запад. Прямо на утреннюю звезду. Попадались и реки; если поблизости не находили моста, шли вверх или вниз по течению, покуда не натыкались на плот или лодку, переправлялись и снова шли на запад. Когда рассветало, съедали остатки картошки, отыскивали подходящий стог сена, залезали в него, отсыпались и потом снова шли… И было в этом что-то бесконечное и безбрежное, как в самой жизни.
Сколько бы нам об этом ни рассказывали, мы никак не могли наслушаться.
Долгими зимними вечерами отец, бывало, пересказывал нам все, что сам читал в молодости, — «Тайну нищего», «Михаила Строгова», пересказывал «Золотого человека» Йокаи и другие его романы, но больше всего нам нравилась его история: «И шли мы и шли с востока…»
В чем заключалось очарование этого рассказа?
Мне кажется, с одной стороны, в драматизме повествования, которое создавали простые, вполне доступные воображению ребенка заботы: найдут ли путники ночлег? Где они достанут еду? Попадется ли им в пути ручей или колодец, чтобы утолить жажду?
Помню, после этих рассказов я проваливалась в свою перину, будто в стог сена где-нибудь в бескрайней русской степи.
С другой стороны, сколько существует человечество, столько живет и жажда странствий. В каменный век площадь в сто квадратных километров могла прокормить лишь троих человек. Племенам, чтобы не умереть с голоду, постоянно приходилось кочевать. Человечество не так уж давно ведет оседлый образ жизни, гораздо больше времени оно провело в скитаниях. И должно быть, отцовский рассказ будил в нас, детях, какую-то атавистическую тягу к бродяжничеству. Позднее точно такое же чувство вызывали во мне легенда о трех восточных царях, отправившихся искать младенца, которую мы учили в школе, и сказка о чудесном олене, и многое другое.
Это странствие было самым сильным переживанием моего отца в молодые годы. А мать вспоминала другую заветную историю (и сколько же раз она ее пересказывала!):
— Год спустя после того, как вернулся из плена, отец заболел…
— В каком же году?
— В двадцатом.