С каким трудом таяло это недоверие! А ведь он должен был почувствовать, что с самого начала полюбился «хозяйке». Аннуш угадала в нем сходную судьбу: отверженность, муки сиротства, которые разъедают человека, как рак. Они две недели проработали вместе в поле, прежде чем Аннуш вытянула из парня, что он подкидыш, не знает ни отца, ни матери, вырос в хлеву, из милости, у жадных и черствых хуторян, и как глубоко ни вглядывается в прошлое, не помнит, чтобы ему хоть раз позволили поиграть — хотя бы просто в придорожной пыли! Игрушек у него никогда не бывало, но играть-то ведь можно по-всякому, он чувствовал это. Только ему не разрешали.
Сегодня в полдень (женщина снова всем телом ощутила дрожь счастья) они съели под ивами хлеб и взятое в долг сало, и Фабиан сказал:
— Я принесу свежей воды из колодца, хозяйка.
Аннуш пересилила себя:
— Фабиан, не называй меня хозяйкой. Зови Аннуш.
Парень взглянул на нее, но тут же опустил голову, губы его задрожали…
— Не смею, — прошептал он.
Женщина придвинулась ближе, подняла его подбородок, заставила посмотреть ей в глаза.
— Скажи: Аннуш, — нежно попросила она.
Долгое время они смотрели друг на друга.
— Меня никто еще не любил, — прошептал мужчина, и взгляд его затуманился.
— Но я люблю тебя, Фабиан. Ты же знаешь, что люблю. Знаешь, ведь правда же?
— И я люблю вас, — выдохнул Фабиан. Едва можно было разобрать, что он сказал.
— Не говори: вас. Скажи — тебя.
Фабиан долго смотрел в лицо Аннуш: чуть лучащаяся вокруг рта улыбка, таявшая в глазах нежность, — и у него вырвалось, словно с давних пор сдерживаемое рыдание:
— Тебя!
И когда, кто знает через сколько времени, они высвободились из объятий друг друга, Фабиан с какой-то изумленной, блаженной улыбкой посмотрел на женщину, словно видел перед собою чудо, и медленно проговорил:
— Я принесу свежей воды из колодца… Аннуш…
Аннуш присела, обняла и прижала к себе сразу обоих ребятишек, принялась целовать их разгоряченные чумазые мордашки — она сразу же почувствовала губами, что кожа у детей не такая, как обычно, но поначалу не обратила на это внимания, — господи, до чего же длинным кажется день этим сироткам! Прошлым летом Марика, которую она тогда еще кормила грудью, по вечерам всегда радостно вскрикивала, завидев ее: «Мемма!» Да, она их «мемма», она для них — все, какое это удивительное чувство, что они не могут жить без нее. Для этого она и произвела их на свет.
Девочку она взяла на руки, Петике повела рядом, и они направились по узкой, темнеющей долине домой.
Петике как обычно, сбиваясь, торопливо рассказывал о событиях долгого дня, а она устало слушала: птичье гнездо… Марика плакала… Они играли в магазин… Но вот она насторожилась.
— Что ты сказал, сынок?
— Вернулась бабушка, — радостно сообщил Петике, и мать наконец-то обратила внимание на сверкающий кружок, который мальчик сжимал в ладошке, — и вот что принесла!
— Какая еще бабушка? — удивилась Аннуш.
— Из Америки.
У Аннуш мелькнула мысль, что, может, отец кого-нибудь из детей подослал к ней свою мать… но это невозможно! Ни одному из парней она не говорила, что забеременела от него, чтобы не подумали, будто она хочет навязаться кому-то. Деревня до сих пор гадает — угадать не может…
— Мы пели, она рассказывала нам сказки, и мы играли, — продолжал Петике.
Тяжелая догадка шевельнулась в мозгу, но Аннуш с ужасом отогнала ее. Нетерпеливо прикрикнула на ребенка:
— А ну расскажи толком, что за бабушка явилась?
Петике, слегка оторопев, все же постарался рассказать толковее, насколько это под силу пятилетнему ребенку.
— А где сейчас эта женщина? — нетерпеливо спросила мать.
— Дома.
— Что она делает?
Петике уже чуть не плакал.
— Подоила Фюге и готовит ужин.
— Ты сказал ей, что ключ на окошке хлева? — вскрикнула мать.
Малыш расплакался.
— Ничего я ей не говорил, — всхлипывал он. — Она сама знала. Она сказала… его всегда туда клали…
Аннуш стало дурно. Она спустила на землю девочку, ей самой пришлось ухватиться за ограду. Сердце ее колотилось в груди, у горла, в висках, Аннуш боялась, что вот-вот задохнется.
Дети с ужасом смотрели на нее.
И теперь Аннуш заметила, что лица у детишек не выпачканные, как обычно, и руки чистые, и даже ноги. И дыру на штанишках Петике, которую вчера вечером она не смогла зашить, потому что в доме не было ниток, чьи-то руки заботливо залатали. Но что это? На Петике и рубаха чистая, и старенькое ситцевое платьишко девочки тоже выстирано. Конечно, на солнце все быстро сохнет…
Она подхватила ребятишек и бросилась к дому.
Тень от холмов уже легла на долину. В наступающих сумерках она издали разглядела, что четырехугольник кухонной двери не светится. Войдя во двор, тоже никого не увидала. Безумная надежда вспыхнула в ней: наверное, ушла! А может, ее и не было. Может, Петике все это привиделось.
И тут тихий, но красивый, звучный женский голос поплыл в сумерках:
Возвращайся, птичка,
Скажи маме милой:
Не видать мне дома,
Ждет меня могила…
Аннуш застыла на месте, дрожа всем телом. Она знает эту песню! Она никогда не вспоминала ее, но под плотными напластованиями лет эта песня все же таилась где-то в памяти. Она знает и этот голос. Никогда не вспоминала его, но под плотными напластованиями лет и он таился где-то в памяти! И вот сейчас словно взрывом разметало окаменелые пласты, и из-под них возникла светловолосая, ясноглазая молодая женщина, у которой такое мягкое тело, к которой так сладостно было прижаться…
Ее затуманенный взгляд едва различил фигуру старой женщины в тени однобокой груши. Женщина лущила кукурузу, а сейчас поднялась, нерешительно шагнула к дочери, стоявшей как изваяние, и тихо, приниженно вымолвила:
— Не гони меня, дочка.
Аннуш из последних сил отозвалась:
— Оставайтесь, мама! — и, шатаясь, пошла в дом, чтобы никто не увидел, не услышал ее рыданий.
Оставайтесь… Оставайтесь?.. Нет, завтра она ее выпроводит. Не выгонять же среди ночи.
Аннуш горящими глазами вглядывалась в темноту.
Та стена, что возвела она мысленно по дороге от Йозана до белого креста, вдруг рухнула, и каждый кирпич давит ей на грудь.
Она чувствует, что мать тоже не спит. Какой приниженной была она весь этот вечер! Всякую работу буквально выхватывала у Аннуш из рук. Сама вымыла ноги детям, уложила их спать, рассказывала сказки. Словно во что бы то ни стало хотела доказать, что может быть полезна. От всего этого хотелось плакать!
В комнате, где они спали, казалось, нечем было дышать, воздух стал невыносимо плотный, как цемент. Хоть топором руби. Чем угодно!
— Зачем вы это сделали, мама? — выкрикнула она так, что спавшая с нею рядом девочка даже вздрогнула.
Не скоро пришел ответ с соседней постели:
— Не надо об этом, дочка. Это было давно. Не стоит бередить зажившую рану.
— Зажившую? — Аннуш истерически рассмеялась. — Так, по-вашему, зажившую? Для вас, может, и да, вы за свое расплатились. А я-то за что расплачиваюсь? За что? С тех пор как живу? За что?
Ответа не было, да она и не ждала ответа.
— Как вы думаете, кто я в деревне? Дочь Нани Гомбоц. Только дочь Нани Гомбоц. А что я работящая, честная — до того никому и дела нет… — Аннуш задохнулась от рыданий. — Я бы рада ноги целовать тому, кто не пнет меня… — всхлипывая, продолжала она. — Я и беспутная, я и гулящая, — какая же еще дочь может быть у этакой матери? А я… я даже и детей-то для того родила, чтобы было кого любить…
Постепенно Аннуш затихла. По крайней мере она выговорилась. Хоть раз в жизни кому-то излила душу.
Долгое время спустя мать проронила:
— Не я это сделала. Итальянец.
Аннуш молчала.
— Я не хотела рассказывать тебе, ведь даже на суде никто не поверил, — тихо продолжала старуха. — Клянусь невинной жизнью твоих детей, которые мне дороже всего на свете, что говорю чистую правду.
Аннуш простонала:
— Рассказывайте.
— Влюбилась я. Совсем голову потеряла из-за итальянца этого. С ума по нему сходила… Девятнадцатого июня ночью мы лежали на этой постели, и вдруг стук в окно. Я испугалась. Кто там? Это я, Андраш. Мой муж! А я уже сама не своя от страха. Джузепп, говорю итальянцу, прячься. Лезь под кровать. Или в шкаф. Или спрячься за дверью. Быстро! Джузепп встал с постели, натянул штаны и говорит: «Никуда я не полезу. Ты моя жена, и этот человек больше не притронется к тебе». Я просила его, молила на коленях: спрячься. Нет! А муж уже ломится в дверь. Отец создатель, что делать? И ты проснулась от шума, принялась кричать…
— Сколько мне было? — пересохшими губами спросила дочь.
— Полтора года… Я взяла тебя на руки и открыла дверь. Муж ворвался: «Ах ты шлюха, ах ты потаскуха! Значит, это правда. Уже и на фронт докатились про тебя слухи!» И ну кулаками бить меня по голове, по чем попало. Я все спиной к нему поворачивалась, чтобы тебя заслонить, не то он убил бы тебя с одного раза. Вдруг чувствую, оттащили его от меня, оглядываюсь, а они с итальянцем дерутся. Все перевернули, побили, лица у обоих, как у зверей… потом итальянец поднялся, дышит тяжело, а муж так и остался лежать, и из горла у него кровь течет…
Старуха с трудом перевела дух.
— Я совсем обмерла. Руки, ноги у меня похолодели, пошевельнуться была не в силах. Итальянец оттолкнул меня от двери — прочь, говорит, отсюда — и выволок тело мужа из дому… Где-то перед рассветом он вернулся. Я все еще стояла в дверях, тебя, не помню когда, уложила обратно в постель. «Что ты наделал, Джузепп, что ты наделал?» — твердила я. Он ужасно обозлился. «Заткнись ты, баба. Встреться мы на фронте, конец все одно был бы тот же: либо я его, либо он меня». И пригрозил: если донесу на него или проговорюсь кому, то он и меня убьет. «А если не успею убить, — говорит и ухмыляется, злобно так, — тогда скажу, что это ты меня подговорила».