Декан побледнел:
— Что-то случилось? Говорите сразу.
Он втащил ее за руку в прихожую, осторожно прикрыв дверь во внутреннюю комнату.
— Говорите, только тихо. Жена, знаете, сердце...
— Нет-нет, — заторопилась Анфиса Максимовна, — с Люсенькой ничего, на даче она, я в городе, а садик на даче. Но там все в порядке, если бы что, я первая знала бы...
— Правду говорите?
— Истинную правду. Провалиться, если вру.
— Как же я испугался! Глупый старик. Только и жизни что в ней, в этой кудрявой гусыне. Вы меня извините.
— Да что вы! Это я виновата. Надо было позвонить, а я такое нахальство позволила...
Анфиса Максимовна заплакала. Очень она теперь стала слаба насчет слез.
— Батюшки-светы! — сказал декан. — Плач на реках вавилонских. Плачьте, не стесняйтесь, вам легче будет. Пройдемте, я вам валерьянки накапаю.
В кабинете — тяжелая мебель, тяжелые занавески, множество книг. Декан захлопотал у шкафчика, суетливо пританцовывая, бормоча про себя что-то вроде стихов, где рифмовались «валерьяночка», «баночка», «бодряночка» и еще невесть что. Накапал себе и ей, чокнулся. Выпили.
— За компанию как не выпить? Вот так и спиваются... Я тут за компанию с вами чуть не заревел... Хороша была бы картина! А?
Он смотрел на нее по-приятельски, чуть поводя из стороны в сторону рулевитым носом. Брови у него такие пышные и кудрявые, что прямо левут в глаза. Кудрявые книзу, а не кверху.
— Милости прошу, — сказал декан, жестом приглашая ее садиться.
Она села, и он сел.
— Я вас слушаю.
«Как в суде», — подумала Анфиса и заволновалась.
— Не знаю, как и начать. Сын у меня, Вадим, единственный, с сорок четвертого года. Нынче десятилетку кончил, подал документы в ваш институт...
— Ну и что?
— Недобрал на экзаменах.
Декан помрачнел.
— Что ж я тут могу сделать? У нас не лавочка и я не сиделец...
— Не знаю... Я к вам за советом.
— Вы понимаете, что от меня ничего не зависит? — закричал декан. — Я даже не имею отношения к приемной комиссии! А если б и имел...
— Понимаю, — сказала Анфиса Максимовна и встала.
— Нет, ничего вы не понимаете! Сядьте, балда вы этакая! — Он насильно ее усадил, больно дернув за руку. — Вы небось думаете: бессердечный старик, может помочь, а не хочет! Думаете, а?
Анфиса Максимовна испугалась. Она действительно в эту минуту именно так и думала. Декан захохотал:
— Я, знаете, умею читать мысли.
— Лучше я пойду, — сказала Анфиса.
Она стала приподниматься с кресла. Кресло было глубокое, вставать трудно.
— Сидеть! — цыкнул декан. — Раз уж пришли, так пришли, придется сидеть. Расскажите мне все по порядку. Что за сын, почему недобрал, может быть, недоразумение, выясним...
Приоткрылась дверь, и мягкая, полная, белая старушка просунулась и спросила:
— А, у тебя гости, Сережа? Я не помешаю?
— Помешаешь — свирепо сказал декан.
Старушка засмеялась и исчезла. И так почему-то завидно стало Анфисе... Вот и она могла бы, сложись все иначе, стучаться к мужу и спрашивать: «Не помешаю?» Молодости она никогда не завидовала — только спокойной старости.
— Слушаю вас, — повторил декан, сложил руки, неподвижно установил нос и почти прикрыл глаза загнутыми бровями. — И, пожалуйста, как можно подробнее.
Часа через два успокоенная, повеселевшая Анфиса Максимовна, стоя у остановки, ждала автобуса, чтобы ехать домой. Автобус долго не шел, и хорошо, что не шел — в кои-то веки подышишь воздухом. И небо розовое было такое красивое, с кудрявыми тучками. Давно не видела неба, все некогда было взглянуть, вот жизнь-то какая... А какие хорошие Сергей Петрович и Софья Владимировна! Есть же люди — хорошо живут. Не в книгах счастье и не в мебели, а в любовном покое. Чаем напоили, к чаю крендельки пухлые, нежные, во рту тают. Верно, сама пекла. Хотела спросить рецепт — постеснялась. А у Софьи Владимировны ручки-то, ручки — маленькие, нежные, как те крендельки.
Сергей Петрович ничего определенного не обещал, но она ехала домой радостная, и даже в автобусе какой-то дядька ей сказал:
— Счастливая у вас улыбка, девушка!
Наверно, пьяный. А все приятно...
Приехала домой. В комнате темно: верно, Вадим куда-нибудь ушел. Она зажгла свет и увидела, что он не ушел, а лежит на кровати, закинув длинные ноги на спинку, а глаза с ненавистью смотрят в потолок. В руке — погасшая папироса.
— Вадик, что с тобой? Болен?
— Здоров.
— А лежишь почему?
— Хочу и лежу. А что? Нельзя полежать человеку?
— Отчего нельзя? Устал — раздевайся и спи.
— А я хочу так.
— Кто ж это лежит одетый? С ногами на покрывале, а мать стирай. У меня руки тоже не казенные. Утром с ведром, вечером с корытом...
— А кто тебя просит? Сам постираю.
— Знаю я, как ты стираешь. Папироску в зубы, пых-пых — и пошел. А мать надрывайся.
Вадим сел на кровати и закричал:
— Не надо мне твоего надрыванья! Понятно? Прекрати свое надрыванье!
Он вскочил и стал на нее надвигаться с таким безумным лицом, что Анфиса Максимовна перепугалась. Она взвизгнула и начала отступать, заслоняясь руками, словно от удара. Но Вадим не ударил.
— Все ты врешь, вот и сейчас врешь, будто я тебя хотел бить! Очень мне нужно руки об тебя марать!
Он одевался судорожно, не попадая в рукава, наконец попал, свирепо застегнулся и выскочил за дверь.
— Вадим, куда ты? Вадим, вернись!
Но его и след простыл. Только хлопнула дверь на лестницу.
— Скандалисты, — громко сказала Зыкова в соседней комнате. — Терпеть не буду, выселю через суд.
Анфиса Максимовна рухнула на кровать. Ей было все равно, что за стеной Панька Зыкова. Пусть себе злыдничает. Анфиса Максимовна ударила кулаком в стенку, окровавила кулак, поглядела на него с удивлением. Боль была приятна. Тогда она с размаху ударила головой в ту же стенку. В горстях у нее были собственные волосы, она с наслаждением их рвала и уже не плакала, рычала. Она слышала, как отрывается каждая прядь с головой вместе, и думала, что это хорошо — без головы. Во рту у нее оказалось одеяло — она закусила его зубами и рвала на части, рвала. Потом она почувствовала на голове легкий идущий дождик, что-то холодное, и замерла с одеялом в зубах. Струйки дождя текли ей за шиворот.
— Анфиса Максимовна, милая, что с вами? — спросил голосок с жаворонковой трелью.
Над ней стояла Ада Ефимовна в своем попугайчатом халатике, волосы накручены на бигуди, и поливала ей голову водой из дрожащего стакана.
— Ну, успокойтесь, это просто у вас истерический припадок, это бывает, у меня самой было. Это от переживаний. Валерьянки выпить, и все пройдет.
Анфиса Максимовна выпустила из зубов одеяло, подняла взлохмаченную голову и сказала:
— Спасибо. Я уже пила.
— Что?
— Валерьянку.
— Ну, тогда что-нибудь другое выпейте. Важно, чтобы выпить. У меня в аптечке салол с беладонной. Хотите?
— Давайте, — махнула рукой Анфиса Максимовна.
Сейчас ей было уже стыдно, что она так кричала. Зря себе волю дала.
Ада Ефимовна побежала за лекарством. В дверях появилась Ольга Ивановна, худая, большеглазая, на ходу запахивая халат.
— Анфиса Максимовна, разденьтесь, давайте я вас уложу.
Она стала разувать Анфису, та поджимала ногу, не давалась.
Впорхнула с лекарством Ада Ефимовна:
— Глотайте, запивайте.
«Экая я, всех переполошила», — думала Анфиса. В голове у нее что-то звенело, как комар. Она сматывала с пальцев длинные, русые, мало поседевшие пряди.
В эту ночь Вадим домой не приходил, а на другой день явился — тише воды, ниже травы, сам спросил: не надо ли сходить за хлебом (ответила: «Нет»), и целую неделю его не было ни слышно, ни видно, только окурков целые горы. За эту неделю в институте должны были вывесить списки. Анфиса Максимовна ходила туда каждый день, но ей говорили: «Рано». Наконец вывесили. Она прочитала все листы — Громова В. Ф. не было. «Так я и знала, так и знала», — приговаривала она озябшими губами, но все не верилось. «Справки в приемной комиссии», — сказал кто-то за ее спиной. Каким-то ветром понесло ее в приемную комиссию. Там толкались озабоченные парни и девушки, расстроенные родители. Какая-то мамаша, крашеная-перекрашеная, громко рыдала, требуя «уважения к отцам». Бледный, истощенный и, видимо, уже раздраженный до крайности председатель махнул на нее рукой и вышел. Очередь загудела. Секретарша старалась навести порядок, разослать кого куда.
— Вы поймите, Владимир Александрович уже ушел, сегодня приема не будет, понятно? — Глаза у секретарши были выпуклые, как у трески. Такая убьет — не поморщится. — А вы по какому делу, мамаша? — спросила она Анфису. Из тресковых глаз смотрела канцелярская враждебность. Где, в каких кабинетах, в каких приемных не приходится ее видеть?
— Сын у меня, Громов Вадим. Вадим Федорович.
— Смотрите внизу в списках.
— Там нету.
— Нет — значит, нет. Значит, не принят, мамаша. Ясно?
— Ясно. — Анфиса продолжала стоять.
— А что, ваш сын больной, сам не может прийти? Или он из детского садика?
— А вы не переживайте, — сказала другая девушка, собой незаметненькая. — Этот год не попал, на будущий примут.
— Беда с этими мамашами, — вздохнула первая. — Никакой дисциплины. Ходят и ходят. Все равно бесполезно.
— Постой, Алка, — сказала незаметненькая, — может, он в дополнительном списке... — И прикусила губу, видя по лицу другой, что зря сболтнула.
— А есть дополнительный? — затрепетала Анфиса.
— Еще не утвержден, — сказала Алла. — А тебя кто за язык тянул? — обернулась она к незаметной.
— Девушки, милые, — взмолилась Анфиса Максимовна, — дайте хоть глазком взглянуть...
И выпросила-таки. И там собственными глазами увидела, буковка в буковку: «Громов В. Ф.».
Ну, теперь можно и умирать. В крайнем случае Вадим сам пробьется.
Исходя благодарностями, себя не помня от счастья, Анфиса вышла. Ноги несли ее как пушинку. Куда полнота девалась, одышка? У подъезда института — телефон-автомат. Она зашла в кабину и набрала номер декана Сергея Петровича.