«Вдовствующее царство» — страница 10 из 71

Последние годы «боярского правления»

1. Иван IV «строит свое царство»? Опалы и казни 1544–1546 гг.

В первом послании Курбскому Иван Грозный утверждал, что бедствия «боярского правления» продолжались шесть с половиной лете момента кончины его матери: «От преставления матери нашия и до того времяни шесть лет и пол не престаша сия злая»[1089]. Когда же ему минуло 15 лет, государь сам принялся «строити свое царство»; и «строение» это началось вполне благополучно, но затем по Божьему гневу за людские грехи случился в Москве пожар[1090]. Историку, однако, трудно согласиться с предложенной царем «периодизацией» событий. На самом деле период с 1544 по 1547 г. (до московского пожара), о котором говорит державный писатель, ознаменовался новыми опалами и казнями, причем сам Иван Васильевич выступал лишь орудием соперничавших друг с другом группировок. Что же касается «строительства царства», то юный великий князь, избавившись от опеки, государственным делам предпочитал долгие поездки по монастырям и охотничьим угодьям.

Начиная с 1537 г. Иван IV вместе с братом Юрием и боярами каждый год в сентябре ездил на богомолье в Троицкий монастырь — почтить память чудотворца Сергия; но в 1538–1541 гг. эти поездки были короткими, продолжительностью не более недели[1091]. Осенью 1542 г. великий князь впервые покинул свою столицу почти на месяц, уехав 21 сентября и вернувшись 17 октября[1092]. Спустя год аналогичная поездка растянулась уже на полтора месяца: выехав из Москвы 16 сентября 1543 г., государь со свитой посетил Троице-Сергиев монастырь, а оттуда поехал на Волок и в Можайск[1093], вернувшись в столицу только 30 октября или 1 ноября[1094].

Одновременно с отъездом Ивана IV на богомолье в Москве было снаряжено посольство в Литву. Среди прочих инструкций дворянину Борису Сукину был дан наказ («память»), что отвечать на возможный вопрос о том, «колко лет государю вашему» и не собирается ли он жениться. Посланник должен был заявить: «Государь наш, великий государь Иван Божией милостью, в мужеский возраст входит, а ростом совершенного человека ужь есть, а з Божьею волею помышляет ужь брачный закон приняти»[1095].

В предыдущей главе я рассматривал процитированные слова из наказа Б. Сукину, главным образом во внешнеполитическом контексте — как намерение московских властей подчеркнуть достижение государем совершеннолетнего возраста и тем самым укрепить его международный престиж. Но у приведенного заявления мог быть и внутренний подтекст: изменившиеся отношения юного Ивана IV со своим окружением. С опекой в любой форме было покончено, и практиковавшиеся с осени 1543 г. продолжительные поездки великого князя по стране наглядно демонстрировали его полную самостоятельность. Самовластие государя призвана была подчеркнуть и жестокая казнь по его приказу боярина кн. А. М. Шуйского 29 декабря 1543 г. Но официальной версии событий верили далеко не все: как мы знаем из Продолжения Хронографа редакции 1512 г., кое-кто объяснял произошедшее убийство «повелением боярским»[1096].

Прошло два месяца после расправы с кн. А. М. Шуйским, и великий князь вновь покинул Москву: 3 марта 1544 г. в сопровождении брата Юрия и многих бояр (их имена, к сожалению, летописец не называет) он отправился в Троицкий Калязин монастырь, а оттуда «поехал на свою государскую потеху в Заболотие на медведи»; поездка закончилась посещением Троице-Сергиева монастыря. 18 марта государь вернулся в столицу[1097].

Летописец начала царства — наш основной источник для реконструкции событий изучаемого времени — не упоминает больше никаких поездок Ивана IV в 1544 г., а таковые, несомненно, были. В частности, как явствует из переписки великого князя с боярами, отложившейся в посольской книге, в мае он посетил Николо-Угрешский монастырь: 10 мая указанного года датирована грамота Ивана IV, написанная «у Николы на Угреше» и адресованная остававшимся в Москве боярам во главе с кн. Д. Ф. Бельским[1098].

В конце июля — начале августа великий князь находился в Троице-Сергиевом монастыре: это явствует из жалованной грамоты Ивана IV этой обители на Покровский Хотьков монастырь в Радонеже от 1 августа 1544 г. О месте выдачи грамоты в самом документе сказано так: «Писана у Троицы в Сергееве монастыре…»[1099]

Можно также предположить, что в сентябре 1544 г. государь по уже сложившейся традиции вновь приезжал на богомолье в Троице-Сергиев монастырь, но летописи не сохранили упоминаний об этом. В Летописце начала царства вслед за сообщением о мартовской поездке Ивана IV по монастырям и на медвежью охоту помещена статья об опале, постигшей 16 декабря 1544 г. кн. И. И. Кубенского: «положил князь велики опалу свою на князя на Ивана Кубенского за то, что они [так! — М. К.] великому государю не доброхотствовали и его государству многие неправды чинили, и великое мздоимство учинили и многие мятежи, и бояр без великого государя веления многих побили»[1100].

Приведенный летописный пассаж звучит как осуждение неких «недоброхотных» вельмож, правление которых, как утверждал позднее Иван Грозный в процитированном выше письме Андрею Курбскому, продолжалось шесть с половиной лет с момента кончины великой княгини Елены. Уж не считал ли царь декабрьскую опалу 1544 г. поворотным пунктом, с которого началось его собственное «благое» правление?[1101] Вот только непонятно, почему за грехи нескольких «неправых» сановников, повинных в «мздоимстве», «мятежах» и самовольных расправах с боярами, наказан был один кн. И. И. Кубенский? По словам летописца, князь Иван с женой были сосланы в Переславль, где их посадили «за сторожи» на дворе, в котором ранее держали в заточении детей удельного князя Андрея Углицкого. Впрочем, полгода спустя, в мае 1545 г., «пожяловал князь великий князя Ивана, из нятства выпустил»[1102].

Многое в этой истории остается неясным: кто стоял за спиной юного государя, когда он отдавал приказ об аресте кн. И. И. Кубенского? И благодаря чьему заступничеству боярин был освобожден после полугодового заточения? Другие летописи не помогают понять суть дела: так, Царственная книга почти слово в слово повторяет уже известный нам рассказ Летописца начала царства[1103].

Недавно В. Д. Назаров попытался раскрыть тайну загадочной опалы кн. И. И. Кубенского. Ученый обратил внимание на жалованную тарханно-несудимую грамоту Ивана IV игумену Новоспасского монастыря Нифонту на село Семеновское Бартенево в Можайском уезде от 22 сентября 1549 г.: как явствует из текста грамоты, это село представляло собой бывшую вотчину кн. Ивана Ивановича Кубенского, и оно было дано в монастырь по душе («в вечный поминок») кн. Михаила Богданова сына Трубецкого[1104]. В комментарии к этому документу В. Д. Назаров высказал гипотезу о наличии взаимосвязи между гибелью кн. М. Б. Трубецкого (который, согласно родовому преданию семейства Трубецких и результатам обследования его надгробия, погиб насильственной смертью в 12–13-летнем возрасте) и опалой, постигшей боярина кн. И. И. Кубенского. По предположению исследователя, юный княжич был убит 15 декабря 1544 г. (именно эта дата читалась на его надгробии) по приказу Кубенского. За это на следующий день на боярина была наложена опала, а впоследствии, когда после казни кн. И. И. Кубенского (в июле 1546 г.) вотчины последнего были конфискованы, упомянутое выше село было дано в Новоспасский монастырь в качестве поминального вклада по убиенном княжиче Михаиле Трубецком[1105].

Предложенная В. Д. Назаровым версия событий возможна, но, поскольку выдвинутая им гипотеза основывается на целом ряде допущений и предположений, ее нельзя считать полностью доказанной. Следует учесть прежде всего, что ни один источник не говорит о причастности кн. И. И. Кубенского к убийству юного княжича. Более того, Андрей Курбский в своей «Истории о великом князе Московском» прямо приписывает расправу с кн. М. Б. Трубецким самому государю: «…удавлен от него | Ивана. — М. К.] князя Богдана сын Трубецкого, в пятинадесяти летех младенец, Михаил именем, с роду княжат литовских»[1106]. Впрочем, время, когда было совершено это злодеяние, определяется Курбским довольно противоречиво: сначала он говорит, что княжич погиб года за два («аки за два лета») до казни бояр И. И. Кубенского и Воронцовых, что вроде бы указывает на 1544 г., но ниже автор «Истории» замечает, что, как ему помнится, в один год с М. Б. Трубецким («того же лета») были убиты «благородные княжата»: Иван Дорогобужский и Федор, сын Ивана Овчины[1107]; однако эти двое молодых князей были казнены, как будет показано ниже, в январе 1547 г.

Но даже если гипотеза В. Д. Назарова верна, она мало проясняет смысл происшедших в декабре 1544 г. событий. Кто были те сановники, кому адресованы пересказанные летописцем обвинения в мздоимстве и насилии? Их имена исчезли из летописи, вероятно, после неудачно проведенной редактуры. И остается только догадываться, какие могущественные силы добились ареста влиятельного боярина (в недавнем прошлом — дворецкого) кн. И. И. Кубенского.

Ранней весной 1545 г. Иван IV вновь посетил Троице-Сергиев монастырь: здесь 15 марта он выдал игумену Никандру тарханно-проезжую грамоту на провоз монастырских продуктов[1108]. В летописях эта поездка не отмечена. Зато о следующем путешествии государя по святым местам подробно рассказывает Летописец начала царства в статье, озаглавленной «О поезде великого князя по манастырем»: 21 мая Иван IV с братом Юрием и двоюродным братом князем Владимиром Андреевичем Старицким отправился в Сергиев монастырь, где и отпраздновал Троицын день; оттуда он поехал «чудотворцем молитися» в Переславль, а затем, отпустив братьев в Москву, посетил Ростов, Ярославль, Кирилло-Белозерский, Ферапонтов, Вологодский Спасо-Прилуцкий, Корнильев Комельский, Павлов Обнорский и Борисоглебский монастыри. Полуторамесячное паломничество завершилось лишь 7 июля, когда великий князь вернулся в столицу[1109].

Наступление нового, 7054 года юный государь отметил весьма своеобразно: 3 сентября, как рассказывает летописец, «князь великий Иван Васильевичь казнити Офанасия Бутурлина, урезати языка ему у тюрем за его вину, за невежливое слово»[1110]. Очевидно, 15-летний великий князь уже вполне вошел в роль «государя всея Руси» и не терпел ни малейшего прекословия. Но вникать в детали государственного управления ему по-прежнему не хотелось. 15 сентября 1545 г. Иван по традиции отправился в Троице-Сергиев монастырь «к чюдотворцевой памети помолитися». Оттуда он с братом Юрием поехал «на свою царскую потеху» в Александрову слободу. Из Слободы государь велел брату ехать в Можайск, а сам вернулся на несколько дней в Москву. Прибыв 5 октября в столицу, великий князь, по словам летописца, «положил опалу на бояр своих за их неправду»: на кн. Ивана Кубенского, кн. Петра Шуйского, кн. Александра Горбатого, Федора Воронцова и кн. Дмитрия Палецкого. «И устроив свое дело, — продолжает летописец, — поехал с Москвы в Можаеск того же месяца октября 9, а на Москву приехал князь великий ноября 14»[1111].

Приведенный текст не оставляет сомнений в том, что Иван IV прервал на короткое время свое путешествие только для того, чтобы наложить опалу на бояр, после чего, «устроив свое дело», как бесстрастно замечает летописец, он вернулся к прерванным развлечениям, отправившись в Можайск, где его уже ждал брат Юрий. Причина постигшей бояр опалы в летописной статье, относящейся к осени 7054 г. (1545 г.), указана в самой общей и неопределенной форме («за их неправду»), но если сравнить этот текст с рассмотренной выше декабрьской статьей 7053 г. (1544) об опале кн. И.И. Кубенского, то невольно возникает предположение, что помещенные там обвинения неких не названных по имени лиц в том, что «они великому государю не доброхотствовали и его государству многие неправды чинили, и великое мздоимство учинили и многие мятежи, и бояр без великого государя веления многих побили»[1112], — возможно, были адресованы как раз пострадавшим в октябре 1545 г. вместе с кн. И. И. Кубенским сановникам: князьям П. И. Шуйскому, А. Б. Горбатому, Д. Ф. Палецкому, а также Ф. С. Воронцову. Не исключено, что процитированная фраза о «неправдах», «мздоимстве» и «мятежах» была ошибочно перенесена из статьи 7054 г. об опале бояр в декабрьскую статью 7053 г. о «поимании» кн. И. И. Кубенского, а то обстоятельство, что в обоих эпизодах на первом плане оказался именно Иван Кубенский, делает подобную механическую ошибку еще более вероятной.

В декабре 1545 г. опальные были прощены: «…пожяловал князь великий бояр своих князя Ивана Кубенского и князя Петра Шюйского, и князя Александра Горбатого, и князя Дмитрея Палецкого, и Федора Воронцова»[1113]. В более поздней редакции второй половины 50-х гг. XVI в. к этому краткому сообщению Летописца начала царства было сделано добавление о том, что «пожаловал» великий князь опальных бояр «для отца своего Макарья митрополита»[1114], т. е., надо понимать, по «печалованию» владыки.

Историков уже давно ставила в тупик упомянутая череда необъяснимых опал и прощений. «Этих колебаний, опал, налагаемых на одни и те же лица, прощений их в продолжение 13, 15 и 16 года Иоанновой жизни нельзя оставить без внимания, — писал С. М. Соловьев, — странно было бы предположить, что молодой Иоанн только по старой неприязни к родственникам и друзьям Шуйских, безо всякого повода бросался на них и потом прощал; трудно предположить, чтобы могущественная сторона Шуйских так была поражена казнию князя Андрея, что отказалась совершенно от борьбы; но кто боролся с нею именем Иоанна — летописи молчат»[1115].

Действительно, «летописи молчат», и исследователям остается только догадываться о том, какова была расстановка сил при великокняжеском дворе в 1544 — начале 1546 г. С. Ф. Платонов полагал, что «годы 1544–1546 были временем Глинских»: дяди Ивана IV Юрий и Михаил Глинские и их мать, княгиня Анна, приобрели решающее влияние на юного великого князя. «Скрываясь за подраставшим государем и не выступая официально, Глинские совершили много жестокостей и насилий…»[1116]

Мнение С. Ф. Платонова о господстве Глинских в 1544–1546 гг. убедительно оспорил И. И. Смирнов[1117], указав, в частности, на скромное положение братьев Юрия и Михаила Васильевичей в первой половине 40-х гг.: так, в июле 1544 г. они, согласно разрядам, несли ратную службу в Туле[1118]. Однако, проявляя странную непоследовательность, ученый утверждал при этом, что группировкой, боровшейся за отстранение от власти кн. И. И. Кубенского и Ф. С. Воронцова, были именно Глинские[1119]. Но если положение Глинских при дворе в указанные годы оставалось весьма скромным, то на каком основании историк приписывает их проискам опалы кн. И. И. Кубенского, Ф. С. Воронцова и других бояр в 1544–1545 гг.? Самые ранние свидетельства о влиянии Глинских на юного государя, как мы увидим, относятся к декабрю 1546 — январю 1547 г., и попытки трактовать эти упоминания ретроспективно и распространять их на более ранние годы являются, на мой взгляд, бездоказател ьн ы м и.

Таким образом, версии о господстве Глинских в 1544–1546 гг. (С. Ф. Платонов) или об инспирированных ими интригах, приведших к упомянутым выше боярским опалам (И. И. Смирнов), не имеют опоры в источниках. Не менее уязвима и прочно утвердившаяся в историографии точка зрения о правлении в указанные годы группировки кн. И. И. Кубенского и Воронцовых.

Родоначальником упомянутой концепции можно, по-видимому, считать И. И. Смирнова. Ученый полагал, что в 1544–1545 гг. произошло «политическое сближение» кн. Ивана Кубенского с Федором Воронцовым[1120]; так возникла группировка, остававшаяся у власти (несмотря на атаки враждебных ей сил) вплоть до казни ее лидеров летом 1546 г.[1121] Заметим, что гипотеза о «сближении» кн. И. И. Кубенского и Ф. С. Воронцова основана на том единственном факте, что в октябре 1545 г. оба боярина оказались в опале. Но, как мы помним, вместе с ними в опалу попали еще несколько знатных лиц: князья П. И. Шуйский, А. Б. Горбатый и Д. Ф. Палецкий[1122]. Значит ли это, что их всех следует считать единомышленниками и членами одной группировки?

Еще раз трагическая судьба свела вместе кн. И. И. Кубенского и Ф. С. Воронцова летом 1546 г., когда они оба погибли во время июльских казней в коломенском лагере Ивана IV (об этом драматическом событии пойдет речь ниже). Но, за исключением упомянутых эпизодов 1545 и 1546 гг., в которых Кубенский и Воронцов оказались товарищами по несчастью, в нашем распоряжении нет никаких фактов, свидетельствующих об их совместной деятельности на правительственном поприще или о солидарности в борьбе с соперниками при великокняжеском дворе.

Несмотря на то что гипотеза И. И. Смирнова о возникновении в середине 1540-х гг. «союза» между кн. И. И. Кубенским и Ф. С. Воронцовым не получила убедительного обоснования, тезис о правлении в те годы группировки, которую они якобы возглавляли, был без возражений принят в дальнейших исследованиях по истории указанной эпохи. Так, А. А. Зимин писал о том, что после казни кн. А. М. Шуйского в конце декабря 1543 г. «у власти утвердилась группа старомосковского боярства во главе с Воронцовыми и некоторые другие сторонники разбитой оппозиции Шуйских (Кубенские)»[1123].

Дальнейшее развитие упомянутая концепция получила в книге С. М. Каштанова. По словам ученого, после произошедшего 29 декабря 1543 г. переворота «к власти пришло боярское правительство, возглавлявшееся Воронцовыми»[1124]. Ключевая роль в этом «правительстве» принадлежала Ф. С. Воронцову[1125], но и Ивану Кубенскому там тоже нашлось место: последний упоминается С. М. Каштановым среди сторонников Ф. С. Воронцова, с которыми тот делил власть[1126].

Наибольшие сомнения вызывает как раз причисление к правившей в 1544 — первой половине 1546 г. группировке князя Ивана Ивановича Кубенского. Пик его карьеры пришелся, по-видимому, на начало 40-х гг.: к весне 1540 г., как было показано в предыдущей главе, он получил боярский чин и при этом продолжал активную деятельность в качестве дворецкого Большого дворца. Но к 1544 г. его положение при дворе пошатнулось: он потерял чин дворецкого (последний раз упомянут с этим чином летом 1543 г.[1127]), а в декабре 1544 г., как мы уже знаем, был отправлен в заточение в Переславль, где провел под стражей полгода. В мае 1545 г. Иван Иванович был освобожден, но спустя пять месяцев снова попал в опалу — на этот раз «компанию» ему составили Ф. С. Воронцов и князья П. И. Шуйский, А. Б. Горбатый и Д. Ф. Палецкий; в декабре того же года, как уже говорилось, все опальные были прощены по ходатайству митрополита[1128]. Как видим, в 1544–1545 гг. кн. И. И. Кубенский не находился на вершине могущества, а, наоборот, все больше терял почву под ногами.

Несколько больше оснований есть для того, чтобы говорить о возвышении клана Воронцовых в первой половине 40-х гг. XVI в., но и здесь все не столь однозначно, как это представляется в существующей литературе.

Как мы помним, в сентябре 1543 г. боярин Федор Семенович Воронцов, любимец государя, был схвачен соперниками и сослан на службу в Кострому. Там он находился еще в январе 1544 г.[1129], т. е. уже после казни его главного противника — князя Андрея Шуйского. Когда он был возвращен в Москву, мы точно не знаем. В приписке к статье Царственной книги о казни Федора Воронцова и других бояр летом 1546 г. неизвестный редактор счел необходимым напомнить, что «преже того государь Федора пожаловал после Шуйского князя Ондрея и опять ево в приближение у себя учинил; и кого государь пожалует без Федорова ведома, и Федору… досадно»[1130].

Приведенный отрывок можно понять в том смысле, что после возвращения ко двору Ф. С. Воронцов не пользовался единоличным влиянием на юного государя; ему приходилось мириться с присутствием около великого князя иных «ближних» людей. Скрытое соперничество вылилось, в конце концов, в прямое столкновение, приведшее в октябре 1545 г. к опале Федора Воронцова и некоторых других царедворцев. Первая опала оказалась для Федора Семеновича недолгой: как уже говорилось, в декабре того же года он вместе с остальными опальными был прощен. Но положение недавнего государева любимца явно пошатнулось, и при первом же удобном случае, в июле 1546 г., противники добились его осуждения и казни.

Таким образом, положение Ф. С. Воронцова в описываемое время было весьма неустойчивым. Считать его главой «правительства», как это делает С. М. Каштанов, значит не только модернизировать средневековые властные отношения в духе более близкой к нам эпохи, но и явно преувеличивать реальное могущество упомянутого боярина. Свое влияние в 1544–1545 гг. Ф. С. Воронцов употребил, по-видимому, на поддержку членов своего клана: вероятно, не без его помощи получил чин тверского дворецкого брат Федора — боярин Иван Семенович[1131], а их племянник Василий Михайлович Воронцов стал не позднее весны 1545 г. дмитровским дворецким[1132]. Но считать Ф. С. Воронцова фактическим правителем страны нет оснований.

Прежде всего следует учесть, что Федор Семенович и его родственники отнюдь не контролировали весь административный аппарат. В частности, важный пост «большого» дворецкого не позднее февраля 1546 г. занял боярин И. И. Хабаров[1133], которого нет никаких оснований считать союзником или, тем более, «креатурой» Воронцовых. Кроме того, как будет показано во второй части книги (см. гл. 9), в середине — второй половине 40-х гг. XVI в. произошел заметный рост влияния Казны, которую в то время возглавлял Иван Иванович Третьяков[1134]. Наконец, внешнеполитические дела в середине 1540-х гг., судя по сохранившимся документам, находились в ведении боярской комиссии, которую возглавлял старший боярин Думы — кн. Дмитрий Федорович Бельский[1135].

Тезис о господстве в 1544 — первой половине 1546 г. Воронцовых можно проверить также наблюдениями над изменениями в персональном составе государевой Думы тех лет: ведь если, как нас уверяют, эти сановники контролировали придворные назначения, то думные чины должны были распределяться между их сторонниками. Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что это было далеко не так.

По подсчетам А. А. Зимина, к концу 1543 г. (после казни кн. А. М. Шуйского) в Думе было 12 бояр: князья Д. Ф. Бельский, Михаил и Иван Ивановичи Кубенские, Ю. М. Булгаков, И. М. Шуйский, А. Д. Ростовский, П. И. Репнин Оболенский, Ф. И. Скопин-Шуйский, а также М. В. Тучков, Василий и Иван Григорьевичи Морозовы, И. С. Воронцов[1136]. Кроме того, в государев синклит входило трое окольничих: Ю. Д. Шеин, И. И. Беззубцев и кн. B. В. Ушатый[1137]. Однако реконструированный ученым список думцев требует некоторых коррективов.

Прежде всего вызывает сомнения включение в этот перечень имени боярина М. В. Тучкова. Дело в том, что после ссылки в свое село в результате очередного дворцового переворота осенью 1538 г. Михаил Васильевич исчезает из источников: в 40-е гг. он не упоминается ни в полковых разрядах, ни в приказной документации, ни в описаниях придворных событий. Вполне возможно, что в 1539-м или в начале 1540 г. он умер[1138]. Но, включив без достаточных на то оснований в список бояр М. В. Тучкова, Зимин неоправданно исключил из него Ф. С. Воронцова; между тем, хотя любимец юного государя был выслан из Москвы в сентябре 1543 г. на службу в Кострому, боярский чин он сохранил: в разрядной росписи, датированной январем 1544 г., боярин Федор Семенович Воронцов упомянут «на Костроме» вместе с боярином кн. Федором Ивановичем Шуйским (для которого это самое раннее упоминание в разрядах с боярским чином)[1139].

В составленном Зиминым списке думцев есть еще две лакуны: с 1543 г. боярское звание носили князья Данила Дмитриевич Пронский и Иван Андреевич Ростовский (оба упомянуты с этим чином в посольской книге соответственно в феврале и августе 1543 г.)[1140]. Таким образом, к концу 1543 г., по имеющимся сведениям, членами Думы были 14 бояр и трое окольничих.

В январской разрядной росписи 1544 г., наряду с кн. Ф. И. Скопиным-Шуйским, впервые упоминается в качестве боярина кн. Александр Борисович Горбатый[1141]. Поскольку лидер клана Воронцовых, боярин Федор Семенович, находился в тот момент в ссылке, было бы абсурдно приписывать оба эти думских назначения влиянию его группировки[1142]: скорее можно предположить, что и Ф. И. Скопин, и А. Б. Горбатый были пожалованы в бояре в пору кратковременного господства при дворе их родственника кн. А. М. Шуйского, т. е. в последние месяцы 1543 г.

В 1544 г. новых пожалований в Думу было очень мало, что, по-видимому, отражало общую картину взаимного недоверия и соперничества в боярской среде. В результате даже не восполнялась естественная убыль думцев вследствие старости и болезней, и численность бояр сокращалась. Так, после января 1544 г. исчезает из источников боярин кн. П. И. Репнин-Оболенский. 27 февраля того же года, согласно надписи на могильной плите, умер окольничий Юрий Дмитриевич Шеин[1143]. Поминальный вклад по его душе в Троицкий монастырь был сделан 18 мая 1544 г.[1144] Вакантное место окольничего перешло к брату покойного, Василию Дмитриевичу Шеину: первое известное упоминание его с этим чином датируется апрелем 1544 г.[1145] Весной того же года умер боярин Василий Григорьевич Морозов: его вдова Фетинья 1 мая 1544 г. внесла вклад по его душе в Троице-Сергиев монастырь[1146].

Единственное пожалование в бояре, которое, по-видимому, произошло в 1544 г., относится к кн. Михаилу Михайловичу Курбскому (отцу известного писателя-эмигранта): в июле указанного года он впервые упоминается в разрядах с боярским чином[1147]. Но это упоминание стало и последним: затем кн. М. М. Курбский исчезает из источников; очевидно, болезнь или смерть положила предел его более чем 20-летней карьере[1148]. В итоге к концу 1544 г. количество бояр сократилось до 13 человек (окольничих оставалось по-прежнему трое).

В 1545 г., судя по имеющимся у нас данным, никаких новых пожалований думных чинов не последовало. Зато весной 1546 г. Дума пополнилась сразу тремя боярами: 30 марта с боярским чином впервые упоминается дворецкий Иван Иванович Хабаров[1149]; в апреле в разряде коломенского похода боярином назван кн. Василий Михайлович Щенятев[1150], и тогда же, если верить официальной летописи, с этим чином впервые выступает кн. Дмитрий Федорович Палецкий — один из руководителей Казанской экспедиции. По словам Летописца начала царства, 7 апреля 1546 г. Иван IV послал в Казань («сажать» Шигалея (Ших-Али) на царство) «боярина своего князя Дмитрея Федоровичя Бельского да боярина князя Дмитрея Федоровичя Палецкого да дьяка Посника Губина»[1151] (выделено мной. — М. К.).

Летом 1546 г. ряды думцев снова пополнились: в статье Постниковского летописца об июльских событиях боярином и конюшим назван Иван Петрович Федоров[1152], а в разряде коломенского похода, относящемся к тому же времени, впервые с чином окольничего упоминается Иван Дмитриевич Шеин[1153].

Анализируя рассмотренные выше изменения в составе Думы на протяжении двух с половиной лет, можно заметить некоторые тенденции: в частности, сохранение места в государевом совете за членами одной семьи. Так, в роду Шеиных окольничество переходило от брата к брату (позднее, к декабрю 1546 г. В. Д. Шеин из окольничих стал боярином[1154]). Но что в думских назначениях 1544–1546 гг. не просматривается абсолютно, так это руководящая воля какого-либо временщика или правящей группировки. Получившие в начале 1546 г. боярство И. И. Хабаров, кн. В. М. Щенятев и кн. Д. Ф. Палецкий принадлежали к совершенно разным кланам, и нет никаких оснований считать, что своим пожалованием в Думу каждый из них был обязан Ф. С. Воронцову или, например, кн. И. И. Кубенскому.

Суммируя изложенные выше наблюдения, расстановку сил при великокняжеском дворе в 1544 — первой половине 1546 г. можно охарактеризовать как неустойчивое равновесие: ни одна из соперничавших друг с другом группировок не имела решающего перевеса, чем и объясняется упомянутая ранее череда опал и пожалований.

* * *

Тем временем юный государь все чаще надолго покидал свою столицу. По далеко не полным сведениям, в 1545 г. он находился за пределами Москвы в общей сложности 108 дней, т. е. три с половиной месяца[1155]. «Такое долгое отсутствие в Москве молодого великого князя, — как справедливо заметил Б. Н. Флоря, — говорит о том, что решение текущих государственных дел вполне осуществлялось без его участия»[1156].

В 1546 г. Иван IV бывал в столице еще реже: за ее пределами он провел в общей сложности 215 дней, т. е. более семи месяцев. 27 декабря 1545 г., как рассказывает летопись, великий князь выехал из Москвы «на свою потеху царскую в Воры, а оттоле в Володимер». Известия о произошедшем в Казани перевороте (хан Сафа-Гирей был свергнут) и о прибытии казанского посланника побудили государя вернуться в столицу (23 января)[1157].

В апреле 1546 г. по крымским вестям было принято решение о походе великого князя на Коломну. 6 мая он отправился из Москвы речным путем («в судех») в Николо-Угрешский монастырь, а оттуда прибыл в Коломну, где оставался до 18 августа[1158]. Лагерь государя находился в устье Москвы-реки, у Голутвина монастыря[1159]. О времяпрепровождении Ивана IV красочно повествует Пискаревский летописец: «И тут была у него потеха: пашню пахал вешнюю и з бояры и сеял гречиху; и иныя потехи: на ходулех ходил и в саван наряжался»[1160]. И вот посреди этих забав произошло одно из тех событий, которое придало мрачный колорит эпохе «боярского правления».

О том, что случилось в великокняжеском лагере под Коломной в июле 1546 г., сохранилось несколько летописных рассказов. Сообщение официального Летописца начала царства весьма лаконично: «…того же лета на Коломне по дияволю действу оклеветал ложными словесы великого князя бояр Василей Григорьев сын Захарова Гнильевский великому князю. И князь великий с великия ярости положил на них гнев свой и опалу по его словесем, что он бяше тогда у великого государя в приближение, Василей. И велел казнити князь великий князя Ивана Кубенского, Федора Воронцова, Василия Михайлова сына Воронцова же. Отсекоша им глав месяца июля 21, в суботу. А Ивана Петрова сына Федоровичя велел поимати и сослати на Белоозеро и велел его посадити за сторожи, а Ивана Михайлова сына Воронцова же велел поимати же»[1161].

Очевидно, работавший в начале 1550-х гг. придворный летописец стремился отвести от государя возможные обвинения в пролитии невинной крови. Поэтому вся ответственность за случившееся возлагается на «ближнего» дьяка В. Г. Захарова-Гнильевского, оклеветавшего бояр. Поведение же великого князя оправдывается тем, что он-де находился в «великой ярости», т. е., как сказали бы юристы нашего времени, «действовал в состоянии аффекта».

По-иному расставлены акценты в более раннем Постниковском летописце, рассказ которого содержит немало ценных подробностей: «Июля 21, назавтрее Ильина дни, велел князь велики на Коломне у своего стану перед своими шатры казнити бояр своих князя Ивана Ивановича Кубенского да Федора Демида Семеновича Воронцова, да Василья Михайловича Воронцова же, что был попрем того дмитровской дворецкой, за некоторое их к государю неисправление. И казнили их — всем трем головы посекли, а отцов духовных у них перед их концем не было. И взяша их по повеленью по великого князя приятели их и положиша их, где же которой род кладетца. А боярина и конюшего Ивана Петровича Федоровича в те же поры ободрана нага дръжали, но Бог его помиловал, государь его не велел казнити за то, что он против государя встречно не говорил, а во всем ся виноват чинил. А сослал его на Белоозеро, а тягости на него не велел положити. А животы их и вотчины их всех велел князь велики поймать на себя. Тогды же после тое казни и неодиножды был на Коломне на пытке Иван Михайлович Воронцова»[1162] (выделено мной. — М. К.).

Перед нами явно свидетельство современника, а возможно, и очевидца этих страшных событий, записанное всего лишь через несколько лет после коломенских казней[1163]. Он обозначил место действия — у стана великого князя, перед его шатрами — и, в отличие от всех последующих летописцев, точно указал придворные чины тех, кто подвергся пыткам и казням: бояр кн. И. И. Кубенского и Ф. С. Воронцова, дмитровского дворецкого В. М. Воронцова, боярина и конюшего И. П. Федорова. Только Постниковский летописец сохранил зловещую деталь, которая, надо полагать, произвела особенно сильное впечатление на современников: перед казнью жертвам не позволили исповедаться («…отцов духовных у них перед их концем не было»). Важна и другая подробность, помогающая понять мотивы жестокости юного государя: объясняя, почему И. П. Федоров избежал казни, летописец замечает: «…государь его не велел казнити за то, что он против государя встречно не говорил, а во всем ся виноват чинил». В этом эпизоде, как и в упомянутом выше «урезании» языка Афанасию Бутурлину в сентябре 1545 г., проявилась свойственная Ивану IV уже в молодом возрасте абсолютная нетерпимость к любому возражению, прекословию. Демонстрация покорности, наоборот, могла сохранить опальному жизнь.

Внезапная и жестокая казнь трех сановников стала, как легко можно предположить, шоком для их родных и близких. Сохранилось утешительное послание старца Иосифо-Волоколамского монастыря Фотия, адресованное вдове кн. И. И. Кубенского — старице Александре. Фотий убеждал ее не роптать и смириться перед Божьей волей: «А о том, государыни, не ропщи и не смущайся, еже государь князь Иван Ивановичь государя великаго князя опалою горкую и лютую смерть пострадал […]. Занеже, государыни, возлюбил вас Господь Бог и устроил тому тако быти, яко без Божиа промысла ничтоже не случается человеком…»[1164] При этом для автора послания (как, очевидно, и для его корреспондентки) кн. И. И. Кубенский — невинная жертва, мученик: «Господь Бог благоволением своим и человеколюбием своим государя князя Ивана аще и горкою смертию скончял, но кровию мученическою вся грехи его омыл…»[1165] (выделено мной. — М. К.).

Родным оставалось только молиться за упокой души казненных: 29 августа 1546 г., на сороковой день после гибели кн. И. И. Кубенского и Воронцовых, Авдотья, жена боярина И. С. Воронцова, дала вклад в Троицкий монастырь по своем девере — Федоре Семеновиче Воронцове[1166]. В той же Троицкой книге записан и вклад старицы Александры по муже, кн. И. И. Кубенском[1167].

Подтверждаются и слова летописца о конфискации имущества («животов») и вотчин казненных бояр: в их числе, в частности, оказалось два села кн. И. И. Кубенского в Ярославском уезде, завещанные им Спасскому монастырю[1168], и его же вотчина в Можайском уезде, которая позднее была дана в Московский Новоспасский монастырь по душе кн. М. Б. Трубецкого[1169]. А из жалованной грамоты Ивана IV кн. И. Ф. Мстиславскому от 2 декабря 1550 г. выясняется, что государь пожаловал князю Ивану Федоровичу три села с деревнями в волости Черемхе Ярославского уезда, «что была вотчина и поместье Федора Воронцова»[1170].

Примечательно, что прекрасно осведомленный о событиях июля 1546 г. Постниковский летописец намеренно уклонился от обсуждения причин случившегося: о вине жертв государева гнева он высказался в самой уклончивой форме: они-де были казнены «за некоторое их к государю неисправление». Но в летописании второй половины царствования Ивана Грозного подобные недомолвки были уже недопустимы. Как уже говорилось, в Летописце начала царства — памятнике начала 50-х гг. — расправа с боярами объясняется кознями дьяка Василия Гнильевского. В более поздней редакции этого текста (конца 50-х гг.), отразившейся в продолжении Никоновской летописи, часть вины была переложена на самих казненных бояр: оказывается, великий князь «положил на них гнев свой и опалу» по «словесам» дьяка Василия «и по прежнему их неудобьству, что многые мзды в государьстве его взимаху в многых государьскых и земскых делех»[1171].

Эта эклектичная версия была повторена в летописном памятнике конца грозненской эпохи — так называемой Царственной книге. Но этого редактору показалось мало, и в приписках к соответствующей летописной статье появился следующий рассказ: «государю великому князю выехавшю на прохлад поездити потешитися, и как бысть государь за посадом, и начаша государю бити челом пищалники ноугородцкия, а их было человек с пятдесят, и государь велел их отослати; они же начаша посланником государским сопротивитися, бити колпаки и грязью шибати, и государь велел дворяном своим, которые за ним ехали, их отослати; они же начаша болма съпротивитися, и дворяне на них напустили. И как примчали их к посаду, и пищалники все стали на бой и поняли битися ослопы и ис пищалей стреляти, а дворяне из луков и саблями, и бысть бой велик и мертвых по пяти, по шти на обе стороны; и государя не пропустили тем же местом к своему стану проехати, но объеха государь иным местом. И государь о сем бысть в сумнении и повеле о сем проведати, по чьему науку бысть сие съпротивство, а без науку сему быти не мощно; и повеле о сем проведати дияку своему Василию Захарову, понеже он у государя бысть в приближении. Он же, неведомо каким обычаем, извести государю сие дело на бояр его на князя Ивана Кубенскаго и на Федора и на Василия Воронцовых…»[1172]

Конец этой истории в ее официальной версии нам уже известен: великий князь, «поверя дияку своему, учял о том досадовати и […] с великиа ярости положил на них гнев свой и опалу по его словесем», а также «и по прежнему их неудобьству, что многые мзды в государьстве его взимаху во многых государьскых и земьскых делех, да и за многие их сопротивства»*[1173] (выделенные мною слова добавлены редактором Царственной книги: в продолжении Никоновской летописи второй половины 50-х гг. их еще не было. — М. К.).

Но можно ли доверять этой поздней и тенденциозной версии событий? Отметим прежде всего, что единственное, хотя и важное дополнение к сообщению Летописца начала царства о коломенских казнях, которое появляется в приписках к тексту Царственной книги, — это красочное повествование о выступлении новгородских пищальников. И хотя записан этот рассказ был спустя несколько десятилетий после событий 1546 г., есть основания полагать, что он не был просто плодом досужего вымысла составителя[1174].

И. И. Смирнов обратил внимание на следующий пассаж из Новгородского летописца по списку Н. К. Никольского, который, по мнению ученого, имеет отношение к выступлению пищальников летом 1546 г.[1175]: «…в том же году 54, перепусти зиму, в лете возиле к Москве опальных людей полутретьяцати человек новгородцов, што была опала от великого князя в том, што в спорех с сурожаны не доставили в пищалникы сорока человек на службу; и животы у них отписали и к Москве свезли, а дворы их, оценив, на старостах доправили»[1176].

Как явствует из приведенного летописного отрывка, среди новгородских посадских людей возникли разногласия о норме раскладки пищальной повинности, и в результате 40 пищальников были недопоставлены на службу. Очевидно, как разлетом 1546 г. разбирательство по этому делу было в разгаре: опальных доставляли в Москву, а их имущество подвергалось конфискации. Поэтому весьма вероятным представляется предположение И. И. Смирнова о том, что челобитье, с которым, согласно тексту приписки к Царственной книге, обратились к Ивану IV новгородские пищальники, находилось в связи с упомянутым разбирательством о ненадлежащем исполнении новгородцами пищальной повинности[1177].

Отметим также, что поведение великого князя, каким оно изображено в приписках к Царственной книге, полностью соответствует летописной традиции, сохраненной Пискаревским летописцем, упомянувшим о коломенских «потехах» государя (пахоте вместе с боярами, хождении на ходулях и т. д.): по словам автора приписок, Иван IV выехал из города на «прохлад поездити — потешитися»; он не захотел прервать это приятное времяпрепровождение ради челобитчиков-пищальников и велел их «отослати».

До этого момента все звучит более или менее правдоподобно; тенденциозность проявляется в рассказе Царственной книги тогда, когда дело доходит до кровавой развязки: дьяк Василий Захаров, которому великий князь приказал выяснить, «по чьему науку бысть сие сопротивство», «неведомо каким обычаем извести государю сие дело на бояр его» — Кубенского и Воронцовых. Выделенная мною оговорка летописца, казалось бы, свидетельствует о том, что бояре были непричастны к выступлению пищальников и что дьяк, следовательно, их оклеветал. Но далее выясняется, что великий князь велел их казнить не только «по словесам» коварного дьяка, но «и по прежнему их неудобьству»: за мздоимство и «за многие их сопротивства»[1178].

Последняя формулировка, возможно, повторяет официальный приговор казненным боярам, но весь пассаж в целом явно содержит в себе противоречие, возникшее в результате соединения различных версий: слова дьяка оказались клеветой, но бояре тем не менее были наказаны за реальные вины: мздоимство и многие «сопротивства». Однако это противоречие вовсе не было плодом собственного творчества редактора Царственной книги: как уже говорилось, он просто заимствовал версию, содержавшуюся в поздней редакции Летописца начала царства конца 50-х гг. Между тем неприглядная роль, которая отведена в этом рассказе дьяку Василию Захарову, вызывает немалое удивление: дело в том, что в 50-х гг. XVI в., когда составлялся Летописец, Василий Григорьевич Захаров-Гнильевский продолжал службу в качестве царского дьяка и до времени опричнины об его опале ничего не слышно[1179].

Стремясь выявить истинных виновников коломенской драмы, И. И. Смирнов выдвинул предположение о том, что в действительности «падение Кубенского и Воронцовых явилось делом рук… Глинских, воспользовавшихся выступлением пищальников для того, чтобы свалить своих противников»[1180]. Отсутствие прямых указаний источников на сей счет исследователь попытался заменить цепочкой умозаключений: хотя в разрядной росписи коломенского похода 1546 г. Глинские не упоминаются, но в аналогичной записи, относящейся к июлю 1547 г., первым среди сопровождавших царя лиц назван кн. М. Глинский; исходя из этого, ученый утверждает, что «нет никаких оснований считать, что около Ивана IV в Коломне в 1546 г. не было Юрия и Михаила Глинских (или одного из них)»[1181]. Вот кто, стало быть, руководил тогда следствием по делу о возмущении пищальников и обратил гнев Ивана IV на Кубенского и Воронцовых! Однако логика в приведенном рассуждении явно нарушена: из того факта, что М. В. Глинский сопровождал царя в походе на Коломну в июле 1547 г., еще не следует, что он был там и пользовался таким же влиянием в предыдущем году, т. е. летом 1546 г. Верно только то, что Глинские сумели воспользоваться обстановкой, сложившейся при дворе после коломенских казней, и к началу 1547 г. выдвинулись на первые места в окружении юного государя; но какова была их истинная роль в июльских событиях 1546 г., за отсутствием свидетельств источников сказать невозможно[1182].

* * *

18 августа великий князь вернулся в Москву, но не прошло и месяца, как он снова собрался в дорогу: 15 сентября 1546 г., как сообщает Летописец начала царства (а согласно Постниковскому летописцу — 16 сентября[1183]), государь отправился на богомолье в Троице-Сергиев монастырь. Оттуда он заехал в свои села Воробьево[1184], Денисьево и Починки, а затем продолжил объезд монастырей: съездил в Можайск — «к Николе помолитися», посетил Иосифову обитель на Волоке; его дальнейший маршрут пролегал через Ржеву и Тверь и завершился в Великом Новгороде и Пскове. Посетив Печерский монастырь, великий князь 12 декабря вернулся в столицу[1185]. Очевидно, это было первое посещение Иваном IV крупнейших городов на северо-западе страны: в Летописце начала царства соответствующая статья озаглавлена «О поезде великого князя в Новгород»[1186]. Неудивительно, что приезд государя нашел отражение в новгородском и псковском летописании. Удивляет, однако, что в сообщениях местных летописцев об этом событии проскальзывает почти не скрываемое разочарование, если не сказать раздражение.

Так, краткий Новгородский летописец Никольского отметил под 7055 г.: «На Филипово заговено [т. е. начало Филиппова поста, 14 ноября. — М. К.] приехал князь великый Иван Васильевичь всея Руси в Великый Новгород, смирно и тихо пожи в Новегороде три дни, а после трех день все его войско начя быти спесиво. А с ним был брат его родной князь Георгий, да княжь Ондреев сын Ивановичь князь Володимер, дяде его сын. А поклону велел доправити на старостах три тысячи золотых болших, опришно сурожан; а псарей воротил к Москве от Твери; а с ним было людей немного: тысячи с три или с четыре. А ественая проторь не была, понеже ел у владыкы и у наместников, и у дворецкого, и у дьяков, а жил немного»[1187].

Итак, пребывание государя в их родном городе запомнилось новгородцам «спесивым» поведением его воинства, а также взысканием с них особого побора («поклона») по случаю великокняжеского приезда. А вот отклик псковского летописца: «В лето 7055. Князь великий Иоанн Васильевич да брат его князь Георгей быша в Новегороде и в Пскове, месяца декабря 28, в неделю, одну нощь начевав и на другую нощь на Ворончи был, а третью нощь был у Пречистей у Печере, паки в Пск[о]ве в среду, и быв не много, и поеде к Москвы, с собою взем князя Володимера Ондреевича, а князь Юрьи, брат его, оста, и той быв не много и поеде и той к Москвы, а не управив своей отчины ничего. А князь великий все гонял на ямских[1188], а христианом много протор и волокиды учиниве»[1189] (выделено мной. — М. К.).

Интересно, что процитированные строки были написаны в том самом Псково-Печерском монастыре, который поздней осенью 1546 г. посетил Иван IV и который он тогда, как отметил другой летописец (Постниковский), щедро пожаловал: «И даде к Пречистой в Печеры 90 деревень»[1190]. Но этот факт, как видим, никак не повлиял на оценку псковским летописцем последствий пребывания государя и его свиты в Псковской земле.

За исключением ошибочной даты, которая корректируется показаниями других летописей, это свидетельство Псковской III летописи вполне созвучно приведенному выше сообщению Новгородского летописца по списку Никольского: великий князь ни в чем «не управил своей отчины»; его поездка в Новгород и Псков обернулась для жителей лишь «проторами» и волокитой. Читая эти упреки, адресованные государю новгородцами и псковичами, как-то трудно поверить в образ юного самодержца — «строителя своего царства», нарисованный Иваном Грозным в послании Андрею Курбскому, цитатой из которого я начал данную главу.

Новое увлечение великого князя — ямской гоньбой — отмечено не только Псковским летописцем. О том же подробно повествует Постниковский летописец: проследив путь Ивана IV со свитой от Москвы до Твери, он далее отмечает: «А изо Тфери на подводах гонял, был в Новегороде в Великом да во Пскове, да во Псковском же уезде у Пречистые в Печерах… А от Пречистые ис Печер был во Псковском пригородке в Вороначе у Бориса у Сукина, что был Борис наместник на Вороначе. А из Воронача был во Пскове, а изо Пскова в Русе, аз Русы в Новегороде в Великом, а из Новагорода у Пречистые на Тихвине. А от Пречистые от Тихвинские перенялся прямо на ям на Волочек. И пригнал на Москву на подводах декабря в 10 день в третьем часу нощи с суботы на неделю безвестно»[1191] (выделено мной. — М. К.). Причину подобной спешки великого князя летописец объясняет полученными от бежавших из крымского плена людей известиями об ожидавшемся набеге хана: «От Пречистые от Тихвинские к Москве в пол-4 дни [т. е. за три с половиной дня. — М. К.] перегнал для того, что чаяли по полоняниковым вестем крымского царя или царевичев к Москве»[1192].

Но, возможно, стремительное возвращение Ивана IV в столицу имело и другие причины. Уже на следующий день после приезда в Москву, 13 декабря, великий князь объявил о своем намерении жениться и советовался о том с митрополитом Макарием. По этому случаю 14 декабря, во вторник, Макарий отслужил молебен в Успенском соборе. «Да во фторник же, — продолжает свой рассказ летописец, — у митрополита все бояре были, и те, которые в опале были, по митрополине по них посылке. И с митрополитом все бояре у великого князя были и выидошя от великого князя радостны»[1193] (выделено мной. — М. К.). Процитированные слова, возможно, свидетельствуют о том, что по случаю предстоящей государевой свадьбы опальные сановники получили прощение.

17 декабря великий князь заявил боярам и митрополиту о намерении не искать невесту за рубежом, а жениться «в своем государстве». Вслед за тем по городам были посланы окольничие и дьяки с грамотами о проведении смотрин невест для государя[1194]. Дочерей бояр и других придворных Иван Васильевич смотрел сам; его выбор пал на дочь Романа Юрьевича Захарьина Анастасию[1195]. Свадьбу сыграли 3 февраля 1547 г., а незадолго перед тем, 16 января, Иван Васильевич был торжественно венчан на царство. Стали ли, однако, эти события переломным моментом в жизни царя и возглавляемого им государства?

2. События 1547 г. и вопрос о времени окончания «боярского правления»

В исторической литературе принято считать 1547 год последним годом «боярского правления». Некоторые авторы усматривали переломный момент в акте царского венчания. Так, Я. С. Лурье полагал, что принятием царского титула «еще раз подчеркивалось стремление Ивана IV „самому строити свое царство“ и полностью покончить с „боярским правлением“»[1196]. Но большинство исследователей связывают окончание этой эпохи с июньским восстанием 1547 г. в Москве[1197]. Однако ни с одной из этих датировок невозможно согласиться. Если исходить из сущностных черт «боярского правления» — фактического неучастия Ивана IV в государственных делах и длительной политической нестабильности, проявлявшейся в череде «дворцовых бурь», — то в этом отношении никаких принципиальных изменений до конца 1547 г. обнаружить не удается.

Венчание Ивана Васильевича на царство 16 января 1547 г., безусловно, имело серьезные последствия в идеологии и внешней политике[1198]. Но каких-либо резких перемен в течение придворной жизни эта церемония не внесла: юный царь по-прежнему находился под влиянием временщиков (на этот раз — Глинских), которые использовали его в качестве орудия в сведении счетов со своими противниками.

За две недели до царского венчания произошло событие, о котором официальные летописи грозненской эпохи ни словом не упоминают. Зато в Постниковском летописце после сообщения о наречении Анастасии Романовны Захарьиной невестой государя помещено следующее известие: «Генваря в 3 день положил князь велики свою опалу на князя Ивана на княж Иванова сына Дорогобужского да на князя Федора на княж Иванова сына Овчинина Оболенского, велел их казнити смертною казнью: князю Ивану головы ссечи, а князя Федора велел на кол посадити; и животы их и вотчины велел на себя взяти»[1199].

Некоторые подробности этой жуткой казни сообщает продолжатель Хронографа редакции 1512 г.: «Тое же зимы [7055/1547 г. — М. К.], генваря, велел князь велики казнити князя Ивана княжь Иванова сына Дорогобужского да князя Феодора княжь Иванова сына Овчинина Оболеньского, повелением князя Михаила Глиньского и матери его княгини Анны. И князя Феодора посадили на кол на лугу за Москвою рекою против города, а князю Ивану головы ссекли на леду»[1200] (выделено мной. — М. К.).

В своем «мартирологе» погубленных царем жертв Андрей Курбский упомянул и этих двух «благородных княжат»: «…князь Иоанн Дорогобужский, с роду великих княжат тверских, и Феодор, единочадный сын князя Иоанна, глаголемаго Овчины, с роду княжат торуских и оболенских, — яко агнцы неповинно заколены еще в самом наусии»[1201]. Курбский имел в виду, что погибшие княжичи были еще детьми, у которых только-только начали пробиваться усы. Вероятно, ради достижения желаемого эмоционального эффекта он несколько преуменьшил возраст казненных: у нас есть определенные данные о том, что князь Иван Иванович Дорогобужский был уже женат. В Дозорной книге Тверского уезда 1551–1554 гг. упомянуто принадлежавшее ему село Ивановское, которое после смерти князя перешло к его вдове Марье[1202]. В той же книге фигурирует еще одно село (Бели) и ряд деревень, в свое время принадлежавших кн. И. И Дорогобужскому, а к началу 1550-х гг. оказавшихся в руках новых владельцев, в том числе — князя Ивана Федоровича Мстиславского и его слуг[1203].

Указанный факт косвенно подтверждает справедливость приведенного выше свидетельства Постниковского летописца о том, что вотчины казненных в январе 1547 г. князей были отписаны на государя. Как видим, они были пущены в раздачу. В этой связи можно высказать предположение о том, что и село Ивановское перешло к вдове кн. И. И Дорогобужского Марье отнюдь не сразу после гибели ее супруга. Вероятно, село было возвращено княгине Марье по особому распоряжению царя в конце 40-х — начале 50-х гг.[1204], когда проводилась кампания по амнистированию жертв репрессий периода «боярского правления» (подробнее об этой кампании пойдет речь ниже).

Но хотя Андрей Курбский явно преуменьшил возраст убитых в январе 1547 г. князей, остается несомненным тот факт, что погибшие были еще слишком молоды, чтобы успеть принять какое-либо личное участие в придворной борьбе. Очевидно, расправа с ними была со стороны Глинских актом родовой мести. Князь Федор Овчинин Оболенский был единственным сыном фаворита Елены Глинской кн. Ивана Федоровича Овчины Оболенского, который, как мы помним, принял непосредственное участие в «поимании» дяди великой княгини — кн. Михаила Львовича Глинского.

Расправа с князем И. И. Дорогобужским явилась ударом по клану Челядниных, с которыми, вероятно, у Глинских имелись счеты еще со времени правления великой княгини Елены. Дело в том, что князь Иван Иванович был сыном Марии Васильевны Челядниной от первого брака с кн. Иваном Иосифовичем Дорогобужским (по прозвищу Пороша). В 1530 г. в бою под Казанью князь Иван Пороша погиб, и Мария Васильевна вышла замуж второй раз — за Ивана Петровича Федорова[1205]. Сохранилась ее данная 1566/67 г. Новоспасскому монастырю на два села с деревнями в Бежецком Верхе — вклад по душе родителей (отца — В. А. Челяднина и матери — старицы Настасьи), первого мужа, кн. Ивана Иосифовича Дорогобужского, и сыновей Ивана и Дмитрия. На обороте грамоты стоит подпись И. П. Федорова: «К сей данной яз, Иван Петрович, в жены сво[ей] Марьино место руку приложил»[1206].

Вражда между кланами подогревалась соперничеством за обладание высшими придворными чинами. Со времени правления Василия III должность конюшего была наследственной в роду Челядниных. В годы правления Елены Глинской ее занимал фаворит великой княгини кн. И. Ф. Овчина Оболенский, сестра которого, Аграфена, была замужем за дворецким Василия III В. А. Челядниным. В 1539–1541 гг. с чином конюшего упоминается Иван Иванович Челяднин[1207] — последний мужской представитель этого рода; а к лету 1546 г. указанный чин перешел к Ивану Петровичу Федорову, женатому, как уже говорилось, на дочери Василия Андреевича Челяднина Марии. Боярином и конюшим И. П. Федоров впервые именуется в сообщении Постниковского летописца о коломенских казнях в июле 1546 г. Топор навис тогда и над его головой, но правильно выбранная тактика поведения («…против государя встречно не говорил, а во всем ся виноват чинил») помогла Ивану Петровичу избежать казни; он отделался лишь ссылкой на Белоозеро[1208]. Исследователи видят за расправой с боярами руку Глинских, но, как уже говорилось, прямых доказательств этого предположения нет.

Как бы то ни было, но к середине января 1547 г. именно князь Михаил Васильевич Глинский, дядя Ивана IV, занял ставшую вакантной после опалы И. П. Федорова должность конюшего. Вероятно, этим чином (вместе с боярством) кн. М. В. Глинский был пожалован по случаю царского венчания: во время самой церемонии 16 января он, названный «боярином великого царя и конюшим», нес сосуд с золотыми монетами, которыми осыпали венчанного государя[1209].

Вообще, кн. М. В. Глинский и его мать, государева бабка, княгиня Анна Глинская, были, по-видимому, самыми влиятельными лицами при дворе в последние месяцы 1546-го и в начале 1547 г. Согласно разрядной книге частной редакции, кн. Михаил Глинский сопровождал великого князя в упомянутой выше поездке в Псков поздней осенью 1546 г.[1210] Вместе со своей матерью, княгиней Анной, он принял самое деятельное участие в подготовке царской свадьбы. На обороте указной грамоты Ивана IV псковскому наместнику кн. И. И. Пронскому о срочном приезде вместе с женой в Москву, датированном 18 декабря 1546 г., есть характерная помета: «Сякову грамоту взял князь Михайло Васильевич Глинской, а послал ее, сказывал, с своим человеком с Неверком декабря 18 же»[1211]. После того как Анастасия Романовна была наречена невестой великого князя и взята во дворец, в ее свиту, наряду с матерью невесты Ульяной (вдовой Романа Юрьевича Захарьина) и вдовой кн. В. В. Шуйского Анастасией, была назначена и бабка государя — княгиня Анна, вдова кн. Василия Львовича Глинского[1212].

Именно Михаил и Анна Глинские, как мы уже знаем, отдали приказ о казни в начале января 1547 г. князей Федора Овчинина Оболенского и Ивана Ивановича Дорогобужского.

Разряд царской свадьбы 3 февраля 1547 г. дает представление о придворной иерархии того времени. Первые места во время свадебных торжеств, согласно протоколу, занимали члены государевой семьи: «в большом месте» за столом сидел в первый день родной брат царя князь Юрий Васильевич; «в материно место» была вдова удельного князя Андрея Ивановича Старицкого Евфросинья, а обязанности тысяцкого исполнял ее сын — двоюродный брат Ивана IV — князь Владимир Андреевич. Дружками жениха были старший боярин Думы кн. Дмитрий Федорович Бельский и боярин Иван Михайлович Юрьев Большой (оба с женами). Сторону невесты представляли дружки боярин кн. Иван Иванович Пронский с супругой (по-видимому, ради исполнения этой важной роли в свадебной церемонии кн. И. И. Пронский, как уже говорилось, был вызван 18 декабря 1546 г. кн. М. В. Глинским в Москву. — М. К.), а также жена Василия Михайловича Тучкова (сам Василий не смог присутствовать, так как накануне «убился с лошади») и Михаил Яковлевич Морозов[1213].

Почетное место на свадебном пиру было отведено царской бабке Анне Глинской: в списке боярынь, сидевших за столом, она названа первой (за нею в перечне упомянуты еще две Анны — жены соответственно Петра Яковлевича и Василия Яковлевича Захарьиных)[1214].

В целом свадебный разряд зафиксировал своего рода равновесие сил между родственниками царя по материнской линии, Глинскими, и его новыми свойственниками — Захарьиными-Юрьевыми. Так, «у постели» новобрачных сидели боярин кн. Юрий Васильевич Глинский (очевидно, пожалованный боярским чином по случаю царской свадьбы) и казначей Федор Иванович Сукин. Среди боярынь «у постели» на первом месте разряд называет вдову кн. В. В. Шуйского княгиню Анастасию, а следом за ней упомянуты жены князей Юрия Васильевича и Михаила Васильевича Глинских[1215]. Кроме того, из летописи и частной редакции разряда известно об участии в свадебной церемонии и самого боярина и конюшего кн. М. В. Глинского[1216].

С другой стороны, внушительным было и представительство на свадьбе клана Захарьиных-Юрьевых. Боярин И. М. Юрьев Большой, как уже говорилось, был одним из дружек жениха. Перед государем во время церемонии шел окольничий Данило Романович Юрьев (родной брат невесты) вместе с А. А. Квашниным. Свадебную свечу к церкви несли Иван Михайлов Меньшой сын Юрьева и кн. П. И. Горенский. А брат Ивана, Василий Михайлович Юрьев, нес в процессии «зголовье» (подушку) государя[1217].

Но отмеченное равновесие оказалось очень хрупким и недолговечным. Придворная среда, как и в начале 30-х гг., оставалась враждебной к «чужакам» Глинским, что ярко проявилось в событиях июня 1547 г.

Весной 1547 г. Иван IV с молодой женой жил за городом, в подмосковных селах[1218]: оставаться в столице было небезопасно из-за частых пожаров. 12 апреля выгорели торговые ряды в Китай-городе; 20 апреля пожар уничтожил чуть ли не все дворы за р. Яузой[1219]. Погорельцы искали виновников своего бедствия: поползли слухи о поджогах. По словам Постниковского летописца, «говорили про оба пожара, что зажигали зажигальники. И зажигальников многих имали и пытали их. И на пытке они сами на себя говорили, что они зажигали. И тех зажигальников казнили смертною казнью, глав им секли и на колье их сажали и в огонь их в те же пожары метали»[1220].

В такой обстановке к Ивану IV, находившемуся тогда в селе Остров, явилась с челобитной делегация псковичей. По рассказу Псковской III летописи, в Петров пост «псковичи послаша 70 человек на Москву жаловатися на наместника на Турунтая, и оны, жалобщики, били челом осподарю великому князю на селце на Островке. И князь великей осподарь, — продолжает летописец, — ополелъся на пскович сих: бесчествовал, обливаючи вином горячим, палил бороди и волосы да свечею зажигал, и повелел их покласти нагых по земли; и в ты поры на Москве колокол-благовестник напрасно отпаде, и осподарь поеде к Москви, а жалобъщиков не истеря»[1221].

Об этом эпизоде упоминает и краткий Новгородский летописец по списку Никольского: «Того же лета [7055. — М. К.] велел князь великый у псковичь бороды палить, вином обливаа, на Москви, жалобщиков в своей области в…» (окончание текста утрачено: последняя строка срезана при переплете рукописи)[1222].

Как явствует из этих красноречивых свидетельств, молодой царь незадолго до своего 17-летия по-прежнему не желал вникать в управленческие дела. Он не стал разбирать конфликт псковичей с их наместником кн. И. И. Турунтаем Пронским (тем самым, который на свадьбе Ивана IV с Анастасией 3 февраля 1547 г. был дружкой невесты) и подверг челобитчиков жестоким издевательствам.

Упоминание о падении в Москве колокола-благовестника — событии, которое отвлекло внимание царя и спасло жизнь несчастным, — помогает уточнить датировку этого эпизода. Согласно Летописцу начала царства, колокол упал с деревянной колокольни Благовещенского собора в Кремле 3 июня[1223]. Следовательно, псковский летописец допустил небольшую хронологическую неточность, приурочив посылку псковичами делегации к царю ко времени Петрова поста, который в 1547 г. начался 6 июня[1224].

Прошло всего несколько недель, и царь увидел перед собой не смиренных челобитчиков, а грозную толпу, требовавшую выдачи ненавистных временщиков. Эти события навсегда врезались в память Ивана Васильевича.

21 июня в Москве вспыхнул очередной пожар — самый разрушительный за всю ее предшествующую историю: «Прежде убо сих времен памятные книзи временный пишут, таков пожар не бывал на Москве, как и Москва стала имноватися…» — отметил Летописец начала царства[1225]. Тот же Летописец называет страшную цифру: 1700 сгоревших мужчин, женщин и детей[1226]. По свидетельству других летописей, число жертв было еще больше: так, согласно Новгородскому летописцу по списку Никольского, в общей сложности в Кремле и на посаде сгорело 25 тысяч дворов и 250 деревянных церквей, погибло 2700 человек[1227]. А продолжатель Хронографа редакции 1512 г. сообщил о том, что «после пожару собрано людей горелых за Неглинною 3700 человек, и похорониша их у церквей христолюбцы…»[1228].

Страшное бедствие вызвало стихийное возмущение москвичей. Июньское восстание 1547 г. в столице, самое крупное за весь XVI век, не раз становилось объектом изучения исследователей[1229]. Я остановлюсь подробнее на тех аспектах июньских событий, которые характеризуют переживаемый тогда страной политический кризис.

По сообщению Летописца начала царства, «на пятый день после великого пожара», 26 июня, «черные людие града Москвы от великие скорби пожярные восколебашеся, яко юроди, и пришедше во град [в Кремль. — М. К.] и на площади убита камением царева и великого князя боярина князя Юрия Васильевича Глинского и детей боярских многих побита, а людей княжь Юрьевых безсчислено побита и живот княжой розбиша, ркуще безумием своим, яко вашим зажиганием дворы наши и животы погореша»[1230].

Ценные подробности произошедшего приводит продолжатель Хронографа редакции 1512 г.: «…после того пожару москвичи черные люди взволновалися, что будтося Москву зажигали Глиньских люди, и от тое коромолы князь Михайло Глиньской с жалования со Ржовы хоронился по монастырем, а москвичи черные люди, собрався вечьем, убили боярина князя Юрья Васильевича Глиньского в Пречистой в соборной церкви на обедне на иже-херувимской песни»[1231].

Из сопоставления этих двух летописных известий вырисовывается следующая картина: среди московских посадских людей прошел слух, будто город подожгли слуги князей Глинских; кн. Михаил Глинский, находившийся на «жаловании» (т. е., очевидно, на кормлении) во Ржеве, искал убежище в монастырях, а его брат Юрий, остававшийся в столице, был убит пришедшими в Кремль «черными людьми», устроившими некое подобие вечевого схода. Единственное противоречие между процитированными сообщениями касается места гибели кн. Ю. В. Глинского: согласно Летописцу начала царства, это произошло на площади, а по версии Продолжения Хронографа редакции 1512 г., боярин был убит в Успенском соборе во время обедни, в момент исполнения «иже-херувимской песни».

Иван Грозный был также убежден, что его дядю убили в соборе: позднее в послании Курбскому он вспоминал, как после пожара «наши же изменные бояре… аки время благополучно своей изменной злобе улучиша, научиша народ скудожайших умов, бутто матери нашей мать, княгини Анна Глинская, с своими детьми и людьми сердца человеческия выимали и таким чародейством Москву попалили; да бутто и мы тот их совет ведали. И тако тех изменников научением боярина нашего, князя Юрья Васильевича Глинсково, воскричав, народ июдейским обычаем изымав его в приделе великомученика Христова Димитрия Селунского, выволокли его в соборную и апостольскую церковь Пречистыя Богородицы против митрополича места, без милости его убиша и кровию церковь наполниша и выволокли его мертва в передние двери церковныя и положиша его на торжищи яко осужденника»[1232].

Уточнить ход событий помогает рассказ краткого Новгородского летописца по списку Никольского: по его словам, «чорные люди изымаша князя Юрья Михайловича [так! должно быть: «Васильевича». — М. К.] Глинского, дядю великого князя по матере, в церкве в Пречистей у митрополита въ время обедне, извлекше из церкви едва жива и скончаша злою смертию, извлекоша из града привязана ужем…»[1233] Выясняется, таким образом, что Юрий Глинский был схвачен в Успенском соборе и, вероятно, избит до полусмерти; еле живого, его вынесли на площадь и там убили, после чего труп, обвязав веревкой, вытащили волоком из Кремля. Заметим, что способ расправы с ненавистным боярином, упомянутый Летописцем начала царства, — публичное побивание камнями на площади — вполне соответствует вечевой организации восставших, о которой говорит Продолжение Хронографа редакции 1512 г.

Летописец Никольского передает также еще одно обвинение по адресу Глинских, которое звучало во время мятежа: оказывается, их обвиняли не только в поджоге столицы, но и в измене: «…на них зговор пришол, буттось они велели зажигати Москву, норовя приходу иноплеменных; бе же тогда пришол с многою силою царь Крымской и стоял в полях»[1234]. Позднее над строкой со словами «буттось они велели зажигати Москву» была написана загадочная фраза: «и сердечникы о них же»[1235].Что имелось в виду, можно понять из сообщения Постниковского летописца о том, что после апрельских пожаров «того же лета явились на Москве по улицам и по иным городом, и по селом, и по деревням многие сердечники, выимали из людей сердца»[1236]. Очевидно, пойманные «сердечники» на допросах утверждали, что действовали по велению Глинских: так проясняется смысл слов, вписанных над строкой в Летописце Никольского («и сердечникы о них же»).

Итак, поджигательство, сговор с неприятелем, чародейство — таков типичный набор обвинений, рождавшихся в атмосфере средневекового города в периоды стихийных бедствий. «Обвинение в ведовстве именно бабки царя, — справедливо замечает С. О. Шмидт, — видимо, тянет еще к давним традициям, когда „лучшие жены“ считались виновницами неурожая, голода и других несчастий»[1237].

В нашем распоряжении есть еще один рассказ о гибели кн. Юрия Глинского, записанный примерно лет через сорок после самих событий. Редактор Царственной книги внес в первоначальный текст, повторявший соответствующую статью Летописца начала царства, многочисленные исправления и приписки. Так возникла новая версия случившегося.

По словам анонимного автора приписок, 23 июня (на второй день после пожара), когда государь с боярами приехал к митрополиту Макарию в Новинский монастырь, духовник царя благовещенский протопоп Федор, боярин кн. Федор Скопин-Шуйский и Иван Петрович Федоров «вражиим наветом начаша глаголати, яко вълхованием сердца человеческия вымаша и в воде мочиша и тою водою кропиша, и оттого вся Москва погоре». Тогда царь «велел того бояром сыскати». Спустя три дня, 26 июня, в воскресенье, бояре приехали на Соборную площадь Кремля и, собрав «черных людей», «начаша въпрашати: хто зажигал Москву?». Те стали говорить, «яко княгини Анна Глинская з своими детми и с людми вълховала: вымала сердца человеческия да клала в воду, да тою водою ездячи по Москве да кропила, и оттого Москва выгорела». «А сие глаголаху чернии людие того ради, — поясняет далее автор приписок, — что в те поры Глинские у государя в приближение и в жалование, а от людей их черным людем насилство и грабеж, они же их от того не унимаху». Князь Юрий Глинский, который, как утверждает редактор Царственной книги, также приехал на Соборную площадь, «услыша про матерь и про себя такие неподобные речи, и пошел в церковь в Пречистую. Бояре же по своей к Глинским недружбе наустиша черни; они же взяша князя Юрия в церкви и убиша его в церкви, извлекоша передними дверми на площадь и за город и положиша перед торгом, идеже казнят»[1238].

Далее автор приводит список бояр, бывших «в совете сем», т. е. настроивших «чернь» против своих недругов-Глинских: благовещенский протопоп Федор Бармин, князья Федор Шуйский и Юрий Темкин, И. П. Федоров, Г. Ю. Захарьин, Федор Нагой «и инии мнози». Он сообщает также (вслед за Летописцем начала царства) о «бесчисленном» множестве «людей» Ю. В. Глинского, убитых тогда москвичами, добавляя важную деталь, не известную из других источников: «Много же и детей боярских незнакомых побиша из Северы [т. е. Северщины. — М. К.], называючи их Глинского людми»[1239].

Историки уже давно обратили внимание на существенные различия в трактовке июньского восстания 1547 г. в летописях, близких по времени составления к описываемым событиям (Летописце начала царства, Летописце Никольского, Продолжении Хронографа редакции 1512 г.), с одной стороны, и в более поздних источниках 60–70-х гг. (Первом послании Грозного и Царственной книге) — с другой. Если в упомянутых летописных памятниках середины XVI в. восставшие изображены действующими по собственной инициативе, без какого-либо вмешательства приближенных Ивана IV, то в послании царя Андрею Курбскому и в приписках к Царственной книге вся вина за случившееся возлагается на бояр, которые «наустиша чернь» против Глинских.

Исследователи справедливо подчеркивают тенденциозность приписок к Царственной книге и отдают предпочтение версии, отразившейся в более ранних летописных памятниках: Летописце начала царства, Новгородской летописи по списку Никольского, Продолжении Хронографа редакции 1512 г.[1240] Действительно, вставка в текст Царственной книги содержит явные неувязки: в частности, как отметил И. И. Смирнов, бояре едва ли могли собрать черных людей на площади во время церковной службы, а ведь Юрий Глинский, согласно сообщениям нескольких летописей, был убит именно «на обедне» в Успенском соборе[1241]. К этому можно добавить, что слухи о колдовстве Глинских носили явно фольклорный характер[1242], хотя некоторые вельможи из числа их недоброжелателей, возможно, охотно распространяли подобные слухи, надеясь свести счеты с временщиками. Наконец, указанные выше черты самоорганизации восставших, отмеченные в летописании 1550-х гг. («собравшись вечьем» и т. п.), полностью исключают возможность какого-либо руководства их действиями со стороны бояр.

Таким образом, акцент на придворных интригах и происках врагов Глинских, характерный для приписок к Царственной книге (а ранее — для рассказа Ивана Грозного о тех же событиях), серьезно искажает картину восстания. Но при этом ряд деталей, прямо не связанных с основной тенденцией рассказа, могут быть вполне достоверными: это относится, в частности, к хронологии событий, к упоминанию о расправе с северскими детьми боярскими и другим подробностям.

По весьма вероятному предположению И. И. Смирнова, в течение нескольких дней Москва находилась в руках восставших[1243]. Кульминацией июньских событий стал поход мятежных посадских людей в село Воробьево, где находился тогда царь. Об этом эпизоде сохранилось несколько свидетельств. Летописец Никольского описывает дальнейшее «смятение людем московским» после убийства кн. Ю. В. Глинского: «…поидоша многые люди черные к Воробьеву и с щиты и з сулицы, яко же к боеви обычаи имяху, по кличю палачя, князь же великый, того не ведая, узрев множество людей, удивися и ужасеся, и обыскав, яко по повелению приидоша, и не учини им в том опалы, и положи ту опалу на повелевших кликати»[1244].

Летописец подчеркнул воинственные намерения черных людей, которые вооружились, как на битву, и растерянность и даже страх государя при виде многочисленной толпы. Можно понять также, что большинство участников этого непрошеного визита остались безнаказанными; опала была объявлена только зачинщикам (и то неизвестно, в какой форме). Но каковы были цели похода в Воробьево, летописец не поясняет.

Иван Грозный вспоминал впоследствии в письме Курбскому: «Нам же тогда живущим в своем селе Воробьеве, и те изменники научили были народ и нас убити за то, что бутто мы княж Юрьеву мать, княгиню Анну, и брата его князя Михаила у себя хороним от них»[1245]. Таким образом, восставшие явились в царскую резиденцию с требованием выдачи Анны и Михаила Глинских. Об этом прямо говорится в более позднем источнике — приписках к тексту Царственной книги о событиях лета 1547 г.: «А после того убийства [Юрия Глинского. — М. К.] на третей день приходиша многия люди чернь скопом ко государю в Воробьево, глаголюще нелепая, что будто государь хоронит у себя княгини Анну и князя Михаила, и он бы их выдал им»[1246].

Процитированная фраза позволяет датировать поход москвичей к царю в Воробьево 29 июня. Заметим также, что этот текст не содержит каких-либо намеков на то, что жизни самого государя угрожала опасность. Как именно проходили переговоры, за неимением свидетельств сказать трудно. Ясно только, что восставшие ушли ни с чем, поскольку лиц, которых они искали, в Воробьеве не было: выше в Царственной книге отмечено, что «князь Михайло Глинской тогда бяше и с материю на огосударском жалование на Ржеве»[1247].

* * *

Восстание посадских людей, убийство царского дяди, беспомощность властей, проявленная во время июньских событий, — все это приметы острого политического кризиса, в очередной раз заявившего о себе летом 1547 г.

Принято считать, что основным результатом восстания 26 июня явилось «падение Глинских»[1248]. С. М. Каштанов говорит даже о падении в этот день «правительства Глинских»[1249]. С подобными утверждениями, однако, трудно согласиться.

Начну с того, что большое влияние, которым в конце 1546 — первой половине 1547 г. пользовались Глинские при московском дворе, еще не дает оснований считать их правительством страны. Это влияние они употребили на то, чтобы упрочить положение своего клана и свести счеты с соперниками (вспомним казнь двух юных князей в январе 1547 г.). Но полным контролем над внешней и внутренней политикой государства они явно не обладали, да и, похоже, не стремились к нему.

Единственный пример административной активности кн. М. В. Глинского, на который ссылается С. М. Каштанов, — выдача по приказу этого боярина и конюшего указной грамоты на Вологду 20 января 1547 г.[1250] — еще недостаточен для утверждения ученого, будто выдача жалованных и указных грамот сосредоточилась в руках Глинских[1251]. Можно указать, в частности, на несколько грамот января — марта 1547 г., выданных казначеями И. И. Третьяковым и Ф. И. Сукиным, а также «большим» дворецким Д. Р. Юрьевым[1252]. Этим администраторам, как будет показано ниже в девятой главе книги, принадлежала ключевая роль в центральном управлении страны в конце 40-х гг.

Но даже если не говорить о «правительстве» Глинских, а рассматривать их господство при дворе в указанный короткий период лишь как возвышение очередных временщиков, то и в этом случае устоявшаяся в литературе точка зрения нуждается в коррективах. «Падение Глинских» не было таким мгновенным, как это принято считать, и когда С. О. Шмидт утверждает, например, что после июньского восстания «Михаил Глинский был отстранен от власти» и что его постигла опала[1253], ученый несколько опережает события.

Тревожные июньские дни, когда погиб его брат, кн. Михаил Васильевич Глинский предпочел переждать вдали от Москвы: как мы уже знаем, он вместе с матерью находился в Ржеве, где у него были земельные владения. Но место в придворной иерархии князь Михаил не потерял. Показательно, что в датированной июлем 1547 г. разрядной росписи похода Ивана IV на Коломну кн. М. В. Глинский назван первым среди бояр, сопровождавших царя «с Москвы»[1254]. Правда, С. О. Шмидт попытался дезавуировать это свидетельство, предположив, что упомянутый коломенский поход на самом деле не состоялся (поскольку в официальной летописи нет о нем упоминаний) и что в разрядную книгу была включена роспись лишь планировавшегося похода, составленная тогда, когда М. В. Глинский был еще у власти[1255].

Однако приведенные аргументы не кажутся мне убедительными. Во-первых, в официальной летописи — Летописце начала царства — вообще отсутствуют какие-либо сообщения с конца июня до начала ноября 1547 г., за исключением лапидарного известия о сильном граде, выпавшем в Москве 30 июля[1256]. Особенно удивляет отсутствие упоминания о традиционной сентябрьской поездке Ивана IV на богомолье в Троице-Сергиев монастырь, хотя такие поездки, как мы знаем, государь совершал в сентябре ежегодно. Поэтому молчание летописи, как и во многих других подобных случаях, не является аргументом и, возможно, объясняется просто отсутствием материала у составителя Летописца начала царства, работавшего в начале 50-х гг.

Во-вторых, в разряде 7055 г. помещена роспись князей и бояр, остававшихся в Москве во время упомянутого коломенского похода, причем эта роспись открывается следующей фразой: «А как царь и великий князь был на Коломне 55-го лета, и тогды был на Москве брат ево князь Юрьи Васильевич да князь Володимер Андреевич»[1257] (выделено мной. — М. К.). Следовательно, коломенский поход все-таки состоялся, и, поскольку в разрядной росписи нет никаких помет о произведенных заменах, можно предполагать, что боярин кн. М. В. Глинский принял в этом походе участие.

Мы располагаем еще одним доказательством того, что и после июньских событий дядя царя сохранил боярский чин: в опубликованном В. Д. Назаровым подлинном «боярском списке», который исследователь датировал осенью (сентябрем — октябрем) 1547 г., среди бояр фигурирует и князь Михайло Васильевич Глинский[1258]; причем отсутствие помет около его имени свидетельствует о том, что он не получил в тот период никаких назначений (например, «к Казани», как ряд других бояр), не был болен и не находился в опале. Но былое влияние при дворе Глинские к тому времени, несомненно, утратили: об этом красноречиво свидетельствует тот факт, что на свадьбе царского брата князя Юрия Васильевича с княжной Ульяной Дмитриевной Палецкой 3 ноября 1547 г. (разряд свадьбы помечен сентябрем) не было ни одного представителя их княжеского клана[1259]. Более того, выясняется, что во время свадебных торжеств кн. Михаил Глинский с матерью, княгиней Анной, а также кн. И. И. Турунтай Пронский находились в бегах.

Об этом неудавшемся побеге сохранилось два летописных рассказа. Наиболее подробные сведения приводит Летописец начала царства, в котором данному событию посвящена большая статья, озаглавленная «О побеге князя Михаила Глинского да Турунтая». По словам летописца, 5 ноября, спустя два дня после свадьбы царского брата Юрия Васильевича, «пришла весть царю и великому князю Ивану Васильевичю всея Русии, что побежяли в Литву бояре князь Михайло Васильевичь Глинской да князь Иван Турунтай Пронской из своих сел изо ржевских». Царь послал за ними в погоню князя Петра Ивановича Шуйского «и с ним дворян своих». Они настигли беглецов «во Ржевъских местех в великих тесных и в непроходных теснотах». Услышав за собой погоню и видя, что им «уйти невозможно ис тех теснот», князья решили вернуться и хотели было «въехати в город тайно на Москву и бити челом великому князю, что они не бегали, а поехали были молитися к Пречистой в Ковець»[1260]. Но беглецам не удалось проникнуть незамеченными в столицу: кн. И. И. Турунтай Пронский был схвачен у Неглименских ворот Китай-города, а кн. М. В. Глинского «изымал» князь Петр Шуйский «на посаде», на Никитской улице. 11 ноября они были доставлены в Кремль; царь велел их взять под стражу и «вспросити о их побеге». Неудачливые беглецы оправдывались тем, что «от страху княж Юрьева Глинского убийства поехали были молитися в Ковець к Пречистей и съехали в сторону, не зная дороги». Несмотря на такое не очень правдоподобное объяснение, беглецов простили: царь «для отца своего Макария митрополита их пожяловал, вину им отдал и велел их подавати на поруки, занеже от неразумия тот бег учинили были, обложяся страхом княжь Юрьева убийства Глинского»[1261].

Краткое сообщение Продолжения Хронографа редакции 1512 г., которое датирует побег М. Глинского и Турунтая 5 ноября (т. е., очевидно, тем днем, когда известие об этом событии было получено в Москве), существенно дополняет рассказ Летописца начала царства. Выясняется прежде всего, что кн. Иван Иванович Турунтай Пронский бежал «со княгинею», т. е. с женой, а кн. Михайло Васильевич Глинский — «с матерью и со княгинею». Кроме того, здесь названы трое участников погони, посланной за беглецами: князья Петр Иванович Шуйский, Василий Семенович Серебряный и Дмитрий Иванович Немой Оболенский. Концовка рассказа в Хронографе несколько отличается от сообщения Летописца начала царства: об аресте беглецов ничего не говорится; получается, что, услышав за собой погоню, они сами «воротилися» к государю. Прибыв в столицу, М. Глинский и Турунтай «били челом митрополиту Макарью, чтобы митрополит пожаловал о них, царю и великому князю печаловался. И митрополит о них царю и великому князю поминал, чтобы их государь пожаловал, казнь им отдал. И царь великий князь для отца своего Макарья митрополита их пожаловал, казнь им отдал, а живот их вотчину велел взяти на себя, царя и великого князя»[1262].

Выделенное мною в приведенном тексте упоминание о конфискации имущества беглецов (отсутствующее в Летописце начала царства) находит подтверждение в актовом материале: сохранилась указная грамота Ивана IV от 1 января 1548 г. приказчику села Кулебакина Василию Чижову. Как явствует из грамоты, этому приказчику было велено «ведати на меня царя и великого князя княж Иванову Турунтаева вотчина село Кулебакино з деревнями». «Отписывать» село на царское имя ездил подьячий Онисимко Левин[1263].

С другой стороны, подтверждается и свидетельство Летописца начала царства о том, что беглецы были отданы на поруки: до нас дошла поручная запись по князе Иване Ивановиче Пронском, датированная 9 декабря 1547 г. Боярин кн. Ф. И. Шуйский, дворецкие Д. Р. Юрьев и Д. Ф. Карпов, окольничий Ф. М. Нагой и еще более 30 дворян и детей боярских поручились в его верности в 10 тысячах рублей[1264].

Как уже давно замечено исследователями, кн. М. В. Глинский и кн. И. И. Турунтай Пронский отнюдь не случайно оказались товарищами в этой неудачной попытке бежать за рубеж[1265]. Они не только были соседями-землевладельцами Ржевского уезда: их явно связывали приятельские отношения. Вспомним, как Глинский вызвал 18 декабря 1546 г. Пронского в Москву в период подготовки царской свадьбы, в церемонии которой оба князя сыграли заметную роль. Известно также, что в декабре 1559 г. Турунтай был одним из душеприказчиков кн. М. В. Глинского[1266].

Однако мотивы для бегства у князей-приятелей были разные, и если Глинский действительно мог ссылаться на страх, вызванный убийством брата, то Пронского, вероятно, подтолкнули к отъезду за рубеж обстоятельства иного рода. В начале июня 1547 г. псковичи, у которых был конфликт с государевым наместником, прислали к царю делегацию — «бить челом» на Турунтая. И хотя тогда Иван IV, как мы помним, жестоко обошелся с челобитчиками, но к осени того же года наместник в Пскове был сменен: в составленном в сентябре — октябре 1547 г. «боярском списке» против имени кн. Юрия Ивановича Темкина-Ростовского сделана помета: «на Пскове»[1267]. Возможно, потеря псковского наместничества и связанные с этим разоблачения и навели Турунтая Пронского на мысль о бегстве в Литву.

Среди документов бывшего Кенигсбергского архива сохранилось одно письмо, которое, возможно, проливает новый свет на историю неудавшегося отъезда князей Глинского и Пронского к королю. 24 октября 1547 г. Габриель Тарло, виленский корреспондент Альбрехта, герцога Прусского, сообщил последнему о полученных им «заслуживающих доверия сведениях» (glawbwirdige erfarunge), согласно которым «некоторые из высших московских господ (etzliche von den obristen moschkowiterschen herren) несколько дней назад (in kortzen tagen) тайно предложили свои услуги его величеству молодому королю [Сигизмунду Августу. — М. К.] и пожелали, чтобы, пока великий князь Московский упражняется и усердствует во всяческой тирании (uff allerley tiranney geübt und ganz geflyssen), его королевское величество милостиво принял их под свою опеку и покровительство… и тогда они и вся Московия (die ganze Moschow) добровольно бы стали подданными его королевского величества (under ire ko. mt. gudtwillig als underthane unthergeben). Что из этого далее воспоследует, покажет время», — этими словами польский сановник закончил свое сообщение[1268].

Дата письма Тарло совпадает по времени с последними приготовлениями Михаила Глинского и Ивана Турунтая к отъезду за рубеж. Оба князя полностью подходят под определение «некоторые из высших московских господ». Вероятно, процитированное известие отразило предварительные тайные контакты знатных «московитов» с наследником польского и литовского престолов Сигизмундом Августом, которые должны были обеспечить им радушный прием в Литве.

Итак, цепь событий 1547 г.: январская казнь двух юных князей, «великие пожары» в апреле и июне, за которыми последовало восстание московских посадских людей, сопровождавшееся убийством кн. Ю. В. Глинского, его слуг и даже неизвестных детей боярских с Северщины; поход «черни» в село Воробьево, сильно напугавший находившегося там царя; наконец, неудачная попытка князей М. В. Глинского и И. И. Турунтая Пронского бежать в Литву — все это не позволяет считать 1547 год временем выхода из кризиса. По-видимому, период «успокоения» оказался более длительным и продолжался по крайней мере до начала 1549 г.

В конце 1547 г. заметны только первые шаги в этом направлении. Отметим, в частности, что с неудачливыми беглецами обошлись сравнительно мягко: они избежали казни или длительного тюремного заключения; опала выразилась в лишении думных чинов, конфискации части вотчин и посылке на дальнюю и непрестижную службу. Так, с Петрова дня (29 июня) 1548 г. кн. Михайло Васильевич Глинский (названный без боярского чина!), согласно записи в разрядной книге, «годовал» в Василегороде[1269]. Но уже летом 1550 г. и он, и кн. И.И. Турунтай Пронский снова упоминаются с боярским чином[1270]: очевидно, к тому времени опала с них обоих была снята.

Интересно также, что упомянутая выше поручная запись по кн. И. И. Пронскому от 9 декабря 1547 г. — это первый документ такого рода, известный нам после почти двадцатилетнего перерыва: предыдущая поручная грамота была взята еще в правление Василия III в июне 1528 г. по князьям Иване и Андрее Михайловичам Шуйским[1271]. Восстановление института поруки, фактически бездействовавшего в годы «боярского правления», можно рассматривать как одну из мер, направленных на стабилизацию ситуации в придворной среде и укрепление лояльности знати.

3. Консолидация придворной элиты и «собор примирения» февраля 1549 г.

Кризис, из которого правящая верхушка не смогла выйти и в 1547 г., проявлялся не только в бессудных опалах и казнях, когда юный государь становился орудием соперничавших друг с другом кланов, и не только в атмосфере всеобщей подозрительности и недоверия, но и в катастрофическом падении авторитета боярской олигархии. Страшные пожары жители Русского государства однозначно расценивали как проявление Божьего гнева за грехи нечестивых правителей.

Так, Летописец Никольского об июньском пожаре 1547 г. сообщает как о «Божьем гневе и наказании за умножение грехов наших»; «наипаче же, — продолжал он, — в царствующем граде Москве умножившися неправде, и по всей Росии, от велмож, насилствующих к всему миру и неправо судящих, но по мъзде, и дани тяжкые, и за неисправление правыа веры пред Богом всего православнаго христианства, понеже в то время царю великому князю Ивану Васильевичю уну сущу, князем же и бояром и всем властелем в бесстрашии живущим…»[1272].

Автор повести «О великом пожаре» из сборника Рогожского собрания, опубликованной А. А. Зиминым, также не жалел эпитетов, обличая боярские «крамолы», «властолюбие», «похищение чужого имения» и прочие «нестроения» в годы малолетства («до самого возраста царьскаго») Ивана IV. И все это «неправедное богатество» «огнем потребися, вкупе же с неправедным имением и праведнаго стяжания множества огнь пояде, сице попустившу Богу, — поясняет автор, — востязая нас от всякаго греха, да быхом престали и на покояние обратилися»[1273]. Апрельский и июньский пожары, сопровождаемые видениями и чудесами, которые подробно описываются в повести, побудили людей встать на путь исправления: «Вси же людие умилишася и на покояния уклонишася от главы до ногу, яко же и сам благочестивый царь, тако же и велможи его, и до прастых людей, — вси сокрушенным сердцем первая скверная дела возненавидевше, и вси тщахуся и обетщавахуся богоугодная дела творити, елико комуждо возможно ко противу силе его»[1274].

Справедливость этих слов подтверждается свидетельством самого Ивана Грозного, который, обращаясь к Стоглавому собору, так описал пережитое им в связи с «великими пожарами» душевное потрясение: «И посла Господь на ны тяжкиа и великиа пожары, вся наша злаа собранна потреби и прародительское благословение огнь пояде, паче же всего святыя Божиа церкви и многиа великиа и неизреченныя святыни, и святыа мощи, и многое безчисленое народа людска. И от сего убо вниде страх в душу мою и трепет в кости моя[1275]. И смирися дух мой и умилихся, и познах своя съгрешениа, и прибегох к святей соборной апостольстей Церкви, и припадох к Божию великому человеколюбию и к Пречистой Богородицы, и к всем святым, и к твоему первосвятительству [обращение к митрополиту Макарию. — М. К.], и всем, иже с тобою, святителем, умилно припадаа, с истинным покаанием прося прощениа, еже зле съдеах»[1276].

Осенью 1547 г. молодой царь стал на путь покаяния. 30 сентября по его приказу Алексей Федоров сын Адашев привез в Троице-Сергиев монастырь 7000 рублей[1277]. По весьма вероятному предположению Б. Н. Флори, столь щедрым пожалованием государь желал умилостивить Бога[1278].

Заслужить милость Божью можно было и прощением опальных, как не раз напоминал царю митрополит Макарий. Некое подобие амнистии было предпринято еще в середине декабря 1546 г. — после того как Иван Васильевич объявил владыке Макарию о своем намерении жениться. По такому важному случаю на «думу» к государю пригласили всех, даже опальных бояр: «Да во фторник же [14 декабря 1546 г. — М. К.] у митрополита все бояре были, и те, которые в опале были, по митрополиче по них присылке. И с митрополитом все бояре у великого князя были, и выидоша от великого князя радостны»[1279], — повествует Постниковский летописец (выделено мной. — М. К.). Однако жестокая казнь двух молодых князей в январе 1547 г., совершенная, как мы знаем, по приказу Глинских, перечеркнула эту первую попытку общего примирения в среде придворной элиты.

После великого июньского пожара царь стал больше прислушиваться к увещаниям митрополита. В летописной статье из сборника XVII в., опубликованной И. А. Жарковым, говорится о посещении Иваном митрополита в Новинском монастыре: «И много и словесы духовными митрополит тешаше царя государя и великого князя, поучая его на всякую добродетель, елико подобает царем православным быти»[1280]. Во время этой нравоучительной беседы зашла речь и о прощении опальных: «Царь же и государь, слушая его [митрополита. — М. К.] словеса и наказание, поминаше же великому князю о опальных и повинных людех. Царь же и государь, слушая митрополита во всем, опальных и повинных пожаловал»[1281].

Действительно, по источникам подтверждается снятие опалы с Ивана Петровича Федорова (в июле 1546 г., как мы помним, он был сослан на Белоозеро): в разряде царского похода на Коломну в июле 1547 г. он назван в числе трех бояр (вместе с кн. М. В. Глинским и кн. Д. Ф. Палецким), сопровождавших государя по пути из Москвы[1282]. Если верить Царственной книге, то И. П. Федоров уже во время июньских событий находился в столице и вместе с другими царедворцами, враждебными Глинским, обвинял последних в «волховании», ставшем причиной пожара, и натравливал на них «чернь»[1283].

Казни прекратились. Участники неудавшегося побега в Литву, князья М. В. Глинский и И. И. Турунтай Пронский, понесли, как уже говорилось, сравнительно мягкое наказание. В 1548 г., судя по имеющимся у нас данным, не было объявлено ни одной опалы.

Одним из факторов, способствовавших консолидации придворной элиты, явилась женитьба царя на Анастасии Захарьиной и последовавшая за этим событием щедрая раздача думских чинов.

По случаю венчания Ивана IV на царство и государевой свадьбы в январе — начале февраля 1547 г. боярство было пожаловано четверым знатным лицам: кн. Михаилу Васильевичу Глинскому[1284], его брату князю Юрию, кн. И. И. Турунтаю Пронскому и двоюродному брату царицы — Ивану Михайловичу Юрьеву Большому[1285]. Тогда же родной брат Анастасии Данила Романович Юрьев стал окольничим[1286].

А. А. Зимин полагал, что в феврале 1547 г. боярским чином был пожалован также кн. Данило Дмитриевич Пронский[1287], и это мнение утвердилось в научной литературе: в таблицах, составленных Г. Алефом и А. И. Филюшкиным, боярский «стаж» кн. Д. Д. Пронского отсчитывается именно от 1547 г.[1288] Но, хотя князь Данило действительно фигурирует с этим думным чином в февральском свадебном разряде 1547 г.[1289], боярином он стал гораздо раньше: впервые с боярским званием кн. Д. Д. Пронский упоминается в феврале 1543 г., когда он занимал должность псковского наместника[1290].

К середине 1547 г. из Думы выбыли два человека: в мае — начале июня умер окольничий Иван Иванович Беззубцев[1291], а 26 июня, как мы уже знаем, от рук восставших москвичей погиб боярин кн. Юрий Васильевич Глинский. Но эти потери были вскоре компенсированы новыми пожалованиями: в июльском разряде 1547 г. упомянуты с боярским чином Иван Петрович Федоров (очевидно, возвращенный из ссылки) и дядя царицы — Григорий Юрьевич Захарьин, а Федор Михайлович Нагой впервые назван окольничим[1292].

Состав государевой Думы продолжал изменяться и во второй половине 1547 г. В опубликованном В. Д. Назаровым отрывке подлинного «боярского списка», датируемого сентябрем — октябрем, упомянуто несколько новых думцев: боярин кн. Юрий Иванович Темкин-Ростовский и окольничие Иван Иванович Рудак Колычев и Григорий Васильевич Морозов[1293]. В общей сложности в списке перечислено 18 бояр[1294] и пятеро окольничих[1295]. В этом перечне, однако, имеются явные лакуны, которые нуждаются в объяснении.

Так, бросается в глаза отсутствие в списке боярина И. М. Юрьева Большого, который только в начале 1547 г. получил думный чин. По весьма вероятному предположению В. Д. Назарова, И. М. Юрьев умер вскоре после царской свадьбы, и именно этим объясняется его исчезновение из источников и, в частности, отсутствие его имени в свадебном разряде брата Ивана IV Юрия Васильевича в ноябре 1547 г.[1296]

Отсутствие в изучаемом списке еще одного боярина, И. С. Воронцова, Назаров связывает с опалами, постигшими клан Воронцовых летом 1546 г.[1297] Это объяснение, однако, нуждается в некоторых коррективах. Дело в том, что, как было показано выше, официально Иван Семенович Воронцов не попал в опалу после того, как его родичи подверглись казни на Коломне в июле 1546 г.: он сохранил за собой боярский чин и продолжил службу. Но былое влияние при дворе было утрачено, и новые назначения были не слишком почетными: в июле 1547 г., например, боярин И. С. Воронцов вместе с юным племянником Ю. М. Воронцовым (сыном покойного боярина Михаила Семеновича) оказался на службе в Костроме[1298]. Как тут не вспомнить, что осенью 1543 г. брат Ивана Семеновича Федор Воронцов был сослан противниками именно в Кострому! Возможно, что к моменту составления интересующего нас «боярского списка» (сентябрь 1547 г.) И. С. Воронцов оставался в этой почетной ссылке (с июля), чем объясняется пропуск его имени в указанном перечне.

По признанию В. Д. Назарова, неясным остается лишь отсутствие в списке имени боярина кн. А. Б. Горбатого[1299]. Как бы то ни было, с учетом этих двух пропущенных имен государева Дума осенью 1547 г. насчитывала уже 20 бояр и пять окольничих[1300] — наибольший показатель не только за годы «боярского правления», но и за всю первую половину XVI в.

В 1548 г. состав Думы стабилизировался. Бояре кн. М. В. Глинский и И. И. Пронский, попавшие в опалу за неудачный побег, лишились своих думных чинов. Кроме того, к началу 1548 г. из источников исчезает имя боярина В. М. Щенятева, а в июне того же года умер боярин кн. М. И. Кубенский[1301]. Однако эти потери восполнялись за счет новых пожалований.

Так, в декабре 1547 г. впервые с чином окольничего упоминается Федор Григорьевич Адашев[1302]. К началу мая 1548 г. боярином (из окольничих) стал Д. Р. Юрьев, брат царицы[1303]. В том же месяце в коломенском разряде впервые назван боярином кн. Федор Андреевич Булгаков[1304], а в декабре 1548 г. среди воевод, стоявших «на Коломне», упоминается боярин Г. В. Морозов[1305]. Как мы помним, еще год назад, осенью 1547 г., он был окольничим: действительно, пример быстрого карьерного роста!

К концу 1548 г., по имеющимся у нас данным, в Думе было 19 бояр и пятеро окольничих. Но, наряду с динамикой численного состава царского синклита, серьезного внимания заслуживает также изменение представительства тех или иных фамилий в Думе.

Понятно стремление новых царских родственников упрочить свое положение в государевом совете: в течение 1547–1548 гг. думные чины получили трое представителей клана Захарьиных — Юрьевых (И. М. Юрьев Большой, Д. Р. Юрьев и Г. Ю. Захарьин). Но со второй половины 1547 г. можно заметить и иную тенденцию: чины бояр и окольничих даются представителям нескольких титулованных (кн. Ю. И. Темкину-Ростовскому, кн. Ф. А. Булгакову) и нетитулованных семейств (Ф. М. Нагому, И. И. Колычеву, Г. В. Морозову, Ф. Г. Адашеву). В итоге к концу 1548 г. в Думе установился своего рода баланс между старинной ростово-суздальской знатью (трое князей Ростовских, двое Шуйских и кн. А. Б. Горбатый), потомками литовских княжат (кн. Д. Ф. Бельский, Ю. М. и Ф. А. Булгаковы) и старомосковским боярством (двое Захарьиных — Юрьевых, двое Морозовых, И. П. Федоров, И. И. Хабаров и др.). Так создавалась основа для консолидации придворной элиты.

* * *

За полтора десятка лет междоусобной борьбы боярские кланы накопили немало взаимных обид и претензий: трудно назвать хотя бы одно знатное семейство, в котором никто хотя бы раз не побывал в опале или ссылке, не говоря уже о казненных и уморенных в тюрьме… Поэтому путь к примирению оказался долгим и трудным. Важной вехой на этом пути стало совместное заседание Думы и Освященного собора, состоявшееся 27 февраля 1549 г. в кремлевских палатах. Подробный рассказ об этом собрании, за которым в литературе закрепилось название «собор примирения», сохранился в Продолжении Хронографа редакции 1512 г.

По словам летописца, царь в присутствии митрополита Макария и других церковных иерархов «говорил боярам своим» кн. Д. Ф. Бельскому, кн. Ю. М. Булгакову, кн. Ф. А. Булгакову, кн. П. М. Щенятеву, кн. Д. Ф. Палецкому, В. Д. Шеину, кн. Д. Д. Пронскому, кн. А. Б. Горбатому «и иным своим бояром, и околничим, и дворецким, и казначеем, что до его царьского возраста от них и от их людей детем боярским и христьяном чинилися силы и продажи и обиды великия в землях и в холопях и в ыных во многих делех», потребовав, чтоб они «вперед так не чинили» — под страхом «опалы и казни»[1306]. Бояре тут же «все били челом государю царю и великому князю, чтобы государь их в том пожаловал, сердца на них не дерьжал и опалы им не учинил никоторые»; они обещали ему служить «и добра хотети ему и его людем во всем вправду, безо всякия хитрости» — так же, как раньше служили отцу государя, великому князю Василию Ивановичу всея Руси, и деду, великому князю Ивану Васильевичу всея Руси. Бояре просили также царя дать им суд с теми жалобщиками из числа детей боярских и «христьян», которые на них и на их людей «учнут бити челом». Умилившись, царь «перед отцом своим митрополитом и перед всем Освященным собором бояр своих всех пожаловал с великим благочестием и усердием». Согласно летописцу, государь заявил вельможам: «По се время сердца на вас в тех делех не держу и опалы на вас ни на кого не положу, а вы бы вперед так не чинили»[1307]. Затем аналогичную речь он произнес перед воеводами, княжатами, детьми боярскими и «большими дворянами»[1308].

О примирении своем с боярами царь вспоминал позднее в «речи» к Стоглавому собору: «Тогда же убо и аз всем своим князем и боляром, по вашему благословению [Иван обращается к присутствовавшим на соборе иерархам. — М. К.], а по их обещанию на благотворение подах прощение в их к себе прегрешениих»[1309]. Не входя в обсуждение дискуссионного вопроса о том, сколько «примирительных» собраний (или соборов) состоялось в 1547–1550 гг. и какое из них имел в виду царь в выступлении на Стоглавом соборе[1310], подчеркну главное: ритуал покаяния и примирения призван был идеологически оформить произошедшую к концу 1540-х гг. консолидацию правящей элиты и Государева двора в целом; основой для этого послужило коллективное осуждение всего того, что творилось до «царьского возраста». Тем самым достигался эффект «обновления и очищения»: все обиды и насилия остались в недавнем прошлом, впредь все должно было происходить праведно и благочестиво.

Но помимо морально-психологического эффекта, «собор примирения» имел и вполне практические последствия, которые пока не привлекли к себе внимание исследователей.

Прежде всего все опальные получили полную амнистию. В июле 1550 г., как уже говорилось, вновь упоминаются с боярским чином князья М. В. Глинский и И. И. Турунтай Пронский[1311]: очевидно, к этому времени их неудачный побег в Литву был окончательно предан забвению, и обоим князьям были возвращены места в государевой Думе.

Но прощение получили и мертвые: власти сочли необходимым позаботиться о душах убиенных бояр и князей. В 1549 г. по князе Михаиле Богдановиче Трубецком, одной из жертв боярских междоусобиц, в Новоспасский монастырь «в вечный поминок» было дано село Семеновское Бартенево в Можайском уезде, ранее принадлежавшее кн. И. И. Кубенскому: жалованная грамота архимандриту Нифонту «з братьею» на это владение 22 сентября была выдана Иваном IV[1312].

Не был забыт и сам князь Иван Иванович Кубенский: 29 апреля 1550 г. царь выдал архимандриту Ярославского Спасского монастыря Иосифу жалованную грамоту на села Балакирево и Михайловское в Ярославском уезде, «что написал в духовной грамоте боярин наш князь Иван Иванович Кубенской в дом всемилостивого Спаса и к чудотворцам Феодору и Давиду и Константину вотчину свою… по отце своем и по матерее и по себе и по своих родителех в вечной поминок»[1313]. Вотчина казненного боярина ранее была отписана на государя, теперь же села передавались монастырю в соответствии с завещанием покойного.

Аналогичная царская грамота была дана 8 сентября того же года игумену Иосифо-Волоколамского монастыря Гурию на сельцо Круглое Звенигородского уезда и сельцо Сергеевское Рузского уезда, «что написал в своей духовной грамоте боярин наш князь Иван Иванович Кубенской в дом Пречистые Осифова монастыря по своей душе и по своих родителех в вечный поминок…»[1314]. Так спустя четыре года после гибели кн. И. И. Кубенского были выполнены некоторые распоряжения, содержавшиеся в его духовной.

Вероятно, к тому же времени, рубежу 1540-х и 1550-х гг., относится упомянутое в Дозорной книге 1551–1554 гг. царское «пожалование» вдовы кн. Ивана Ивановича Дорогобужского — княгини Марьи, которое позволило ей вернуть себе часть вотчины казненного в январе 1547 г. мужа[1315].

* * *

Итак, к началу 1549 г. политический кризис был преодолен, но остались его последствия. Самым тяжелым из них была гибель многих людей: за 1533–1547 гг. погибло примерно полтора десятка самых знатных лиц, включая обоих удельных князей — дядей Ивана IV, а также несколько десятков детей боярских. Дворцовые перевороты и расправы не могли не произвести шокирующего впечатления на современников. Неудивительно, что в памяти потомков годы «боярского правления» запечатлелись как одна из самых мрачных эпох российской истории.

Однако обвинения боярских правителей во всевозможных злоупотреблениях и насилиях, ставшие «общим местом» в публицистике и летописании 50–70-х гг. XVI в., нуждаются в серьезной критической проверке. Верно ли, что в годы «боярского правления», как утверждал один из исследователей, «несколько замедлился темп централизации», а правительственная деятельность была надолго дезорганизована «беспринципной борьбой за власть»?[1316] Есть ли основания считать, что «княжеско-боярские междоусобицы», как полагает другой современный исследователь, «расшатывали не только сложившуюся систему единовластия, но и элементарный порядок в стране»?[1317]

Для обоснованного ответа на подобные вопросы необходимо обстоятельно изучить, как функционировало центральное управление «при боярах», в 30–40-х гг. XVI в. Эта проблема станет предметом рассмотрения во второй части книги.

Часть II