«Вдовствующее царство» — страница 13 из 71

Нарождающаяся бюрократия: дворецкие, казначеи, дьяки

1. Дворцовое ведомство

Как отмечал Норберт Элиас, «в абсолютных монархиях, где роль сословно-представительных учреждений в управлении была сведена к минимуму, двор монарха соединял в себе, как и на более ранних этапах развития государства, когда централизация еще не достигла такой степени, функцию домохозяйства всей августейшей семьи с функцией центрального органа государственной администрации, с функцией правительства»[1506]. Это наблюдение известного немецкого социолога полностью приложимо и к Русскому государству описываемого времени. Становление центральной администрации страны на базе структур, первоначально созданных для управления великокняжеским хозяйством, наглядно видно на примере дворцового ведомства.

Должность дворецкого, в ведении которого находились земли, население которых обслуживало нужды великокняжеского двора, известна с 60-х гг. XV в.[1507] Поначалу его полномочия ограничивались хозяйственными функциями; как отмечают исследователи, в системе управления при Иване III дворецкие не играли заметной роли[1508]. Значение дворца возросло в первой трети XVI в., в правление Василия III[1509].

Переход к великокняжеским дворецким некоторых функций общегосударственного управления выразился прежде всего в расширении их судебных полномочий. Если раньше юрисдикция дворецкого распространялась исключительно на персонал, обслуживавший вотчину великого князя: бобровников, бортников, рыболовов, сокольников, конюхов и т. п. (все они в старину именовались «слугами под дворским»), то с начала XVI в. дворецкий стал выполнять роль судьи высшей инстанции для крупных иммунистов (в первую очередь монастырей), освобожденных от подсудности местным властям (наместникам и волостелям). Более того, с этого времени, как указал А. К. Леонтьев, церковное землевладение оказалось под особым наблюдением дворецкого, который выдавал монастырям от имени государя жалованные грамоты на различные льготы и привилегии, а также защищал от возможных посягательств[1510].

Самая ранняя известная нам грамота с упоминанием суда дворецкого датирована 5 февраля 1507 г. и адресована Троицкому Белопесоцкому монастырю: «А кому будет чего искати на самом на игумене, или на братье, или на их приказщике, — гласила грамота, — ино их сужу яз князь великий или мой дворетцкой»[1511]. Помета на обороте: «Приказал Василей Андреевич»[1512] — свидетельствует о том, что документ был выдан по распоряжению дворецкого В. А. Челяднина.

Другая важная перемена коснулась структуры дворцового управления, в котором выделились областные дворцы и центральный («Большой») дворец. Тверской и новгородский дворецкие упоминаются уже в завещании Ивана III (1504 г.)[1513]. Те же областные дворцы упоминаются и в последние годы правления Василия III[1514]. К февралю 1524 г. относится первое упоминание Большого дворца[1515]; впрочем, до конца 30-х гг. оно остается единственным.

В интересующий нас период 30–40-х гг. XVI в. происходит дальнейшее развитие структуры и функций дворцового управления. Прежде всего более четко выделяются центральный и областные дворцы. В январе 1537 г. в посольской книге впервые упоминается «больший дворецкий» (им был в это время кн. И. И. Кубенский)[1516]; ссылки на «большой дворец» регулярно встречаются в грамотах начиная с февраля 1539 г.[1517] Примечательно, что чаще всего в названии Дворца употреблялась сравнительная степень прилагательного «большой» — «больший», что явно указывало на стремление отличить это ведомство от областных дворцов, считавшихся, следовательно, «меньшими». Само количество областных дворцов в те годы резко выросло — с двух до пяти: к Тверскому и Новгородскому дворцам, существовавшим на момент смерти Василия III, добавились Рязанский, Дмитровский и Угличский.

В литературе утвердилось мнение, будто Рязанский дворец был образован вскоре после окончательной ликвидации Рязанского великого княжества в начале 1520-х гг.[1518] В обоснование этой точки зрения А. А. Зимин ссылался на жалованную грамоту Василия III игумену Спасо-Прилуцкого монастыря Мисаилу на деревни и починки в Вологодском уезде, выданную 14 марта 1525 г. по приказу дворецкого кн. Ивана Федоровича Палецкого[1519]. При этом ученый полагал — по аналогии с более поздним временем (началом 1550-х гг.), — что Вологда находилась в ведении Рязанского дворца: отсюда и вывод о том, что кн. И. Ф. Палецкий был в 1525 г. рязанским дворецким[1520]. Однако суждение по аналогии весьма ненадежно, ведь ведомственная принадлежность тех или иных земель в течение нескольких десятилетий неоднократно менялась. Главное же затруднение, мешающее принять гипотезу Зимина, состоит в том, что у нас нет никаких документальных подтверждений деятельности дворецкого кн. И. Ф. Палецкого на территории Рязани. Зато хорошо известно (и на этот факт обратил внимание сам Зимин[1521]), что в феврале 1533 г. Рязань была подведомственна «большому» дворецкому кн. И. И. Кубенскому[1522]. Поэтому то обстоятельство, что в 1525 г. в Вологодском уезде распоряжался дворецкий кн. И. Ф. Палецкий, можно расценить как кратковременную попытку создать особый дворец для управления вологодскими землями (подобно эпизодическим упоминаниям нижегородского дворецкого в годы правления Василия III[1523]) — попытку, от которой впоследствии центральная власть отказалась, подчинив Вологду рязанскому дворецкому. Но оснований полагать, что Рязанский дворец был создан при Василии III, у нас нет.

Первое известное нам упоминание дворецкого, в ведении которого находилась Рязань, относится к 30 августа 1539 г. Речь идет о грамоте, которую дворецкий Иван Михайлович (Юрьев) адресовал рязанскому городовому приказчику Васюку Конаплину[1524]. Строго говоря, в тексте документа дворецкий не назван «рязанским», но то, что тогда именно он, а не дворецкий Большого дворца (кн. И. И. Кубенский) отдавал распоряжения на территории Рязани, свидетельствует о том, что Рязань была «приказана» дворецкому И. М. Юрьеву.

Можно попытаться определить примерный отрезок времени, когда был образован Рязанский дворец. Поскольку в феврале 1533 г., как уже говорилось, Рязань находилась в юрисдикции «большого» дворецкого кн. И. И. Кубенского, а в августе 1539 г. там распоряжался дворецкий И. М. Юрьев, то, следовательно, выделение особого Рязанского дворца произошло между этими датами: вероятно, уже после смерти Василия III.

По-видимому, с этого же времени в ведении рязанского дворецкого находилась также Вологда: жалованная грамота Ивана IV Вологодскому Комельскому монастырю от 13 июля 1539 г., согласно надписи на обороте, была выдана по приказу дворецкого Ивана Михайловича (Юрьева)[1525], который, как мы уже знаем, был тогда рязанским дворецким.

Должность рязанского дворецкого впервые прямо упоминается в разрядной книге в декабре 1539 г.[1526], а в сохранившемся актовом материале — в июне 1541 г.[1527] Примечательно, что почти все упоминания рязанского дворецкого в 1540-х гг. относятся к его деятельности на территории Вологодской земли[1528], что объясняется, по-видимому, лучшей сохранностью архивов северных монастырей по сравнению с монастырями Рязанской епархии. К концу 40-х гг. Вологда настолько прочно вошла в юрисдикцию рязанского дворецкого, что в жалованной несудимой грамоте Ивана IV игумену Глушицкого монастыря Арсению, выданной 5 июля 1548 г. по приказу рязанского дворецкого П. В. Морозова, появился пункт о том, что, в случае каких-либо исков к игумену с братией, их должен был судить сам царь или его «дворецкой рязанской, у кого будет Вологда в приказе»[1529].

Если между ликвидацией Рязанского великого княжества и формированием Рязанского дворца прошло почти двадцать лет, то Дмитровский дворец был образован почти сразу же после упразднения одноименного удела. Как мы помним, 3 августа 1536 г. умер в тюрьме князь Юрий Иванович Дмитровский, а спустя два года, в августе 1538 г., в разрядной книге упоминается первый дмитровский дворецкий — кн. Дмитрий Федорович Палецкий[1530]. А. А. Зимин, ссылаясь на запись в сборнике из Щукинского собрания ГИМ, датировал это назначение 1537 г.[1531] Исходя из хронологии служебных поручений кн. Д. Ф. Палецкого в указанном году, время получения им чина дмитровского дворецкого (а следовательно, и время образования соответствующего дворца) можно уточнить.

22 апреля 1537 г. кн. Д. Ф. Палецкий был отправлен в Литву в составе посольства боярина В. Г. Морозова и дьяка Г. Д. Загрязского, причем ему был дан почетный титул нижегородского дворецкого: «…а дворетцкой князь Дмитрей приписан в грамоте имяни для, а он был не дворетцкой», — разъясняет дело посольская книга[1532]. Ясно, что и чина дмитровского дворецкого Палецкий на тот момент не имел: иначе незачем было бы приписывать ему фиктивную должность.

Выполнив свою миссию, посольство вернулось в августе 1537 г. в Москву[1533], а в сентябре того же года кн. Д. Ф. Палецкий упомянут в разряде несостоявшегося похода на Казань, причем — без чина дворецкого[1534]. Таким образом, дмитровским дворецким он мог быть назначен не ранее конца 1537 г., а первое надежное известие, упоминающее его в этом качестве, относится, как уже говорилось, к августу 1538 г.

В декабре 1537 г. писцы А. С. Слизнев-Упин «с товарищи» проводили описание земель Дмитровского уезда[1535]: вполне вероятно, что это мероприятие находилось в связи с формированием нового областного дворца. С учетом всего вышесказанного представляется, что Палецкий мог получить чин дмитровского дворецкого в конце 1537 г. в качестве вознаграждения за заслуги на государевой службе (включая участие в недавнем посольстве в Литву).

В ведении Дмитровского дворца, помимо самого г. Дмитрова с уездом, находился также Звенигород, входивший ранее в удел князя Юрия Ивановича: так, уставная грамота дворцовому селу Андреевскому в Звенигородском уезде была выдана 20 апреля 1544 г. по приказу дмитровского дворецкого окольничего В. Д. Шеина, а в самой грамоте содержался пункт, согласно которому скоморохов, попрошатаев и иных нежеланных гостей надлежало давать на поруки и ставить перед «дворецким дмитровским, у кого будет Дмитров в приказе»[1536].

К концу 1530-х гг. относится образование еще одного областного дворца — Угличского. Выморочный Угличский удел был завещан Василием III своему младшему сыну Юрию, но распоряжалась там в 30–40-х гг. по-прежнему великокняжеская администрация. А. А. Зимин предполагал, что в 1535–1538 гг. угличским дворецким был боярин кн. И. В. Шуйский — на том основании, что он выдавал грамоты на территории, входившей в Угличский дворец[1537]. Однако, как было показано выше (см. гл. 7), пометы на обороте этих грамот не оставляют сомнений в том, что Шуйский действовал в данных случаях не как дворецкий, а как боярин введенный.

Первое надежное известие об угличском дворецком относится к августу 1538 г., когда в разрядной книге с этим чином упомянут Федор Семенович Воронцов[1538]. В ведении Угличского дворца, помимо Углича, находились Калуга[1539], Зубцов[1540] и, вероятно, Бежецкий Верх[1541].

В годы правления Елены Глинской и, по-видимому, в первое время после ее смерти существовал еще один областной дворец, который до сих пор оставался вне поля зрения исследователей. Речь идет о дворце великой княгини, который, возможно, был образован еще при жизни Василия III, но упоминается в первый и единственный раз только в 1543 г. В жалованной тарханно-несудимой грамоте Ивана IV Троицкому Махрищскому монастырю на село Зеленцыно с деревнями в Переславском уезде, выданной 16 марта 1543 г. по приказу боярина кн. Петра Ивановича Репнина Оболенского, говорилось, что, в случае каких-либо исков к игумену, монастырской братии и крестьянам, их судит великий князь «или мой боярин введеной, у которого будет матери моей великие княгини дворец в приказе»[1542].

Как можно понять из процитированного документа, к моменту выдачи этой грамоты дворец великой княгини продолжал существовать, но находился во временном управлении («в приказе») боярина введенного, каковым был в данном случае кн. П. И. Репнин-Оболенский. Подведомственная ему территория располагалась в Переславском уезде.

Наряду с новыми областными дворцами, впервые упоминаемыми в 30-х — начале 40-х гг., в описываемое время продолжали действовать давно существовавшие Тверской и Новгородский дворцы. Первому из них, помимо Твери, были подведомственны территории Волоцкого, Клинского и Ржевского уездов[1543], а также, как недавно установил С. В. Стрельников, — Ростовская земля[1544]. К этому перечню следует также добавить Романов и Пошехонье, которые, согласно жалованной грамоте Ивана IV Троицкой Иониной пустыни от 1 сентября 1544 г. на владения в Романовском и Пошехонском уездах, выданной по приказу тверского дворецкого И. С. Воронцова, находились в ведении именно Тверского дворца[1545].

Важно отметить, что местом пребывания всех дворецких, за исключением новгородского, была Москва. Именно поэтому рязанский дворецкий мог, не покидая столицы, ведать не только Рязанью, но и Вологдой, а тверской дворецкий — помимо Твери, еще и Ростовом, Волоколамском, Клином и другими перечисленными выше территориями. Однако самый обширный круг земель находился под управлением дворецкого Большого дворца: его юрисдикция распространялась на Белозерский, Владимирский, Каширский, Коломенский, Московский, Нижегородский, Переславский, Суздальский, Серпуховской, Тульский и Ярославский уезды (см. выше гл. 7, табл. 2, строки 3, 13, 15, 17, 22, 52, 62, 65; а также Прил. III, № 59, 63, 68, 76, 83, 91, 126, 133, 140, 173, 178, 184).

«Большой» дворецкий мог также отдавать распоряжения на территории уездов, находившихся «в приказе» у областных дворецких. Так, 21 марта 1541 г. боярин и дворецкий кн. И. И. Кубенский приказал выдать государеву жалованную несудимую грамоту Вологодской Евфимьевой пустыни[1546], хотя Вологда в то время, как мы знаем, входила в юрисдикцию рязанского дворецкого. 20 ноября 1547 г. «большой» дворецкий Д. Р. Юрьев приказал выдать заповедную грамоту на рощи Саввина Сторожевского монастыря[1547]; между тем Звенигородский уезд, в котором располагался сам монастырь и основная часть его вотчины, был «приказан» (согласно приведенной выше грамоте 1544 г.) дмитровскому дворецкому, а эту должность в 1547 г. занимал Д. Ф. Карпов[1548].

Комментируя подобные случаи, А. К. Леонтьев писал, что они предполагали «известный контакт между великокняжеским Дворцом и областными дворцами» и что это «позволяет рассматривать их как единую систему органов, получивших в начальный период существования централизованного государства значение органов государственных»[1549]. Проблема, однако, заключается в том, что никакие «контакты» между «большим» и областными дворецкими нам не известны: мы ничего не знаем об их соподчинении, взаимодействии, распределении полномочий и т. п. А ту сеть параллельно существовавших дворцовых учреждений, которая отразилась в сохранившихся документах 30–40-х гг. XVI в., трудно назвать единой и слаженной системой.

Более того, некоторые формулировки, содержащиеся в дошедших до нас несудимых грамотах, наводят на мысль, что «приказание» какой-либо территории тому или иному дворецкому носило еще характер временного поручения и что дворцовая принадлежность ряда земель не была окончательно определена и могла в дальнейшем измениться. Вот, например, как звучит известный пункт о подсудности грамотчика только великому князю или его дворецкому в жалованной грамоте Ивана IV Кирилло-Белозерскому монастырю от 1 мая 1546 г.: «…а кому будет искати на самом игумене и на братье, ино сужу яз князь великий или нашь дворецкой, кому Белоозеро приказано»[1550]. Формуляр этой грамоты оставляет открытым вопрос о том, в юрисдикции какого дворецкого находилось тогда Белоозеро; между тем в других грамотах конца 30-х и 40-х гг. XVI в., касавшихся этого региона, соответствующая статья говорила о суде именно дворецкого Большого дворца (см. Прил. III, № 59, 178).

На основе правой грамоты 1540 г., выданной угличским дворецким Ф. С. Воронцовым, выше было высказано предположение о том, что Бежецкий Верх относился к ведению Угличского дворца. Но в жалованной грамоте Ивана IV Троице-Сергиеву монастырю от 1 мая 1543 г. на данного пристава для монастырских владений в Бежецком Верхе дворцовая подведомственность этой территории указана в самой общей, неопределенной форме: данный пристав должен был ставить истцов и ответчиков перед великим князем или перед его «дворецким, у которого будет Бежецкой Верх в приказе»[1551]. Такой же неопределенностью при указании на суд дворецкого отличаются грамоты, относящиеся к Можайску и Мещере (см. Прил. III, № 37, 159): в ведении каких дворцов находились эти территории, остается совершенно неизвестным.

Эта неопределенность формулировок в процитированных грамотах отражала, на мой взгляд, изменчивость статуса земель, еще не имевших «собственных» областных дворцов. Они могли управляться дворецким Большого дворца или временно передаваться в ведение того или иного областного дворца. Так, на территории Галичского уезда в 1534–1536 гг. распоряжался дворецкий Большого дворца[1552], а с образованием Угличского дворца (предположительно в конце 1537 г.) Галич, по-видимому, был передан в его ведение.

Причудливо сложилась судьба Нижнего Новгорода: в отдельные годы правления Василия III город с уездом, как уже говорилось выше, подчинялись особому нижегородскому дворецкому. В годы «боярского правления» Нижний Новгород находился в ведении дворецкого Большого дворца[1553], но мысль о его особом статусе не была, видимо, совсем забыта, раз в 1537 г. титул «нижегородского дворецкого» был пожалован (на время исполнения посольства) кн. Д. Ф. Палецкому. Впоследствии, в 50-х гг., Нижегородский дворец был воссоздан, вобрав в себя территорию новоприсоединенного Казанского ханства[1554].

Что касается служебной иерархии дворцовых чинов, то и здесь четкой системы не наблюдается. Выше были приведены примеры вмешательства (говоря нашим современным языком) «больших» дворецких в юрисдикцию областных дворцов. Но известны и примеры противоположного рода, когда действия какого-нибудь областного дворецкого нарушали (по видимости!) прерогативы дворецкого Большого дворца. Так, 11 декабря 1547 г. по приказу тверского дворецкого В. М. Юрьева была выдана указная грамота Ивана IV приказчику села Воробьева Московского уезда Васюку Введенскому о запрете дворцовым крестьянам сечь рощи Симонова монастыря[1555]. Между тем Московский уезд традиционно находился в ведении московского («большого») дворецкого, каковым в описываемое время был Д. Р. Юрьев[1556]. Почему власти Симонова монастыря обратились за защитой не к нему, а к его родственнику В. М. Юрьеву, тверскому дворецкому, остается неизвестным. Вероятно, на практике значение имел не только и не столько чин дворецкого, сколько его реальное влияние при дворе, а также связи грамотчика (в данном случае — монастыря) с тем или иным сановником.

Подобная «взаимозаменяемость» дворецкого Большого дворца и областных дворецких была возможна еще и потому, что их функции, как давно отмечено в литературе, были, по существу, одинаковы[1557].

В первую очередь по традиции дворецкие заведовали великокняжеским хозяйством, но об этой стороне их деятельности — в силу особенностей имеющихся в нашем распоряжении источников, происходящих большей частью из монастырских архивов, — мы знаем очень мало. Они также служили высшей судебно-административной инстанцией для населения дворцовых сел и промысловых слуг (бортников, бобровников, рыбников и т. д.), поставлявших свою продукцию во дворец. Известны две жалованные грамоты бортникам Талшинской волости Владимирского уезда 1540 и 1546 гг., вышедшие из ведомства Большого дворца[1558]. Дмитровский дворецкий окольничий В. Д. Шеин санкционировал выдачу 20 апреля 1544 г. уставной грамоты крестьянам дворцового села Андреевского в Звенигородском уезде[1559].

Поскольку дворецкие контролировали фонд дворцовых земель, они осуществляли обмен (от имени великого князя) государевых вотчин на села и деревни других землевладельцев. Сохранились две меновные грамоты начала 1540-х гг., оформившие такого рода сделки[1560].

Но деятельность дворецких задолго до описываемого нами времени вышла за рамки управления великокняжеским хозяйством. В частности, как уже говорилось в начале этой главы, монастыри находились под особым попечением дворецких. От 30–40-х гг. XVI в. до нас дошло более двух десятков жалованных грамот Ивана IV монастырям, выданных — как об этом свидетельствуют надписи на обороте — по приказу «больших» и областных дворецких (см. выше гл. 7, табл. 2). Если прохудилась монастырская богодельная изба, об этом следовало писать дворецкому[1561]. Из дворцовой Казны и запасов выдавалось денежное и продуктовое жалованье (руга) монастырской братии[1562].

У дворецкого можно было также найти судебную защиту — в случае какого-либо покушения на монастырские земли и угодья. Судебные функции дворецких в описываемое время существенно расширились. По существу, дворецкий (Большого дворца или областной) стал ключевой фигурой при рассмотрении земельных тяжб в суде высшей инстанции (см. гл. 8, табл. 4, строки 1, 2, 4, 10, 14–19, 22, 23, 26, 28–30). Ему докладывались также и спорные дела о холопстве (там же, строка 21). Не осталось дворцовое ведомство в стороне и от борьбы с разбоями: как показал Н. Е. Носов, дошедшие до нас уставные губные грамоты происходят из дворцовых канцелярий[1563]. А из текста Вятской губной грамоты от 2 марта 1542 (или 1541) г.[1564] следует, что губное дело находилось в тот момент под контролем «большого» дворецкого кн. И. И. Кубенского: именно ему вместе с дьяком Меньшим Путятиным надлежало присылать списки конфискованного у казненных разбойников имущества, а также перечни избранных по волостям для сыска преступников «голов», старост и «лучших людей»[1565].

Повышение роли дворецких в судебной сфере нашло отражение и в формуляре жалованных несудимых грамот 1530–1540-х гг.: хотя чаще всего в статье о суде грамотчика по-прежнему в качестве судьи высшей инстанции рядом с великим князем (с 1547 г. — царем) называется боярин введенный (в 83-х[1566] из 189 известных грамот этого рода за 1534–1548 гг.), но на втором месте по частоте упоминаний оказывается именно дворецкий (61 случай, см. Прил. III). Безусловно, нужно сделать поправку на известный консерватизм формуляра, но если рассматривать дошедший до нас актовый материал в динамике, то можно заметить вполне определенную тенденцию. В начале изучаемого нами периода, с января 1534 по август 1538 г., боярин введенный в качестве судьи упоминается в три раза чаще, чем дворецкий (соответственно 33 и 10 упоминаний), но с осени 1538 до конца 1548 г. это соотношение меняется в пользу дворецких и становится примерно 1:1 (соответственно 50 и 51 упоминание: см. Прил. III).

Естественно предположить, что наблюдаемое в данный период повышение роли дворецких в судопроизводстве (на что указывает, в частности, отмеченное изменение формуляра несудимых грамот) было связано с реорганизацией дворцового ведомства и увеличением его штата. Как мы помним, к 1538–1539 гг. относятся первые достоверные сведения о новых областных дворцах — Рязанском, Дмитровском и Угличском. Но расширение судебных функций дворецких требовало выделения им специальных помощников — судебных приставов, и такие помощники были им даны: начиная с 30-х гг. в источниках начинают упоминаться особые дворцовые недельщики. На сам факт существования в XVI в. различных категорий недельщиков (площадных и дворцовых) уже обращали внимание исследователи[1567], но время появления подобной «специализации» судебных приставов до сих пор не установлено. Поскольку этот вопрос непосредственно связан с историей дворцового управления, остановимся на нем подробнее.

Вообще недельщики — судебные приставы, в функции которых входил вызов в суд тяжущихся сторон, содержание под стражей преступников, исполнение судебных решений и т. п.[1568], — упоминаются с 60-х гг. XV в.[1569] Известны они и Судебнику 1497 г. (ст. 4–7, 26, 28, 29, 31, 33–37)[1570], но в актовом материале конца XV — первой трети XVI в. эти приставы фигурируют под общим названием «недельщиков», без подразделения на «площадных» и «дворцовых»[1571]. Правда, Л. В. Черепнин на основании ст. 29 Судебника Ивана III, в которой употреблено неясное слово «площеднаа» («А хоженого на Москве площеднаа неделщику десеть денег…»), осторожно предположил, что «если это слово относится к недельщику, то в таком случае оно должно указывать на постоянный штат московских площадных недельщиков, подобных позднейшим подьячим Ивановской площади». Впрочем, ученый допускал, что упомянутое слово может относиться к «хоженому», и в таком случае этот термин означает «плату недельщику за вызов в суд ответчика в пределах Москвы»[1572].

С. В. Стрельников поддержал предположение Л. В. Черепнина о существовании площадных недельщиков и в качестве доказательства сослался на жалованную грамоту Ивана IV Троице-Сергиеву монастырю от 29 октября 1537 г.[1573] Действительно, в упомянутой грамоте, выданной на всю монастырскую вотчину, в частности, говорилось: «…а кому будет каково дело до них [монастырских старцев, попов, дьяконов, слуг и крестьян. — М. К.], и в том по них ездят наши неделщики площадные с приставными грамотами и пишут им 2 срока в году…»[1574] (выделено мной. — М. К.).

Однако Стрельников не заметил, что указанная им грамота — это самый ранний документ, в котором содержится упоминание площадных недельщиков. Поэтому приведенная цитата никак не может служить доказательством высказанного Черепниным предположения о существовании этой категории недельщиков уже в эпоху Судебника 1497 г.

В той же грамоте Троице-Сергиеву монастырю 1537 г. упоминаются и дворцовые недельщики: «А дворцовые наши неделщики и с приставными грамотами в их монастыри и в села и в деревни не ездят…»[1575] Но это — не самое раннее их упоминание: первый раз в известном мне актовом материале дворцовые недельщики встречаются в жалованных несудимых грамотах Василия III Кирилло-Белозерскому монастырю на дворы в Каргополе и Белоозере, выданных 28 июля 1533 г. Обе грамоты содержали следующий пункт: «А кому будет до того их дворника какое дело, и в том по нем ездят наши недельщики дворцовые и срок ему чинят один в году по их грамоте жаловальной Кирилова монастыря»[1576].

Появившись в самом конце правления Василия III, новая категория судебных приставов получила широкое распространение в годы «боярского правления»: дворцовые недельщики упоминаются в жалованной обельно-несудимой грамоте Ивана IV Никольскому Можайскому собору от 16 декабря 1536 г.[1577]; в процитированной выше Троицкой грамоте 1537 г.; в жалованной грамоте Ивана IV протопопу Успенского собора Гурию от 25 июля 1539 г. на данного пристава[1578]; указной грамоте Ивана IV игумену Кирилло-Белозерского монастыря Афанасию от 18 сентября 1541 г.[1579] и целом ряде других актов 40-х гг. XVI в.[1580]

Очевидно, что до тех пор, пока ключевой фигурой в московском суде оставался боярин введенный, никакой надобности как-то различать великокняжеских недельщиков не возникало. Но с образованием новых областных дворцов и расширением судебных полномочий дворецких появилась необходимость отличать подчиненных им недельщиков от остальных приставов, выполнявших распоряжения других московских судей. Вот тогда-то и входят в употребление — причем практически одновременно — обозначения двух категорий недельщиков, различавшихся только подчиненностью, но не функциями: недельщики площадные и дворцовые.

Таким образом, начиная с 30-х гг. штат дворцовых учреждений расширился за счет «приписанных» к ним недельщиков, а для промысловых слуг и населения черных волостей это означало появление новой привилегии. Так, жалованная грамота Ивана IV талшинским бортникам (во Владимирском уезде) от 1 декабря 1540 г. предусматривала, что если возникнет «каково дело» (т. е. иск к грамотчикам. — М. К.), то «в том по них ездят наши неделщики дворцовые». Далее следовала специальная оговорка: «А опричь дворцовых неделщиков, площадным есми неделщиком по них ездить не велел»[1581]. А крестьяне дворцового села Андреевского в Звенигородском уезде, согласно пожалованной им 20 апреля 1544 г. уставной грамоте, были ограждены от появления не только площадных недельщиков, но и «чужих» дворцовых — за исключением только недельщиков Дмитровского дворца[1582].

* * *

При чтении хозяйственных и судебных документов, отразивших деятельность дворцовых чинов, возникает впечатление, что она протекала в каком-то особом пространстве, изолированном от той ожесточенной борьбы за власть, которой печально памятна эпоха «боярского правления». Но насколько это впечатление верно? Оказывала ли придворная борьба какое-либо влияние на работу дворцового ведомства?

В статье, опубликованной более полувека назад, А. А. Зимин дал утвердительный ответ на этот вопрос. По его мнению, «думские звания и дворцовые должности в „несовершенные лета“ Ивана IV были разменной монетой, которой расплачивались побеждавшие боярские временщики со своими сторонниками»[1583]. Таким образом, с точки зрения Зимина, история дворцового аппарата в 30–40-е гг. XVI в. наглядно отражает взлеты и падения тех или иных боярских группировок.

Попробуем проверить это утверждение, проследив изменения персонального состава дворцовых чинов в годы «боярского правления». Начнем с должности «большого» дворецкого, которую с 1532 по 1543 г. занимал кн. Иван Иванович Кубенский[1584]. Прежде всего можно заметить, что сама продолжительность его пребывания на этом посту противоречит исходному тезису А. А. Зимина: за это время при дворе не раз менялись фавориты (кн. Иван Федорович Овчина Телепнев Оболенский, князья Василий и Иван Васильевичи Шуйские, кн. Иван Федорович Бельский и др.), но кн. И. И. Кубенский по-прежнему оставался главой дворцового ведомства. Последний раз с чином дворецкого он упомянут в июне 1543 г.[1585] По предположению Зимина, отставка Кубенского была связана «с тем, что в конце 1543 г. пало правительство Шуйских, к которым И. И. Кубенский был близок»[1586]. Как было показано выше (см. гл. 5), утвердившееся в историографии представление о существовании в 1542–1543 гг. пресловутого «правительства Шуйских» не имеет под собой серьезных оснований. Но главное возражение против гипотезы Зимина состоит в том, что в источниках нет никаких указаний на то, что расправа с кн. А. М. Шуйским 29 декабря 1543 г. сразу как-то отразилась на карьере боярина кн. И. И. Кубенского. Последний действительно оказался в опале, но случилось это год спустя (16 декабря 1544 г.) и уже при других обстоятельствах[1587]. Когда именно Кубенский потерял звание дворецкого — в момент этой опалы или раньше, — остается неясным.

Интересно, что в монографии, изданной вскоре после публикации процитированной выше статьи, А. А. Зимин писал, что вслед за убийством кн. А. М. Шуйского «у власти утвердилась» группировка во главе с Воронцовыми и Кубенскими[1588]. Получается, что первым шагом нового «правительства» явилось отстранение от должности дворецкого одного из своих лидеров — кн. И. И. Кубенского! Этот «парадокс» лишь подчеркивает шаткость построений исследователя.

Согласно составленной во второй половине XVII в. Росписи дворцовых чинов, преемником кн. И. И. Кубенского на посту дворецкого был Иван Иванович Хабаров, занимавший эту должность в течение трех лет[1589]. Но определенные известия о его дворечестве (оставшиеся неизвестными А. А. Зимину) относятся только к февралю — марту 1546 г.[1590] Назначение Хабарова Зимин также пытается объяснить политическими мотивами, напоминая, что тот был близок к «группировке князей Бельских»[1591]. Действительно, во время январского переворота 1542 г., когда был арестован кн. Иван Федорович Бельский, летопись называет И. И. Хабарова одним из его «советников»[1592]. Но к 1544 г., о котором идет сейчас речь, эти события уже ушли в прошлое; кн. И. Ф. Бельский давно находился в могиле, а у тех, кто, подобно Воронцовым, был тогда «в силе», не было видимых причин поддерживать Хабарова.

Таким образом, ни отставку кн. И. И. Кубенского, ни назначение «большим» дворецким И. И. Хабарова не удается синхронизировать с поражением одной придворной группировки и торжеством другой.

Хабарова сменил на посту дворецкого Большого дворца Данила Романович Юрьев: самые ранние упоминания о нем в этом качестве относятся к марту 1547 г.[1593] Это назначение естественно связать с женитьбой царя на сестре Данилы Романовича Анастасии и с общим усилением позиций клана Захарьиных — Юрьевых при дворе. Д. Р. Юрьев возглавлял Большой дворец более семи лет: он упоминается с чином дворецкого до осени 1555 г., но фактически исполнял эти обязанности, как показал В. Д. Назаров, до конца апреля 1554 г.[1594]

В иерархии областных дворецких первое место принадлежало главе одного из старейших дворцов — Тверского[1595]. При Василии III эту должность занимали близкие к великому князю лица, в том числе с 1532 г. — Иван Юрьевич Шигона Поджогин[1596]. Последний раз в качестве тверского дворецкого он упомянут в марте 1539 г.[1597]

А. А. Зимин так объяснил уход Шигоны с политической сцены: «Поджогин по смерти Глинской, очевидно, попал в опалу и вскоре умер»[1598]. Все, однако, далеко не так уж «очевидно»: Елена Глинская скончалась 3 апреля 1538 г., а Иван Юрьевич еще в марте следующего года продолжал исполнять обязанности тверского дворецкого. Следовательно, он держался на своем посту не только благодаря расположению правительницы. Между тем в нашем распоряжении есть уникальный документ, который позволяет судить о положении Шигоны Поджогина на закате карьеры. Речь идет о его завещании, написанном в 1541/42 г.[1599]

Духовная Шигоны проливает свет на причины его «непотопляемости» в течение многих лет: он обладал очень прочными связями в придворной среде. Так, денежные расчеты связывали его с дьяками Третьяком Раковым и Фуником Курцевым, князьями М. В. Глинским и В. А. Микулинским, а в душеприказчики он выбрал боярина кн. А. В. Ростовского, казначея И. И. Третьякова и дьяка И. Н. Одинца Дубенского[1600]. Эти трое душеприказчиков после смерти Ивана Юрьевича дали 15 июня 1542 г. земельный вклад по его душе в Иосифо-Волоколамский монастырь[1601].

Примечателен также следующий пассаж в духовной грамоте Шигоны, в котором он дарит государю, юному Ивану IV, икону Богоматери в драгоценном окладе, серебряный кубок, 600 золотых «угорских» монет и в придачу множество сел и деревень в разных уездах[1602]. Понятно, что опальный сановник не стал бы делать таких подарков великому князю, от имени которого ему была бы объявлена немилость. Но в том-то и дело, что для версии об опале Шигоны в конце 1530-х гг., выдвинутой в свое время А. А. Зиминым, нет решительно никаких оснований.

Вероятно, бывший ближайший советник Василия III отошел от дел по старости или болезни. Кроме того, заметно, что в конце своей отнюдь не безгрешной жизни Шигона стал усердно заботиться о душе. Так, 1 января 1540 г. он дал денежный вклад (50 рублей) в Троице-Сергиев монастырь[1603]. А в своем завещании Иван Юрьевич распорядился дать денежные и земельные вклады по своей душе и по своим родителям в более чем 20 монастырей, соборов и церквей[1604].

Мы не знаем точной даты, когда И. Ю. Шигона Поджогин оставил службу: это произошло между мартом 1539 г. и июнем 1541 г., когда в качестве тверского дворецкого упоминается уже другое лицо.

Преемником Шигоны на посту тверского дворецкого стал, по-видимому, И. И. Хабаров: впервые с этим чином он упоминается 5 июня 1541 г. в меновной грамоте, выданной им вместе с рязанским дворецким В. М. Тучковым старцам Троицкого Павлова Обнорского монастыря[1605]. Поскольку с лета 1540 до конца 1541 г. «в силе» находился боярин кн. И. Ф. Бельский, явно покровительствовавший И. И. Хабарову (вспомним, как осенью 1538 г. он хлопотал о пожаловании своему протеже чина окольничего[1606]), то это назначение на должность тверского дворецкого можно с определенной долей уверенности приписать его влиянию. Впрочем, занимал ее И. И. Хабаров недолго: в результате январского переворота 1542 г. его благодетель кн. И. Ф. Бельский был свергнут и заточен, а он сам сослан в Тверь[1607]. (Нельзя не оценить своеобразный юмор их противников: город, еще недавно находившийся под управлением Хабарова, стал теперь местом, где он содержался под стражей.) Впоследствии, когда придворная конъюнктура снова изменилась, И. И. Хабаров, как мы уже знаем, стал боярином и «большим» дворецким.

Недолгое пребывание Хабарова на посту тверского дворецкого кажется идеальным подтверждением выдвинутого А. А. Зиминым тезиса о прямом влиянии придворной борьбы на дворцовые назначения, — подтверждением тем более убедительным, что самому ученому описанный выше случай остался неизвестным. Но главный вопрос заключается в том, в какой мере этот случай (так сказать, «казус Хабарова») можно считать типичным: все ли дворцовые чины распределялись в соответствии с постоянно менявшейся придворной конъюнктурой, или перед нами скорее исключение, а обычная практика была все-таки иной. Поэтому не будем спешить с выводами и продолжим наблюдения за сменой руководства Тверского дворца.

Преемником Хабарова на посту тверского дворецкого стал, по-видимому, окольничий Юрий Дмитриевич Шеин: первое (и единственное) упоминание его в этом качестве, которым мы располагаем, относится к сентябрю 1542 г., когда он подписал как свидетель данную грамоту вдовы И. А. Челяднина Елены Троице-Сергиевому монастырю на ее вотчину, село Новое, в Ростовском уезде[1608]. За назначением Шеина (в отличие от Хабарова в 1541 г.) не видно чьей-то «сильной руки» при дворе. Других известий о его дворечестве нет, но можно предположить, что он оставался на своем посту до смерти, наступившей весной 1544 г. (не позднее мая)[1609].

Затем Тверской дворец возглавлял боярин Иван Семенович Воронцов (первое упоминание о нем как о дворецком относится к 1 сентября 1544 г.)[1610]. А. А. Зимин связывает это назначение с возвышением Воронцовых[1611]. Действительно, братья Иван и Федор Воронцовы пользовались в то время большим влиянием при дворе, были членами государевой Думы. Но должность тверского дворецкого досталась Ивану Семеновичу не в качестве «приза» в результате очередного дворцового переворота: по всей видимости, он просто занял место, освободившееся после болезни и смерти Ю. Д. Шеина. А по своему высокому местническому статусу (боярин!) он, безусловно, имел больше прав на вакантную должность, чем многие другие претенденты.

Заметим также, что среди старомосковской знати дворцовая служба была своего рода семейной традицией. В 1538–1542 гг. угличским дворецким был Федор Семенович Воронцов (см. ниже), и это облегчало доступ к дворцовым должностям его брату Ивану и другим родственникам.

Последний раз в известных нам источниках И. С. Воронцов упоминается в качестве тверского дворецкого в марте 1545 г., когда по его приказу была выдана жалованная грамота Иосифо-Волоколамскому монастырю[1612]. А. А. Зимин полагал, что «опала Воронцовых привела к смене дворецких в Твери»[1613]. Но о какой опале идет речь? 5 октября 1545 г. в опалу вместе с четырьмя другими влиятельными лицами попал боярин Ф. С. Воронцов, а уже в декабре того же года все опальные были прощены[1614]. Нет сведений о том, что эта опала сказалась на ком-то еще из клана Воронцовых: во всяком случае, как будет показано ниже, В. М. Воронцов тогда точно сохранил за собой должность дмитровского дворецкого.

Полгода спустя Ф. С. Воронцов снова попал в опалу, на этот раз — вместе с племянником В. М. Воронцовым: они, как и их товарищ по несчастью — кн. И. И. Кубенский, стали жертвой придворной интриги и были казнены 21 июля 1546 г.[1615] В. Д. Назаров считал, что опала коснулась и боярина И. С. Воронцова, который потерял тогда пост тверского дворецкого[1616]. Однако об опале Ивана Семеновича в связи с казнью его брата и племянника в источниках никаких упоминаний нет: согласно разряду летнего (коломенского) похода Ивана IV, И. С. Воронцов после описанных трагических событий остался первым воеводой полка левой руки, в то время как на места его казненных сородичей были назначены другие лица[1617]. Более того, неизвестно, сохранял ли он к тому времени за собой должность тверского дворецкого: в разрядной записи от апреля 1546 г. он упомянут без нее[1618], но это еще ни о чем не свидетельствует: как показал В. Д. Назаров, особенностью разрядов как источника было то, что при упоминании там лиц, имевших думное звание и дворцовую должность, последняя зачастую опускалась[1619].

Приходится признать, что точная дата отставки И. С. Воронцова с поста тверского дворецкого нам не известна: это могло произойти в любой момент между мартом 1545 г., когда он последний раз упоминается в этой должности в сохранившемся актовом материале, и летом 1547 г., когда в качестве тверского дворецкого фигурирует уже другое лицо.

Следующий известный нам по имени тверской дворецкий — Василий Михайлович Юрьев — впервые упоминается в разряде царского похода на Коломну в июле 1547 г.[1620] С этим же чином он фигурирует в свадебном разряде царского брата — князя Юрия Васильевича, датированном сентябрем 1547 г., и в декабрьском (того же года) разряде Казанского похода[1621]. 11 декабря 1547 г., как уже говорилось выше, В. М. Юрьев распорядился выдать указную грамоту приказчику подмосковного дворцового села Воробьева о запрете крестьянам сечь рощи Симонова монастыря[1622], что выглядело как вмешательство в компетенцию дворецкого Большого дворца. По-видимому, Юрьев активно занимался судебной деятельностью: в дозорной писцовой книге Тверского уезда начала 50-х гг. сохранились упоминания грамот, которые, по словам помещиков, «залегли в суде» у Василия Михайловича Юрьева[1623]. Должность тверского дворецкого он сохранял по крайней мере до мая 1554 г. (дата последнего упоминания)[1624].

В общей сложности за 30–40-е гг. XVI в. сменилось пять дворецких Тверского дворца — больше, чем в каком-либо другом дворцовом учреждении. Объясняется это, по-видимому, особым престижем должности тверского дворецкого, со времен Василия III тесно связанной с великокняжеским двором и, следовательно, весьма зависимой от изменений придворной конъюнктуры.

Полной противоположностью Тверскому дворцу в этом отношении был другой старейший дворец — Новгородский. Как уже говорилось, он был единственным областным дворцом, находившимся за пределами столицы, и (возможно, как раз по этой причине) не являлся объектом местнических притязаний и соперничества. Сведения о новгородских дворецких изучаемого времени фрагментарны, но то, что нам известно, позволяет считать, что эту должность, за редкими исключениями, занимали лица незнатные, не входившие в состав придворной элиты.

В апреле 1536 г. в разрядной книге упоминается новгородский дворецкий Иван Никитич Бутурлин[1625]. Он же, как сообщают летописи, активно участвовал в обороне Новгорода во время мятежа князя Андрея Старицкого весной 1537 г.[1626] Кто был новгородским дворецким следующие два с половиной года, неизвестно: в сохранившихся источниках сведений об этом нет. В 1539/40 г. в этой должности упоминается Дмитрий Федорович Ласкирев[1627], в июне 1541 г. и в 1542/43 г. — Иван Дмитриевич Володимеров[1628], а в сентябре 1545 г. — некий Дмитрий Юрьевич[1629]. В последние годы «боярского правления» новгородским дворецким был Семен Александрович Упин[1630].

Все упомянутые лица находились — в прямом и переносном смысле — вдали от государева двора, и какая-либо связь между их назначениями в Новгородский дворец и перипетиями придворной борьбы не прослеживается.

Новые областные дворцы, впервые упоминаемые в конце 30-х гг. (Дмитровский, Рязанский, Угличский), в местническом отношении занимали промежуточное положение между Тверским и Новгородским дворцами. Дмитровский дворец, подобно Тверскому, испытывал заметное влияние придворной конъюнктуры, в то время как на персональном составе угличских и рязанских дворецких перипетии борьбы за власть в кремлевских палатах почти не отражались.

Первым дмитровским дворецким, как уже говорилось, был кн. Дмитрий Федорович Палецкий. Он упоминается в этой должности с августа 1538 г.[1631], но, согласно сделанному выше предположению, мог занять ее еще в конце 1537 г. Последний раз в известных нам источниках кн. Д. Ф. Палецкий назван дмитровским дворецким в июне 1542 г.[1632] А. А. Зимин относил его к числу сторонников Шуйских и считал, что «поражение Шуйских привело к опале Палецкого»[1633]. Однако этот тезис плохо согласуется с хронологией дворцовых переворотов: в период, когда при дворе наибольшим влиянием пользовался главный противник Шуйских — кн. И. Ф. Бельский (с лета 1540 по декабрь 1541 г.), кн. Д. Ф. Палецкий продолжал оставаться на своем посту, а январские события 1542 г. привели к временному торжеству князей Шуйских над своими соперниками. Поэтому возможную отставку Палецкого (не говоря уже об «опале», о которой в источниках нет никаких упоминаний) никак нельзя объяснить «поражением Шуйских».

Возможно, несколько лет должность дмитровского дворецкого оставалась вакантной. Сведения о новом дворецком появляются только в 1543/44 г.: им стал окольничий Василий Дмитриевич Шеин[1634]. Это назначение так же трудно связать с победой или поражением какой-либо придворной группировки, как и уход из Дмитровского дворца кн. Д. Ф. Палецкого.

В. Д. Шеин недолго исполнял обязанности дмитровского дворецкого: последний раз в этом качестве он упоминается 20 апреля 1544 г.[1635], а менее года спустя в источниках встречается имя нового главы Дмитровского дворца — Василия Михайловича Воронцова. 20 марта 1545 г. ему был доложен судный список по тяжбе слуги Саввина Сторожевского монастыря Третьяка Федорова с помещиками А. Б. Холевой и И. Д. Стоговым из-за спорных земель[1636].

А. А. Зимин так прокомментировал назначение В. М. Воронцова дмитровским дворецким: «Временное укрепление у власти Воронцовых сопровождалось раздачей должностей отдельным представителям этой фамилии»[1637]. Поскольку два дяди Василия Михайловича, бояре Иван и Федор Семеновичи Воронцовы, пользовались в то время большим влиянием при дворе (а первый из них, как мы уже знаем, с 1544 г. был еще и тверским дворецким), то, действительно, можно предположить, что дмитровское дворечество досталось В. М. Воронцову при их содействии. Но все же утверждение о «раздаче должностей» представителям этой фамилии выглядит явным преувеличением: Воронцовы возглавляли лишь два дворцовых учреждения (из шести существовавших на тот момент). К тому же их положение при дворе в описываемое время не было таким уж прочным: 5 октября 1545 г. лидер клана, боярин Ф. С. Воронцов, попал вместе с несколькими другими царедворцами в опалу, которая была снята в декабре того же года[1638]. Показательно, что кратковременная опала дяди не отразилась на положении его племянника: В. М. Воронцов сохранил должность дмитровского дворецкого, с которой он упоминается в разрядах в апреле 1546 г.[1639] Следовательно, не каждая «дворцовая буря» приводила к кадровым перестановкам в административном аппарате.

И все-таки Василию Михайловичу было суждено разделить роковую судьбу своего дяди: 21 июля 1546 г. по доносу дьяка В. Г. Захарова-Гнильевского он был казнен вместе с боярами кн. И. И. Кубенским и Ф. С. Воронцовым[1640]. Это единственный известный нам случай за все время «боярского правления», когда действующий глава одного из дворцов стал жертвой придворной борьбы. При этом важно подчеркнуть, что сама по себе должность дворецкого не была в данном случае объектом какого-либо соперничества: это, в частности, явствует из того факта, что после гибели В. М. Воронцова место главы Дмитровского дворца около года оставалось вакантным. Иными словами, В. М. Воронцов погиб не потому, что занимал ответственный административный пост, служивший предметом зависти соперников, а потому, что, будучи племянником еще недавно могущественного временщика, оказался вовлечен в смертельно опасные придворные интриги.

В июльской разрядной росписи 1547 г. впервые упомянут новый дмитровский дворецкий — Далмат Федорович Карпов[1641]. Он же фигурирует с этим чином в свадебном разряде кн. Юрия Васильевича (царского брата) и в декабрьском разряде 1547 г. Казанского похода[1642]. Дмитровским дворецким Д. Ф. Карпов был до июля 1550 г.[1643]

Первым известным нам рязанским дворецким был Иван Михайлович Юрьев: самые ранние упоминания о его деятельности на этом посту относятся, как было показано выше, к лету 1539 г., когда по его приказу была выдана жалованная грамота Ивана IV Вологодскому Комельскому монастырю (13 июля) и послана указная грамота в Рязань городовому приказчику В. Конаплину (30 августа)[1644]. В декабре 1539 г. И. М. Юрьев назван рязанским дворецким в разрядной книге, причем это последнее его упоминание в указанной должности[1645]. Затем в течение полутора лет в сохранившихся источниках нет сведений о Рязанском дворце. В июне 1541 г. главой этого областного дворца впервые именуется Василий Михайлович Тучков-Морозов[1646]. Рязанским дворецким он оставался более шести лет: последний раз в этом качестве В. М. Тучков упомянут в отрывке подлинного «боярского списка», который его публикатор, B. Д. Назаров, датирует осенью 1547 г.[1647] Возможно, он покинул свой пост незадолго до смерти, которая, согласно приведенным С. Б. Веселовским данным, наступила 13 февраля 1548 г.[1648]

Показательно, что вспышки придворной борьбы, пришедшиеся на годы дворечества В. М. Тучкова (январский дворцовый переворот 1542 г., ссылка Ф. С. Воронцова в сентябре 1543 г., опалы на бояр в декабре 1544-го и октябре 1545 г., казни на Коломне в июле 1546 г.), никак не отразились на его карьере.

Преемником Тучкова на посту рязанского дворецкого стал Петр Васильевич Морозов: 5 июля 1548 г. по его приказу была выдана царская жалованная грамота Покровскому Глушицкому монастырю[1649].

Таким образом, рязанские дворецкие, которые в местническом отношении стояли ниже своих «коллег» из Тверского и Дмитровского областных дворцов[1650], в годы «боярского правления» находились в стороне от придворной борьбы.

Не затронули «дворцовые бури» и другое областное ведомство — Угличский дворец, деятельность которого оставила мало следов в источниках конца 30-х и 40-х гг. XVI в. Как мы помним, первым угличским дворецким был Федор Семенович Воронцов, ставший впоследствии одним из самых влиятельных царедворцев. Но когда он в августе 1538 г. впервые упоминается с этим чином в разрядной росписи воевод, стоявших на Угре[1651], его положение при великокняжеском дворе было еще весьма скромным. Федор Семенович исполнял обязанности угличского дворецкого около четырех лет: последний раз как дворецкий угличский и калужский он упомянут 25 июня 1542 г., когда вместе с боярином В. Г. Морозовым был отправлен с посольством в Литву[1652]. По-видимому, с этой ответственной миссии началось быстрое возвышение Ф. С. Воронцова: спустя год, к сентябрю 1543 г., он получил боярский чин[1653]. Став одним из ближайших советников юного государя, влиятельный вельможа, по всей вероятности, оставил скромную должность угличского дворецкого. Кто занимал этот пост в 1543–1545 гг., остается неизвестным[1654]. В феврале 1546 г. угличским дворецким был окольничий Иван Иванович Беззубцев: им была выдана сотная грамота Иосифо-Волоколамскому монастырю на село Фаустова Гора в Зубцовском уезде[1655].

И. И. Беззубцев умер не позднее начала июня 1547 г.[1656], а к осени того же года (не позднее октября), как показал В. Д. Назаров, Угличский дворец как общегосударственное ведомство был расформирован в связи с предоставлением Углича в удел младшему брату Ивана IV — князю Юрию Васильевичу[1657]. Но удел просуществовал не более года: к осени 1548 г. Угличский дворец был восстановлен, и его возглавил окольничий Ф. Г. Адашев[1658]. Поскольку возвышение сына последнего, знаменитого впоследствии Алексея Адашева, началось, по наблюдениям А. И. Филюшкина, только с «Казанского взятия» 1552 г.[1659], то в назначении Ф. Г. Адашева главой Угличского дворца трудно усмотреть влияние какой-либо придворной конъюнктуры. К тому же сама эта должность не считалась особо престижной: в Дворовой тетради 1550-х гг. угличский дворецкий назван последним в списке областных дворецких[1660].

В общей сложности за изучаемый период (1534–1548) на постах руководителей Большого и областных дворцов, по имеющимся (конечно, неполным) данным, сменился 21 человек (один из них, И. И. Хабаров, фигурирует в этом перечне дважды: как тверской и впоследствии — как «большой» дворецкий). Для наглядности вся сохранившаяся информация о хронологии смены руководителей дворцовых учреждений в 30–40-х гг. сведена в таблицу 5.

Таблица 5.

Хронология смены руководства дворцовых учреждений в 30–40-х гг. XVI в.

Дворцы и дворецкиеДата первого упоминания в должностиДата последнего упоминания в должности, опалы или смерти
Большой дворецКн. И И. Кубенскийфевраль 1524 (затем перерыв до 1532)июнь 1543
И. И. Хабаров20 февраля 15463 февраля 1547
Д. Р. Юрьев27 марта 1547осень 1555 (фактически — по апрель 1554)
Тверской дворецИ. И. Шигона-Поджогинмарт 1532март 1539
И. И. Хабаров5 июня 15413 января 1542 (опала)
Ю. Д. Шеинсентябрь 1542умер не позднее мая 1544
И. С. Воронцов1 сентября 1544март 1545
В. М. Юрьевиюль 1547май 1554
Дмитровский дворецД. Ф. Палецкийавгуст 1538июнь 1542
В. Д. Шеин1543/4420 апреля 1544
В. М. Воронцов20 марта 1545казнен 21 июля 1546
Д. Ф. Карповиюль 1547июль 1550
Рязанский дворецИ. М. Юрьев13 июля 1539декабрь 1539
В. М. Тучков-Морозов5 июня 1541осень 1547 (умер 13 февраля 1548)
П. В. Морозов5 июля 1548май 1550
Угличский дворецФ. С. Воронцовавгуст 1538июнь 1542
И. И. Беззубцев28 февраля 1546умер до 8 июня 1547
Ф. Г. Адашев4 ноября 1548(сменен до июля 1549)
Новгородский дворецИ. Н. Бутурлинапрель 1536весна 1537
Д. Ф. Ласкирев1539/40 (единственное упоминание)
И. Д. Володимеровиюнь 15411542/43
Дмитрий Юрьевичсентябрь 1545 (единственное упоминание)
С. А. Упиноктябрь 154612 апреля 1548

При изучении таблицы можно заметить, что одновременная смена глав двух и более дворцов была скорее исключением, чем правилом. Встречающиеся порой совпадения дат не должны вводить нас в заблуждение, поскольку они всего лишь отражают состояние имеющейся источниковой базы — весьма фрагментарной — и сами по себе, без привлечения дополнительных наблюдений, не могут служить индикатором изменения придворной конъюнктуры. Напомню, что нам известно лишь время первого и последнего упоминания того или иного администратора в должности, но не точной даты его назначения и отставки. Поэтому из того факта, что дмитровский дворецкий кн. Д. Ф. Палецкий и его угличский «коллега» Ф. С. Воронцов впервые упомянуты с этими чинами в августовском разряде 1538 г., еще не следует, что они их получили одновременно и что между этими назначениями имелась какая-то политическая связь. То же относится и к упоминанию тверского дворецкого И. И. Хабарова и рязанского дворецкого В. М. Тучкова-Морозова в меновной грамоте от 5 июня 1541 г., которую они совместно выдали; время назначения того и другого на указанные посты нам не известно, поскольку в сохранившейся документации о деятельности Тверского и Рязанского дворцов упомянутой грамоте предшествуют лакуны соответственно в два и полтора года. Столь же случайный, по существу, характер носит одновременное упоминание в июльской разрядной записи 1547 г. новых руководителей Тверского (В. М. Юрьев) и Дмитровского (Д. Ф. Карпов) дворцов: ни о времени их назначения (с учетом лакун в наших источниках), ни о какой-то политической общности названных администраторов эта запись свидетельствовать не может.

Следовательно, не получает подтверждения приведенный выше тезис А. А. Зимина о том, что дворцовые должности были «разменной монетой» в руках боярских временщиков, расплачивавшихся таким образом со своими сторонниками[1661]. Дворцовые перевороты не сопровождались массовыми кадровыми перестановками в административном аппарате: в отличие от логики политической борьбы Нового времени, участники придворной борьбы 30–40-х гг. XVI в. явно не стремились к полному контролю над структурами государственного управления. Дворцовые должности интересовали их главным образом как источник престижа и материального дохода (своего рода кормление). Соответственно придворная конъюнктура заметнее всего отражалась в 40-е гг. на руководящем составе тех учреждений, которые обладали более высоким местническим статусом (в первую очередь это относится к Большому и Тверскому дворцам). Зато такие областные дворцы, как Угличский, Рязанский и особенно Новгородский, насколько мы можем судить, вообще не являлись объектом местнических притязаний столичных аристократов.

2. Казна и казначеи

Выделение Казны из дворцового хозяйства великого князя, по мнению исследователей, заметно уже с середины XV в., но непрерывные сведения о деятельности казначеев появляются с начала 1490-х гг. С тех пор в течение более полувека эту должность занимали представители рода Ховриных-Головиных[1662]. В 20-х — начале 30-х гг. XVI в. казначеем был Петр Иванович Головин. Последний раз в известных нам источниках он упоминается с этим чином в ноябре — начале декабря 1533 г. в летописной Повести о смерти Василия III[1663].

Кто исполнял обязанности казначея в годы правления Елены Глинской, остается неизвестным. Новый казначей, Иван Иванович Третьяков (двоюродный брат П. И. Головина), впервые упоминается в этой должности 6 июля 1538 г.: по его приказу была выдана жалованная льготная грамота Ивана IV Симонову монастырю на варничные места у Соли Переславской[1664]. Ранее он служил печатником, т. е. помощником казначея: печатником его называет Василий III в своей духовной записи, датированной июнем 1523 г.[1665] К сожалению, в дошедших до нас источниках И. И. Третьяков между 1523 и 1538 гг. не упоминается, поэтому уточнить дату его вступления в должность казначея не представляется возможным[1666].

И. И. Третьяков оставался на своем посту до начала весны 1549 г. (последнее упоминание в актовом материале относится к 20 февраля 1549 г.[1667]); вскоре он отошел отдел и постригся в монахи. Некоторое время к службе в казенном ведомстве Иван Иванович привлекал своих родственников — сыновей казначея П. И. Головина: в 1539–1541 гг. в качестве второго казначея в источниках упоминается Михаил Петрович Головин[1668]; позднее (в ноябре 1543 г.) — его брат Иван Петрович[1669], который впоследствии (в 1549 г.) сменил И. И. Третьякова на посту первого казначея[1670]. К началу октября 1546 г. вторым казначеем стал Федор Иванович Сукин[1671]. Он прослужил в Казне до августа 1560 г.: сначала — в качестве второго казначея, а затем (с 1554 г.) — главы этого ведомства[1672].

По мнению В. Д. Назарова, «приход Ф. И. Сукина к руководству в Казне […] следует поставить в связь с теми переменами в правящей верхушке, которые произошли после летних казней 1546 г.»[1673]. Историк, однако, не пояснил, с какими именно деятелями в правящих кругах был связан Сукин и кому, следовательно, он был обязан своим возвышением: в источниках на сей счет нет никаких указаний. Тот же исследователь склонен также объяснять влиянием придворной конъюнктуры назначение казначеем в 1549 г. Ивана Петровича Головина вместо удалившегося отдел И. И. Третьякова. Назаров подчеркивает, что И. П. Головин был связан родственными узами с Юрьевыми, и полагает, что успехом своей карьеры он был обязан этому клану[1674]. Не ставя под сомнение возможное расположение царской родни к И. П. Головину, хотел бы заметить, что двери Казны открылись для него гораздо раньше, чем началось возвышение Юрьевых.

Напомню прежде всего, что Иван Петрович был сыном казначея Василия III — П. И. Головина, а сама эта должность была наследственной в семье Ховриных — Головиных на протяжении нескольких поколений. Кроме того, однажды (в 1543 г.) он уже выполнял обязанности второго казначея, помогая своему родственнику И. И. Третьякову (этот факт остался неизвестен В. Д. Назарову). Наконец, хотя после женитьбы Ивана IV на Анастасии Романовне Захарьины — Юрьевы находились на вершине могущества, они почему-то терпеливо ждали два года, пока И. И. Третьяков уйдет на покой, и только тогда И. П. Головин занял его место первого казначея.

Вообще сам факт длительного казначейства И. И. Третьякова (1538 — начало 1549 г.) и затем Ф. И. Сукина (1546–1560) показывает, что придворная борьба не оказывала определяющего влияния на персональный состав руководства Казны. При этом тот же Третьяков не стоял в стороне от дворцовых интриг: он принял, например, активное участие в январском перевороте 1542 г., примкнув к заговору князей Шуйских[1675]. Тем не менее казначей сохранил свой пост и после того, как его союзники Шуйские утратили влияние при дворе. Ссылка на уже упомянутую семейную традицию Ховриных — Головиных — Третьяковых, сменявших друг друга в руководстве Казны, в данном случае мало что объясняет. Скорее нуждается в объяснении сама долговечность этой традиции.

На мой взгляд, прочность позиций казначеев в эпоху «дворцовых бурь» объяснялась тем, что их должность не была объектом притязаний со стороны придворных аристократов. Отметим прежде всего, что никто из казначеев в 30–40-е гг. не имел думского звания, не был боярином или окольничим. Местнический статус этой должности был сравнительно невысок: в разрядах царских походов в июле и декабре 1547 г. казначей (Ф. И. Сукин) упомянут после областных дворецких и непосредственно перед дьяками[1676]. То же место казначеям И. И. Третьякову и Ф. И. Сукину отведено и в «боярском списке», датируемом осенью 1547 г.[1677]

Кроме того, должность казначея отнюдь не была некой синекурой: она требовала опыта и деловых навыков в сфере управления финансами (вот здесь-то и проявлялась важность семейной традиции, восполнявшей отсутствие в России официальных школ, где готовили бы будущих администраторов). Необходимость специальных знаний и непрестижный — в глазах аристократии — характер службы казначеев сближали их с дьяками, которых первые опережали лишь на одну ступень в придворной иерархии. Казначеев и дьяков, несомненно, с большим основанием, чем дворецких (не говоря уже о боярах!), можно назвать нарождающейся бюрократией.

* * *

Подобно другим учреждениям дворцового типа, Казна, с одной стороны, обеспечивала хозяйственные нужды великокняжеского двора, а с другой — выполняла ряд важных общегосударственных функций.

Как и в минувшие столетия, в описываемое время Казна оставалась сокровищницей, хранилищем ценностей великокняжеской семьи. По случаю торжественных церемоний меха и другие ценные вещи извлекались из сундуков. Так, накануне царской свадьбы, 29 января 1547 г., казначеям был дан наказ («память») о том, какое количество соболей и собольих шуб они должны были приготовить к предстоящей церемонии[1678].

В обязанности казначеев входило также материальное обеспечение приема иностранных посольств, включая встречу, размещение послов на отведенном им подворье и выдачу продовольствия («корма»). Вероятно, перед встречей очередного посла или гонца подьячий или иное должностное лицо, которому это было поручено, получал соответствующие инструкции от казначея. Порой в этом деле возникали накладки: упоминание об одной из них попало в посольскую книгу.

Когда 18 января 1543 г. в Москву прибыл литовский посланник Станислав Петрашкевич, подьячему Никите Берлядинову было велено его встретить за городом, на Дорогомилове. Но подьячий, как сказано в посольской книге, «литовсково посланника встретити не успел — затем, что Иван Третьяков отпустил ево поздо, а съехался с литовским посланником у подворья, на котором дворе ему стояти» (выделено мной. — М. К.). Произнеся по инструкции («по записи») заранее заготовленную речь, Никита поставил посланника на подворье «и корм ему дал по записи»[1679].

Более расторопным оказался подьячий Митка Ковезин, встречавший 28 августа того же года литовского гонца Томаса Моисеевича: встретив его, как было положено, на Дорогомилове, он проводил гонца до подворья и поместил его там. Затем подьячий доложил об успешном выполнении дела казначеям — «и, приехав, Митка явился казначеям Ивану Ивановичу Третьякову с товарищи»[1680] (выделено мной. — М.К.).

По-видимому, подобными организационными мерами и ограничивалось в описываемое время участие Казны во внешнеполитической деятельности. За весь изучаемый период (1534–1548) казначеи ни разу не включались в состав боярских комиссий, ведших переговоры с иностранными послами; не упоминаются они и в числе лиц, присутствовавших на дипломатических приемах в Кремле[1681].

Следует подчеркнуть, что в предшествующую эпоху ситуация была совершенно иной: казначей Д. В. Овца Ховрин в 1490–1500-х гг. активно участвовал в переговорах с послами европейских и восточных стран; в правление Василия III подобные сведения есть и в отношении племянника Д. В. Ховрина — казначея П. И. Головина[1682]. То обстоятельство, что в 30–40-х гг. XVI в. казначеи, по-видимому, находились в стороне от руководства внешней политикой, снижало престиж их ведомства в глазах княжеско-боярской знати. С другой стороны, как я старался показать выше, невысокий местнический статус казначеев «защищал» их от притязаний придворных аристократов и косвенно способствовал стабильной работе Казны в условиях политического кризиса.

Основной функцией Казны как главного финансового органа страны был сбор налогов и пошлин, а также надзор за выполнением натуральных повинностей. К сожалению, имеющиеся в нашем распоряжении источники содержат лишь отрывочные данные об этой важнейшей стороне деятельности казенного ведомства. Специфика сохранившегося актового материала такова, что о системе сбора налогов мы узнаем, как правило, в связи с пожалованием или нарушением иммунитетных прав тех или иных привилегированных землевладельцев. Так, в жалованной тарханно-несудимой грамоте Ивана IV Симонову монастырю от 20 октября 1536 г. на два села в Дмитровском уезде говорится: «И даньщики мои дмитровские тех монастырских сел в данские книги не пишут, ни дани, никаких своих пошлин не емлют»[1683].

Как явствует из процитированного документа, сборщики налогов — даньщики — вели учет податного населения с помощью особых «данских» книг. Но они не находились на вверенной им территории постоянно, а объезжали ее время от времени, отвозя затем собранную дань в Казну. Это видно из другого документа — указной грамоты даньщикам далекой северной волости Кереть и Ковда, выданной от имени Ивана IV 16 февраля 1542 г. по приказу казначея И. И. Третьякова. В грамоте прямо предусмотрена ситуация, «коли будут данщики наши в отъезде, а к тому сроку [имеется в виду назначенный пятинедельный срок судебного разбирательства. — М. К.] в Керети и в Ковду не поспеют»[1684].

Наряду с даньщиками сбором налогов во второй четверти XVI в. активно занимались городовые приказчики. Н. Е. Носов, посвятивший этому институту местного управления обстоятельное исследование, пришел к выводу, что центральное правительство передало функции даньщиков городовым приказчикам, которые таким образом заменили собой даньщиков в финансовой сфере[1685]. Вполне возможно, что городовые приказчики, постоянно находившиеся на местах, оказались более эффективными сборщиками налогов, чем присылаемые из Москвы даньщики, но прямыми свидетельствами на сей счет мы не располагаем, и, на мой взгляд, этот вывод исследователя несколько опережает события.

Во-первых, как отметил сам Носов, чаще всего в источниках упоминается участие городовых приказчиков в сборе ямских денег и примета, а об их участии в сборе дани говорится значительно реже[1686]. Поэтому говорить о полной замене даньщиков городовыми приказчиками применительно к 30–40-м гг. XVI в. явно преждевременно. Показательно, что написанные в январе 1547 г. по челобитью игуменьи Покровского монастыря Василисы и старицы той же обители Еуфимьи Шемячичевой указные грамоты Ивана IV, подтверждавшие освобождение их сел от ямских денег и посошной службы, были адресованы владимирским и суздальским городовым приказчикам, а также суздальскому даньщику и «иным нашим великого князя присылщиком»[1687].

Во-вторых, следует учесть территориальную ограниченность фискальной деятельности городовых приказчиков: все уезды, из которых, по приведенным Носовым данным, происходят сведения о сборе городовыми приказчиками ямских денег, находились в центре страны[1688]. Понятно, что на севере, где сеть городов была очень редкой, упомянутый институт местного управления не получил распространения и не мог использоваться для сбора налогов. Неудивительно поэтому, что и в 1540-х гг. в северных уездах ключевой фигурой в податной системе остается даньщик, а городовой приказчик там даже не упоминается[1689].

Крупные монастыри добивались права вносить налоги в казну самостоятельно. Так, указной грамотой от 9 мая 1538 г. такая привилегия была предоставлена Троице-Сергиеву монастырю в отношении принадлежащих ему сел и деревень в Тверском и Новоторжском уездах: «…присылают с тех с своих с манастырских сел и з деревень ямские денги и примет и вытные денги игумен Иасаф з братьею на Москву к нашей казне сами»[1690]. Месяц спустя такое же право — «ямские деньги и примет платить на Москве у книг» — получили крестьяне троицких сел и деревень в Дмитровском уезде[1691].

Привилегией была и замена всех налогов денежным оброком фиксированного размера. Особенно часто тарханно-оброчные грамоты выдавались монастырям в начале великого княжения Ивана IV, в январе — феврале 1534 г.[1692]

Существовала также практика сдачи на оброк монастырям и частным лицам государственных («черных») земель и угодий. Сохранилась расписка казенного дьяка Юрия Сидорова, датированная 1546/47 г., о приеме у игумена Спасо-Прилуцкого Вологодского монастыря Калистрата оброчных денег с мельничного места на р. Вологде и еза на р. Сухоне; деньги в Казну были доставлены монастырским слугой Гаврилом Суботиным[1693].

Известно несколько жалованных оброчных грамот, выданных по приказу казначеев[1694] и казенных дьяков[1695]. Но вообще подобные распоряжения не были исключительной прерогативой руководителей Казны: правом выдачи оброчных грамот обладали администраторы различного ранга, включая писцов[1696], ключников[1697], а также дворецких[1698]. Примечательно, что адресат выплаты оброка при этом мог оказаться различным. Так, костромские писцы С. В. Собакин и А. И. Писемский в выданной ими льготной оброчной грамоте приказчику троицкого села Федоровского, старцу Иосии, на соляную варницу в Нерехте особо оговорили: «И как отойдет льгота пять лет, и Федоровского села приказщику с тое варницы давати великому князю оброку денгами з году на год по полтине денег на год да по шти пуд соли московских на год и за ошитки. А дати им тот оброк впервые на Москве на великие княини дворец великого князя дьяком на Крещенье Христово лета 7000 пятьдесятого»[1699] (выделено мной. — М. К.). К моменту окончания указанного льготного срока, т. е. к 25 декабря 1541 г., великой княгини Елены уже несколько лет как не было в живых, но ее Дворец, как мы знаем, продолжал еще какое-то время существовать[1700], и, вполне возможно, туда по-прежнему поступали некоторые доходы.

В жалованной поместной и несудимой грамоте Ивана IV Семену и Григорию Ивановым детям Голостенова от 9 февраля 1546 г., вышедшей, по-видимому, из дворцового ведомства (так как в качестве судьи высшей инстанции наряду с великим князем указан дворецкий), на помещиков возлагалась обязанность по уплате оброка: «А оброк им с тех деревень и починков платить по книгам на мой Дворец»[1701].

Но ведомственная принадлежность администратора, выдавшего оброчную грамоту, не всегда совпадала с местом, куда платился оброк. Так, оброчная грамота Спасо-Прилуцкому монастырю на мельничное место на р. Вологде была выдана 29 декабря 1541 г. рязанским дворецким В. М. Тучковым-Морозовым[1702], однако оброк, как это явствует из процитированной выше платежной расписки казенного дьяка Ю. Сидорова 1546/47 г., вносился монастырем в Казну[1703].

Приведенные примеры свидетельствуют, на мой взгляд, о том, что в описываемое время управление финансами страны еще не было полностью централизовано. Решения о предоставлении тому или иному землевладельцу налоговых льгот, выделении ему земель или угодий в оброчное пользование принимались администраторами различного уровня и разной ведомственной принадлежности без какого-либо согласования друг с другом. Доходы также не собирались все в одном месте, а распылялись по нескольким ведомствам.

Одним из важных источников доходов казны были торговые пошлины. К сожалению, имеющиеся в нашем распоряжении данные не позволяют создать сколько-нибудь полного впечатления о функционировании таможенной системы в описываемый период. От изучаемого времени до нас дошла (в списке 1620-х гг.) только одна уставная таможенная грамота — Устюжне Железопольской, датированная 7051 (1542/43) г.[1704] В ней подробно регламентируются виды и размеры пошлин с различных товаров, привозимых в Устюжну, причем «иногородцы» и «иноземцы», т. е. торговые люди из других городов и уездов Московского государства, должны были платить в несколько раз больше за те же товары, чем жители Устюжского уезда. Помимо этого документа, мы располагаем еще источниками двух видов: во-первых, тарханно-проезжими грамотами, которые выдавались крупным монастырям (см.: Прил. I, № 15, 17, 27, 46, 99, 144, 180, 185, 306, 379, 516), и, во-вторых, указными грамотами таможенникам и другим местным властям о беспошлинном проезде или провозе товаров слугами той или иной обители (Там же. № 133, 400, 460).

Эти документы дают некоторое представление о номенклатуре торговых и проездных пошлин. Так, жалованная тарханно-несудимая грамота Ивана IV Ферапонтову монастырю на беспошлинный провоз товара в Дмитров и Москву, выданная 1 февраля 1534 г., содержит длинный перечень пошлин, от которых освобождалась монастырская торговая экспедиция, включая тамгу, мыт, явку, побережное, амбарное, привоз, отвоз, весчее и т. д.[1705] Грамоты знакомят нас также с целой армией таможников, мытчиков, перевозчиков, мостовщиков, собиравших пошлины на великого князя[1706], но каково было соотношение между этими сборами и аналогичными пошлинами, которые взимали в свою пользу наместники и другие кормленщики[1707], остается неизвестным. За недостатком данных трудно сказать что-либо определенное о таможенной политике 30–40-х гг., как и о роли казначеев в ее выработке и осуществлении.

Наряду со сбором налогов, торговых пошлин и оброчных платежей, в ведении Казны находился контроль над исполнением натуральных повинностей податного населения. Казначей мог «обелить» городской двор, т. е. освободить его обитателей от несения посадского тягла, как это сделал, например, в июле 1548 г. Ф. И. Сукин по челобитью игумена Кирилло-Белозерского монастыря Афонасия в отношении двора на посаде города Белоозера[1708]. Явно из казенного ведомства вышла и указная грамота от 14 марта 1547 г. суздальским городовым приказчикам об исключении из посадского тягла слободки Спасо-Евфимьева монастыря: на склейке грамоты читается имя казенного дьяка Одинца Никифорова[1709].

В ведении казначеев находилась также ямская служба, в связи с чем им приходилось разбирать жалобы привилегированных монастырских корпораций, чьи крестьяне привлекались к несению ямской повинности. Так, в ответ на челобитье архимандрита Симонова монастыря Саввы казначеи И. И. Третьяков и И. П. Головин выдали ему 12 ноября 1543 г. жалованную грамоту, ограничивавшую стояние монастырских крестьян на яму с подводами двумя неделями в год[1710]. 23 декабря 1545 г. была послана великокняжеская указная грамота подьячему В. Константинову в Переславль с запретом привлекать к ямской повинности крестьян Данилова монастыря: такова была реакция центральных властей на жалобу архимандрита Кирилла, который, прибыв в столицу, «бил челом» казначею И. И. Третьякову, сетуя на то, что крестьян монастырских сел и деревень «наряжают» — в нарушение имеющейся у монастыря жалованной грамоты — стоять с подводами на Переславском яму[1711].

В компетенцию казначеев входило также общее регулирование торговли в стране и, в частности, надзор за качеством продаваемых товаров. Сохранилась указная грамота Ивана IV каргопольскому наместнику кн. П. М. Щенятеву от 18 декабря 1546 г., выданная по приказу казначеев И. И. Третьякова и Ф. И. Сукина в ответ на челобитье белозерцев, жаловавшихся на качество продаваемой в Каргополе соли: впредь под угрозой штрафа запрещалось продавать соль с подмесом и кардехой[1712].

Товары, конфискованные у иностранных купцов, поступали в государеву Казну: подобные случаи, как явствует из эпизода, упомянутого в посольской книге в марте 1542 г., тщательно протоколировались, а сами «дела» такого рода хранились у казначеев[1713].

Как высшая инстанция в финансовых делах, казначеи обладали властью предоставлять отсрочку должникам по уплате долгов. Подобные отсрочки оформлялись специальными полетными грамотами. Семь таких грамот дошло до нас от 30–40-х гг. XVI в. (см. Прил. I, № 116, 217, 244, 371, 392, 408, 486), еще одна известна только по упоминанию (Там же. № 541). Четыре названных документа содержат явные признаки, свидетельствующие об их происхождении из ведомства казначеев. Так, жалованная льготная и полетная грамота Ивана IV игумену Павлова Обнорского монастыря Протасию от 25 апреля 1538 г. была продлена 5 января 1546 г., причем подписал ее казенный дьяк Макарий Федоров сын Рязанов[1714]. Три грамоты, как об этом свидетельствуют пометы на оборотах, были выданы по приказу казначеев: 15 мая 1540 г. казначеи И. И. Третьяков и М. П. Головин распорядились дать жалованную полетную грамоту Авдотье, вдове Бориса Алалыкина с детьми[1715]; 21 апреля 1541 г. по приказу И. И. Третьякова была выдана льготная и полетная грамота архимандриту Муромского Борисоглебского монастыря Семиону[1716]; наконец, 6 апреля 1546 г. тот же казначей И. И. Третьяков велел выдать полетную грамоту двинянину Семену Федотову (Грижневу)[1717].

Есть основания полагать, что и остальные известные нам полетные грамоты 40-х гг. также были составлены в Казне. В частности, это весьма вероятно в отношении полетной грамоты жителям Шестаковского городка на Вятке (октябрь 1546 г.)[1718], поскольку, как будет показано ниже, Вятская земля находилась под управлением («в приказе») казначеев. Аналогичное предположение можно сделать относительно льготной и полетной грамоты архимандриту Муромского Борисоглебского монастыря Семиону от 18 февраля 1548 г.[1719] — тем более что предыдущий подобный документ той же обители был выдан в 1541 г., как уже говорилось, по приказу казначея И. И. Третьякова.

* * *

Любая административная должность в средневековом обществе предполагала осуществление судебных функций, и казначеи описываемого времени не были исключением из этого общего правила. Прежде всего в их юрисдикции находились лица, подчиненные им по роду своей деятельности: сборщики налогов и пошлин[1720], а также, вероятно (хотя прямых свидетельств на этот счет у нас нет), ямщики. Из случайного упоминания в правой грамоте 1542 г. мы узнаем, что казначею были подсудны пищальники и воротники: изложив приговор дворецкого кн. И. И. Кубенского и казначея И. И. Третьякова по делу слуги Троицкого Белопесоцкого монастыря Софона Кирилова с каширскими попами и посадскими людьми, писец отметил, что дворецкий к судному списку свою печать приложил, «а козначеевы Ивана Ивановичя печяти нет потому, что одни писчялники да воротники суд его, и тем присуждено поле здесь на Москве»[1721].

Но помимо ведомственной юрисдикции, существовала еще и территориальная. Еще П. А. Садиков показал, что в середине XVI в. северные уезды страны (Двинский, Важский и Каргопольский) находились в ведении Казны[1722]. Затем В. Д. Назаров добавил к этому перечню Устюжско-Вычегодский край, Пермскую и Вятскую земли, а также Торопецкий и Муромский уезды[1723]. Однако судебно-административная подчиненность тех или иных земель могла меняться со временем, и поэтому данные 50-х гг. XVI в., на которые в основном опираются названные исследователи, рискованно переносить на предыдущие десятилетия. Поскольку нас интересует ситуация эпохи «боярского правления», попробуем определить состав территорий, находившихся «в приказе» у казначеев, по источникам 1530–1540-х гг.

Надежнее всего документирована подконтрольность казначеям северных уездов: из 31 грамоты, которые были выданы по приказу казначеев, 20, т. е. две трети, относятся к Двинскому, Каргопольскому и Важскому уездам (см. выше, гл. 7, табл. 2, строки 8–10, 18, 19, 24–28, 30, 33, 36, 37, 43, 45, 49, 50, 59, 63).

Интересные результаты дает также анализ статей о суде высшей инстанции в жалованных несудимых грамотах 30–40-х гг.: указание на суд казначея начинает встречаться с июля 1539 г.; всего известно на сегодняшний день 14 таких грамот; они относятся к территории Устюжского (две), Вычегодского (две), Двинского (пять), Важского (одна), Каргопольского (две) и Кольского (одна) уездов; действие одной грамоты (тарханно-проезжей, выданной Соловецкому монастырю) распространяется на два уезда, Новгородский и Двинский (см.: Прил. III, № 64, 78, 85, 89, 97, 109, 110, 116, 143, 144, 167, 177, 179, 185).

Юрисдикцию казначеев в отношении других земель подтвердить значительно труднее. Прежде всего из рассмотрения должны быть исключены грамоты, хотя и выданные по приказу казначеев, но прямо связанные с выполнением ими своих основных, т. е. контрольно-финансовых, функций[1724]. Поэтому льготно-оброчная грамота Симонову монастырю на варничные места у Соли Переславской (1538 г.), жалованные грамоты той же обители о порядке несения ямской повинности крестьянами нескольких монастырских сел в Коломенском и Московском уездах (1543 г.) и на право мостовщины и перевоза через р. Кострому (1546 г.)[1725], а также тарханно-проезжие грамоты Вологодской Глубокоезерской пустыни (1546 г.)[1726] и Каширскому Троицкому Белопесоцкому монастырю (1547 г.)[1727], выданные по распоряжению казначеев, никак не свидетельствуют об особых судебно-административных полномочиях руководителей Казны на территории именно этих уездов.

Сказанное относится и к жалованной льготной, полетной, заповедной и односрочной грамоте Муромскому Борисоглебскому монастырю, выданной 21 апреля 1541 г. по приказу казначея И. И. Третьякова: поводом к пожалованию этой грамоты послужило челобитье архимандрита Семиона с братией, жаловавшихся великому князю на сожжение монастырской деревни, дворов и церквей казанскими татарами; а основным содержанием документа является освобождение монастырских крестьян на пять лет от всех податей и отсрочка (на тот же срок) уплаты долгов обители[1728]. Заметим, что упомянутая грамота — единственное известное нам на сегодняшний день свидетельство распорядительной деятельности казначеев на территории Муромского уезда в годы «боярского правления», причем о подсудности грамотчика казначею в документе не сказано ни слова. Между тем на подобном шатком основании В. Д. Назаров строит предположение о том, что Муромский уезд в описываемое время находился в ведении казначеев[1729].

На мой взгляд, решающее значение при выяснении вопроса о том, в чьем ведении находилась та или иная территория, имеют статьи несудимых грамот о подсудности грамотчика определенному московскому администратору (в данном случае — казначею). Показательно в этой связи, что от 30–40-х гг. XVI в. до нас дошло всего лишь четыре несудимые грамоты, выданные казначеями и не относящиеся к территории упомянутых выше северных уездов. Но самое интересное состоит в том, что ни одна из этих грамот не содержит указания на суд казначеев: согласно жалованной тарханно-несудимой грамоте Вологодской Глубокоезерской пустыни от 6 июля 1546 г. и аналогичной грамоте Симонову монастырю на слободки в городках Любиме и Буе Костромского уезда от 5 октября 1546 г. (первую выдал казначей И. И. Третьяков, а вторую — он же совместно с Ф. И. Сукиным), грамотчик подлежал в случае иска суду великого князя или дворецкого[1730]. Две другие несудимые грамоты: Торопецкому Троицкому монастырю от 28 октября 1547 г.[1731] и Кирилло-Белозерскому монастырю от 3 июля 1548 г.[1732] (первую приказали выдать И. И. Третьяков и Ф. И. Сукин, вторую — один казначей Ф. И. Сукин) — вообще не содержат статьи о подсудности грамотчика московскому судье.

Таким образом, не получает подтверждения гипотеза В. Д. Назарова о том, что Муромский и Торопецкий уезды управлялись казначеями уже в 40-е гг. XVI в. Надежные данные об областных функциях Казны для этого периода у нас имеются только в отношении северных земель: Двинского, Каргопольского, Важского, Вычегодского, Устюжского и Кольского уездов.

Не вполне ясна ведомственная подчиненность Вятки в описываемое время. В. Д. Назаров ссылается на указную грамоту от марта 1546 г., подписанную казенным дьяком Макарием Федоровым[1733]; последующие сведения, приводимые исследователем, относятся уже к 1549–1551 гг.[1734] Уместно напомнить, однако, что губную грамоту жителям Верхнего Слободского городка на Вятке 8 февраля 1540 г. приказал выдать боярин и наместник московский кн. И. В. Шуйский[1735], а в марте 1542 г. (или 1541-го) губные учреждения на Вятке подчинялись дворецкому кн. И. И. Кубенскому[1736]. Следовательно, можно предположить, что Вятская земля перешла в ведение казначеев не ранее середины 40-х гг. XVI в. Естественно связать этот переход с тенденцией к расширению областных функций Казны, отмеченной Назаровым применительно к концу 1540-х — середине 1550-х гг.[1737]

Указанная тенденция была частью общего процесса перераспределения судебно-административных функций между дворцовым ведомством и казначеями, первые признаки которого можно заметить еще в первой половине 1540-х гг.

Документов судебных процессов с участием казначеев сохранилось от изучаемого периода совсем немного (см. выше гл. 8, табл. 4, строки 20, 23, 25, 31), и самый ранний из них относится к марту 1541 г.: казначеи И. И. Третьяков и М. П. Головин разбирали тяжбу А. Я. Кологривова с игуменом и старцем Никольского Корельского монастыря из-за спорных угодий у Кудмо-озера; дело закончилось тогда примирением сторон[1738]. Поскольку истцы и ответчик происходили из Двинского уезда, то подсудность этого дела казначеям не вызывает никакого удивления. В сентябре 1542 г. И. И. Третьяков вместе с дворецким кн. И. И. Кубенским слушал дело о земельном споре в Каширском уезде: на этот раз участие казначея в суде объяснялось тем, что среди ответчиков были каширские пищальники и воротники, а эта категория служилых людей, как уже говорилось, была подсудна именно казначеям[1739].

Но вот в июле 1543 г. казначей И. И. Третьяков вынес приговор по тяжбе между Симоновым и Николаевским Угрешским монастырями о спорной земле в Московском уезде[1740]. Почему же московские писцы кн. Р. Д. Дашков «с товарищи», разбиравшие это дело в суде первой инстанции, доложили его казначею, а не «большому» дворецкому, в юрисдикции которого, насколько нам известно, находился Московский уезд?

Пытаясь объяснить этот казус, уместно обратить внимание на тот факт, что Ховрины-Головины, к роду которых принадлежал Иван Иванович Третьяков, из поколения в поколение поддерживали теснейшую связь с Московским Симоновым монастырем, оказывали покровительство этой обители[1741]. С учетом этого обстоятельства нетрудно догадаться, в чью пользу было вынесено судебное решение в июле 1543 г.: дело выиграл Симонов монастырь[1742].

Но помимо фамильных симпатий к названной обители, которые, возможно, сделали И. И. Третьякова небеспристрастным судьей в упомянутой земельной тяжбе, в этом деле проглядывает и некая ведомственная коллизия: не нарушил ли казначей в данном случае судебных прерогатив дворецкого кн. И. И. Кубенского? Сопоставим две даты: Третьяков вынес свой приговор 17 июля 1543 г., а за несколько недель до того, в июне указанного года, боярин и дворецкий кн. Иван Иванович Кубенский упоминается в разрядной росписи в качестве первого воеводы большого полка, стоявшего во Владимире[1743]. Напомню также, что это — последнее известное нам упоминание кн. И. И. Кубенского с чином дворецкого: в течение последующих двух с половиной лет никаких сведений о руководителях Большого дворца в сохранившихся источниках нет (см. выше табл. 5).

Таким образом, наиболее правдоподобное объяснение описанного выше казуса состоит в том, что в июле 1543 г. «большого» дворецкого просто не было в столице, так как он находился на военной службе во Владимире, и тогда писцы доложили дело казначею, который заполнил возникший в судебной системе вакуум. Произошла ли замена судьи по подсказке самих властей Симонова монастыря, заинтересованных в том, чтобы их дело разбирал близкий к обители человек, — об этом можно только догадываться…

Поскольку должности дворецких в 40-е годы подолгу оставались вакантными, казначеи все чаще выполняли их функции. Однако на первых порах эти перемены не были институционализированы: судебные решения выносились, а грамоты выдавались ad hoc, без внесения изменений в формуляры соответствующих документов. В этом отношении весьма характерны рассмотренные выше тарханно-несудимые грамоты 1546 г. Вологодской Глубокоезерской пустыни и Московскому Симонову монастырю: хотя обе грамоты были выданы, судя по пометам на обороте, казначеями (в первом случае — И. И. Третьяковым, во втором — им же и Ф. И. Сукиным), но в их тексте сохранено указание на суд дворецкого[1744].

Во второй половине 1540-х гг. выполнение казначеями функций областных дворецких, т. е. судей и администраторов, по отношению к населению некоторых территорий из временной меры превращается в постоянную практику. Тогда, по-видимому, в ведение Казны перешла Вятская земля. С начала 1549 г., как показал В. Д. Назаров, расширились и полномочия казначеев в центральных уездах страны[1745].

3. Дьяки и подьячие

Самую многочисленную группу служащих административного аппарата составляли дьяки и подьячие: по источникам 1534–1548 гг. нам известно 157 лиц, имевших чин дьяка или подьячего[1746], что более чем на четверть превышает аналогичные данные за 28 лет правления Василия III (по подсчетам А. А. Зимина, 121 чел.)[1747]. Конечно, наши наблюдения о росте численности приказного люда опосредованы сохранившимся документальным материалом, который также возрастает в описываемое время по сравнению с первой третью XVI в., но поскольку увеличение массы документов происходило при непосредственном участии дьяков и подьячих, то, очевидно, перед нами — две стороны единого процесса бюрократизации управления, проявлявшегося как в росте административного аппарата, так и в увеличении объема канцелярской продукции.

Но хотя сама тенденция к бюрократизации управления не вызывает сомнения, численность правительственного аппарата по европейским меркам оставалась невысокой. Нужно учесть, что названная выше величина — 157 чел. — не дает представления о количестве одновременно действовавших приказных дельцов, а только суммирует данные о дьяках и подьячих, которые хотя бы раз упоминаются в документах 1534–1548 гг. Между тем число дьяков и особенно подьячих, лишь однажды упомянутых в сохранившихся источниках, достигает более одной трети (55 чел.) от указанной выше суммы[1748].

Более показательны в этом отношении списки государевых дьяков, составленные на определенную дату. К сожалению, подобные реестры дошли до нас только от конца изучаемого периода. В январе 1547 г. в связи с предстоящей свадьбой Ивана IV был составлен список дьяков, насчитывающий 33 человека[1749]. Сохранился также перечень дьяков, которым новгородский архиепископ Феодосий послал 26 марта 1548 г. гостинцы — «угорские» золотые, но по понятным причинам (учитывая цели составления документа) этот перечень явно неполон: в нем названо всего 14 имен[1750].

Между тем монархи тогдашней Западной Европы располагали гораздо более многочисленным бюрократическим аппаратом. Так, во французской королевской Большой канцелярии (Grande Chancellerie) в первой половине XVI в. по штату числилось 59 нотариев и секретарей, но фактически эти должности были разделены между 119 лицами; а в 1554 г. Генрих II учредил еще 80 секретарских должностей[1751].

Контраст между французской бюрократией XVI в. и ее бедной московской «родственницей» будет еще разительнее, если учесть, что приведенные выше цифры относятся только к королевской канцелярии и не дают представления даже обо всем парижском чиновничестве (парламент располагал собственным штатом секретарей), не говоря уже о провинции. Если же иметь в виду государственный аппарат Французского королевства в целом, то его численность еще более впечатляет: по подсчетам французских историков, Франциск I при своем восшествии на престол (1515 г.) располагал целой армией чиновников (officiers), насчитывавшей 4 тыс. чел.[1752] Между тем подсчет всех великокняжеских дьяков и подьячих, упоминаемых в источниках с 1534 по 1548 г., дал в итоге 157 чел., включая и столичных приказных дельцов, и их собратьев в Новгороде и Пскове. Вот чем могла располагать московская монархия в указанное время.

* * *

В иерархическом отношении приказные дельцы составляли что-то вроде пирамиды, на вершине которой находились влиятельные дьяки, облеченные доверием государя, а внизу располагались многочисленные подьячие, писавшие грамоты и выполнявшие разнообразные поручения вышестоящих начальников.

К верхушке придворной бюрократии принадлежали дьяки, именуемые в источниках «великими», «ближними» или «большими»[1753]. Имена самых влиятельных дьяков начала великого княжения Ивана IV содержатся в показаниях псковских беглецов, записанных 12 сентября 1534 г. в Полоцке. Среди лиц, которые «на Москве… всякии дела справують», перебежчики назвали — наряду с боярами кн. И. В. Шуйским и М. В. Тучковым, дворецкими И. Ю. Шигоной Поджогиным и кн. И. И. Кубенским — дьяков великого князя Елизара Цыплятева, Афанасия Курицына (в тексте ошибочно: «Курин»), Третьяка Ракова, Федора Мишурина и Григория Загрязского. Особо было отмечено, что, хотя боярин М. Ю. Захарьин и дьяк Меньшой Путятин отданы на поруки (в связи с известными августовскими событиями 1534 г.[1754]), однако и они «с тыми справцы всякое дело справуют»[1755].

Все упомянутые выше дьяки служили еще при Василии III[1756]; четверо из них (Елизар Цыплятев, Афанасий Курицын, Меньшой Путятин и Третьяк Раков) участвовали в совещании государя с боярами на Волоке во время предсмертной болезни великого князя осенью 1533 г.[1757] Позднее, когда умирающего перевезли в Москву, у постели Василия III находились дьяки Меньшой Путятин и Федор Мишурин: им и было приказано писать духовную государя[1758].

Близость ко двору способствовала вовлечению некоторых дьяков в придворные интриги. При жизни Василия III наибольшим доверием великого князя пользовался Григорий Никитич Меньшой Путятин, но после смерти государя он обрел соперника в лице другого дьяка — Федора Мишурина. Отголоски этого соперничества, как было показано в первой главе этой книги, отразились в одной из редакций летописной Повести о смерти Василия III[1759]. Во время августовских событий 1534 г. (бегства в Литву кн. С. Ф. Бельского и И. В. Ляцкого и последовавших затем арестов в Москве) какие-то подозрения пали и на Меньшого Путятина: как явствует из процитированных выше показаний псковских перебежчиков, он был отдан на поруки, но сумел сохранить влияние при дворе.

Своего рода привилегией «ближних» государевых дьяков, отличавшей их от приказных дельцов более низкого ранга, была причастность к делам внешней политики. Так, Меньшой Путятин был непременным участником всех переговоров с литовскими представителями в декабре 1533 — феврале 1537 г.; компанию ему составляли Елизар Цыплятев или Федор Мишурин, а наиболее ответственные переговоры все три дьяка вели вместе[1760]. Меньшой Путятин и Федор Мишурин в 1530-х гг. активно участвовали также в приеме крымских и ногайских послов[1761]. Григорий Загрязский в составе посольства, возглавляемого боярином В. Г. Морозовым, ездил в апреле — августе 1537 г. в Литву[1762]. В марте 1542 г. в боярскую комиссию для переговоров с очередным литовским посольством были включены дьяки Елизар Цыплятев, Третьяк Раков и Григорий Захарьин (Гнильевский), а в состав ответной миссии, отправившейся в июне того же года к польскому королю и литовскому великому князю Сигизмунду, входил дьяк Федор Никитич Губин Моклоков[1763].

Представляет интерес порядок упоминания дьяков на дипломатических приемах. Так, в посольской книге 1533–1538 гг. Ф. Мишурин неизменно упоминается после Г. Н. Меньшого Путятина; если же на церемонии присутствовал или в переговорах участвовал «старый» дьяк Е. И. Цыплятев, то именно его имя называется первым, а далее следуют Путятин и Мишурин[1764]. Та же дьяческая иерархия отразилась и в процитированном выше отрывке Повести о смерти Василия III, где описывается «дума» больного государя с боярами на Волоке: список дьяков и здесь открывается Елизаром Цыплятевым, вслед за которым идут Афанасий Курицын, Меньшой Путятин и Третьяк Раков[1765]. Наконец выясняется, что уже неоднократно упоминавшиеся псковские перебежчики на допросе у полоцкого воеводы в сентябре 1534 г. отнюдь не в произвольном порядке перечислили дьяков, которые вместе с боярами и дворецкими «всякии дела справують»: и здесь первым оказался Е. Цыплятев, а вторым — А. Курицын. Третьим в списке дьяков фигурирует Третьяк Раков — возможно, потому, что Меньшой Путятин, чье место он, по-видимому, занял, был в тот момент отдан на поруки и упоминается отдельно. Федор Мишурин в этом перечне оказался пятым, перед замыкающим список дьяком Григорием Загрязским[1766].

Можно заметить, что эта местническая иерархия дьяков более или менее точно соответствовала служебному стажу каждого из них и, в особенности, времени получения дьяческого чина: по данным, собранным А. А. Зиминым, Е. И. Цыплятев, чья карьера началась еще при Иване III, упоминается с дьяческим чином с 1510 г., Меньшой Путятин — с 1514–1515 гг., Афанасий Курицын — с 1520 г., Третьяк Раков — с 1522 г., Федор Мишурин — с 1525 г., а о дьячестве Г. Загрязского ранее 30-х гг. сведений нет[1767]. Единственное видимое исключение — более высокий местнический статус А. Курицына по сравнению с Меньшим Путятиным при меньшем чиновном стаже первого из них — возможно, просто объясняется неполнотой данных, имеющихся в нашем распоряжении.

Но местнический статус не всегда соответствовал реальному влиянию того или иного дьяка при дворе. Как мы видели, Федор Мишурин по стажу службы считался «молодым» дьяком и на официальных приемах должен был занимать место «ниже» ряда других дьяков. (Точно так же князь Иван Федорович Овчина Оболенский, как было показано выше в третьей главе, даже став фаворитом правительницы, вынужден был довольствоваться вторыми ролями во время публичных церемоний.) В действительности, однако, Мишурин был, пожалуй, самым могущественным дьяком периода правления Елены Глинской. В частности, именно в его руках находился контроль над поземельными отношениями в стране.

Федор Мишурин был основным исполнителем масштабной канцелярской операции по подтверждению прежних жалованных грамот от имени нового государя, Ивана Васильевича «всея Русии». По имеющимся у нас, заведомо неполным данным, с января 1534 по июль 1538 г. Ф. Мишурин скрепил своей подписью около 100 грамот (см. Прил. II). Чтобы крупнейшей корпорации — Троице-Сергиеву монастырю — не пришлось долго ждать своей очереди, десятки грамот этой обители в один день, 9 февраля 1534 г., подтвердил другой дьяк — Афанасий Курицын (см. там же).

Исполнение последней воли Василия III, завещавшего нескольким обителям села на помин своей души, также было поручено Федору Мишурину. 24 мая 1535 г. подьячему Давыду Зазиркину была послана указная грамота от имени Ивана IV с распоряжением: описать в Радонежском уезде село Тураково с деревнями, а в Суздальском уезде — село Романчуково, которые были завещаны покойным Василием III соответственно Троице-Сергиеву и Покровскому девичьему монастырям. Измеренные и описанные земли и угодья следовало занести в «список», который подьячий должен был привезти в Москву и отдать «дьяку нашему Федору Мишурину»[1768]. Грамотой от 22 сентября 1535 г. игумен Троице-Сергиева монастыря Иоасаф был извещен, что жалованную грамоту на село Тураково нужно взять у дьяка Ф. Мишурина[1769].

В сохранившихся документах имя Федора Мишурина нередко встречается рядом с именем «большого» дворецкого кн. И. И. Кубенского. Так, 11 февраля 1534 г. дворецкий вынес приговор по тяжбе между слугами Ферапонтова монастыря и крестьянами Есюнинской волости, а судный список подписал дьяк Ф. Мишурин[1770]. Два месяца спустя кн. И. И. Кубенскому было доложено аналогичное судебное дело по тяжбе приказчика Симонова монастыря Андрея с крестьянами деревни Великий Починок; 15 апреля дворецкий, огласив свое решение, приложил к судному списку печать, а Федор Мишурин скрепил его своей подписью[1771]. Сохранился также подлинник жалованной грамоты тому же Симонову монастырю от 4 ноября 1535 г., на обороте которой есть помета о том, что этот документ приказал выдать дворецкий И. И. Кубенский, а ниже стоит подпись дьяка Ф. Мишурина[1772].

Основываясь на подобных фактах, С. Б. Веселовский пришел к выводу, что Ф. Мишурин был дворцовым дьяком[1773]. С этим утверждением, однако, трудно согласиться. Во-первых, в источниках 30–40-х гг. XVI в. дворцовые дьяки никогда не смешиваются с великокняжескими дьяками, а к Федору Мишурину наименование «дворцовый» ни разу не прилагалось. Во-вторых, компетенция дворцовых дьяков, как мы вскоре убедимся, была значительно уже, а статус — ниже, чем у «ближних» государевых дьяков. Последние действовали вполне самостоятельно, зачастую не спрашивая указаний у дворецких или бояр. В частности, сохранились прямые свидетельства самоуправства Федора Мишурина. В жалованной грамоте Ивана IV В. Ф. Лелечину на село Дубовичи и деревню Маньясово от 28 января 1539 г. говорится, что упомянутые владения «отписал на меня, на великого князя, дияк наш Федор Мишурин в Резанском уезде, а сказал мне, великому князю, Василий Лелечин то село и деревню купил на Резани». На самом же деле, как выяснилось впоследствии, «Василей того села и деревни на Резани не купливал»: они достались ему как приданое его жены Богданы, дочери Хера Зеновьева[1774]. Столь же решительно вмешивался Ф. Мишурин и в церковное землевладение, и, по-видимому, с его инициативой следует связать предпринятую в середине 30-х гг. попытку ограничения покупки монастырями земель у служилых людей, о которой пойдет речь в следующей главе.

Самоуправство влиятельного дьяка сходило ему с рук, пока оно оставалось в привычных рамках административно-хозяйственной деятельности, но первая же попытка Федора Мишурина вмешаться в борьбу придворных группировок и повлиять на раздачу думных чинов стоила ему головы: 21 октября 1538 г. он был казнен по приказу князей Шуйских и их сторонников[1775].

Как показывает приведенный выше материал, государевы «большие» дьяки не имели какой-то определенной специализации. Тот же Федор Мишурин участвовал в дипломатических переговорах, подписывал жалованные грамоты и судные списки, контролировал земельные сделки. Сказанное относится и к другим дьякам, о которых псковские перебежчики говорили в сентябре 1534 г., что они «на Москве… всякии дела справують». Так, Елизар Цыплятев, помимо активного участия в переговорах с приезжавшими в Москву литовскими посольствами, ведал разрядными делами, т. е. учетом ратной и придворной службы детей боярских и дворян. В посольской книге отмечено, что во время приема литовских послов 14 января 1537 г. у государя «в избе» находились бояре, окольничие и дворецкие, «которые живут в думе, и дети боярские прибылные, которые в думе не живут; а писаны те дети боярские у наряду, у дьяков, у Елизара Цыплятева с товарищы»[1776] (выделено мной. — М. К.).

Н. П. Лихачев опубликовал отрывок из разрядных книг частной редакции, в котором упоминается о службе «в разрядах» дьяков Е. Цыплятева, А. Курицына и Г. Загрязского: «Того ж 7043 лета и 7044 и 7045 годов на Москве в разрядех Елизарей Цыплетев да Афонасей Курицын да Григорей Загряской, да у них в розрядех подъячеи Леонтей да Иван Вырубовы»[1777]. Исследователи по-разному оценивали достоверность и информативность приведенной записи. Сам Н. П. Лихачев считал ее вполне заслуживающей доверия и видел в ней отражение полного состава Разрядного приказа[1778]. А. К. Леонтьев также отнесся с доверием к этой записи, назвав ее «ценным свидетельством» произошедшего к 30-м гг. XVI в. перехода «от системы кратковременных поручений дьякам в области разрядного делопроизводства к их ведомственной специализации, завершившейся образованием особого разрядного ведомства (Разряд), во главе которого встал думный дьяк Е. Цыплятев „с товарищи“…»[1779]. А. А. Зимин, напротив, считал сведения частной редакции разрядных книг о «сидении» в разрядах в 1534–1537 гг. трех упомянутых дьяков сомнительными и не вполне достоверными[1780].

На мой взгляд, информативная ценность опубликованной Н. П. Лихачевым поздней разрядной записи весьма невысока. Подтверждается только факт выполнения в 30-е гг. разрядных функций Е. И. Цыплятевым (см. приведенную выше цитату из посольской книги от 14 января 1537 г.) и Афанасием Курицыным: в разрядной книге упомянут «наказ», с которым осенью 1534 г., перед началом похода в Литву, был послан к стоявшим в Можайске воеводам дьяк Афанасий Федоров сын Курицына[1781]. О разрядной деятельности Г. Д. Загрязского никаких данных нет. Более того, хронология разрядной службы трех названных дьяков в процитированной выше поздней «памяти», попавшей в частную редакцию разрядных книг, столь же ненадежна, как и даты пожалования дворцовых чинов XVI в. в составленных в следующем столетии росписях. Е. Цыплятев и А. Ф. Курицын еще при Василии III ведали службой детей боярских и выдавали кормленные грамоты[1782]; они продолжали исполнять эти функции и при юном Иване IV, по крайней мере до конца 30-х гг.[1783]

Что же касается приведенного выше утверждения А. К. Леонтьева о том, что якобы уже к 1530-м гг. произошел переход к ведомственной специализации разрядных дьяков и появилось само учреждение (Разряд), то, по-видимому, здесь мы имеем дело с крайностями институционального подхода, господствовавшего до недавнего времени в отечественной историографии. На самом деле все, что мы знаем о деятельности Цыплятева и Курицына, не позволяет говорить об исключительно «ведомственной» специализации обоих дьяков: как было показано выше, первый из них совмещал исполнение разрядных функций с активным участием в дипломатических переговорах, а второй в начале 1534 г. занимался подтверждением монастырских жалованных грамот (вместе с Ф. Мишуриным). К этому следует добавить, что выражение «разрядные дьяки», как отмечает сам Леонтьев, впервые появляется в источниках только в 1563 г., а «Разрядная изба» — в 1566 г.[1784]

Таким образом, в эпоху «боярского правления» особых «разрядных дьяков» (равно как и особых посольских дьяков) еще не было. В 1539 г. разрядные функции временно исполнял дьяк Третьяк Раков: в июне указанного года он посылался от имени великого князя к местничавшим воеводам в полки с увещеванием — отложить счеты до окончания службы[1785]. По-видимому, это поручение осталось кратким эпизодом в карьере Матвея Третьяка Михайлова сына Ракова: в 1537–1542 гг. он в основном упоминается в связи с участием в приемах литовских послов[1786].

В 40-е гг. XVI в., согласно собранным А. К. Леонтьевым данным, разрядные функции выполняли дьяки Иван Курицын, Иван Цыплятев (сын упомянутого выше Елизара) и Иван Бакака Карачаров[1787]. Но, помимо разрядной деятельности, они занимались и другого рода делами, Так, подпись Ивана Курицына сохранилась на докладной купчей (сделка была доложена окольничему И. И. Беззубцеву) М. М. Тучкова на половину сельца Ефимьева в Костромском уезде[1788]. Следовательно, этот дьяк участвовал в контроле над поземельными сделками. Иван Елизаров сын Цыплятев не только подтвердил в 1546/47–1547/48 гг. несколько кормленных грамот[1789], что входило в обязанности разрядных дьяков, но и скрепил своей подписью в апреле 1547 г. (вместе с дьяками Борисом Ивановым и Семеном Мишуриным) жалованную грамоту Ивана IV Александро-Свирской пустыни[1790]. Наконец, Иван Бакака Карачаров совмещал выполнение разрядных функций с активной дипломатической деятельностью: в 1542 и 1549 гг. он участвовал в приеме литовских послов, а затем в составе посольства М. Я. Морозова ездил в Литву[1791].

* * *

Наряду с великокняжескими дьяками источники 30–40-х гг. XVI в. знают еще одну категорию приказных людей — дворцовых дьяков. Последние не обладали авторитетом и самостоятельностью государевых «ближних» дьяков; в своей деятельности они непосредственно подчинялись дворецким, о чем сохранилось прямое свидетельство. На обороте духовной памяти П. М. Молечкина (1523/24 г.) сделана характерная помета: «Лета 7042-го, марта 20 вторый день сю духовную грамоту Петра Мотфеева сына Молечкина по дворецкаго приказу Ивана Юрьевиня Поджогина дворъцовай дияк Поспел Неклюдов Лебедева выдал Петровой жене Алене и руку свою к сей духовной грамоте приложил»[1792] (выделено мной. — М. К.).

Круг обязанностей дворцовых дьяков ограничивался рамками дворцового ведомства. Показательно, что никто из них не участвовал в переговорах с иностранными представителями, хотя они нередко назначались приставами, которые должны были «беречь» послов и снабжать их продовольствием («кормом»)[1793]. Угощение, которое от государева имени доставляли послам, также подлежало учету в дворцовом ведомстве[1794].

Дворцовый дьяк Гаврила Щенок Васильев сын Белого принимал участие в декабре 1546 — январе 1547 г. в организации смотра невест для Ивана IV[1795]. Дьяки дворцового ведомства сопровождали царя в походах[1796]. Но все же чаще они упоминаются в источниках в связи с поземельными делами. Так, дворцовый дьяк Иван Третьяк Михайлов сын Дубровин в 1541/42 г. описывал вместе с писцами кн. Р. Д. Дашковым и Ф. Г. Адашевым Московский уезд[1797]. В июне 1536 г. дьяк Новгородского дворца Никита Великий вместе с великокняжеским дьяком Фуником Курцевым и конюхом Бундом Быкасовым отписывали на государя у монастырей и церквей пожни, на которые у владельцев не было жалованных грамот и которые не были записаны в писцовых книгах[1798]. Другой новгородский дворцовый дьяк, Дмитрий Тимофеев сын Скрипицын, распоряжался в начале 40-х гг. предоставлением земель и угодий на оброк[1799].

Еще один пример специализации на определенных видах административной деятельности являли собой ямские дьяки: они ведали дорогами и ямщиками и, помимо этих прямых обязанностей, выдавали полные и докладные грамоты на холопов[1800]. Ямские дьяки подчинялись казначеям, но вот собственно казенные дьяки почти до самого конца изучаемой эпохи в источниках практически не встречаются. Это обстоятельство дало повод к недоразумениям. А. А. Зимин, по сути, отождествлял казенных дьяков с великокняжескими, противопоставляя им дворцовых дьяков[1801]. Но с такой интерпретацией трудно согласиться. Как было показано выше, Федор Мишурин, самый влиятельный дьяк периода правления Елены Глинской, нередко выдавал грамоты вместе с дворецким кн. И. И. Кубенским, а к Казне он никакого отношения не имел. Нет оснований считать казенными дьяками и других крупных приказных дельцов 30-х — начала 40-х гг.: Е. И. Цыплятева, А. Ф. Курицына, Т. М. Ракова.

Определенные указания на дьяков казенного ведомства появляются только во второй половине 40-х гг. XVI в. В оброчной грамоте игумену Павлова Обнорского монастыря Протасию на починки и займища в Комельской волости Вологодского уезда, выданной 29 января 1546 г. дьяками Постником Губиным и Одинцом Никифоровым, говорилось, что оброк надлежало «давати великого князя в казну диаком Поснику Губину да Одинцу Никифорову…»[1802] (выделено мной. — М. К.). 1546/47 годом датирована уже рассмотренная выше расписка дьяка Юрия Сидорова о приеме у игумена Спасо-Прилуцкого Вологодского монастыря Калистрата оброчных денег с мельничного места на р. Вологде и еза на р. Сухоне[1803]. Очевидно, Юрий Сидоров выполнял функции казенного дьяка, но подписался он в этом документе просто как «дьяк», без определения «казенный».

Самое раннее известное мне упоминание «казенных дьяков» в источниках изучаемого времени относится к весне 1548 г.: 26 марта указанного года новгородский архиепископ Феодосий послал гостинцы («угорские» золотые) высокопоставленным лицам в Москве, в том числе семи дьякам и семи «казенным дьякам». В числе последних встречаем знакомые уже нам имена: Одинца Никифорова и Постника Губина; здесь же упомянуты Макар (очевидно, Макарий Федоров сын Рязанов, о принадлежности которого к казенному ведомству уже шла речь выше), Никита Фуников (Курцев), Юрий Башенин, Дмитрий Горин[1804]. Некоторое удивление вызывает появление в этом списке имени «Щонок»[1805]: как мы помним, Гаврила Щенок Васильев сын Белого в начале января 1547 г. участвовал в организации смотрин невест для Ивана IV и в соответствующих документах именовался дворцовым дьяком[1806]. Возможно, за год, прошедший с момента царской свадьбы до марта 1548 г., когда архиепископ Феодосий отправлял в столицу свои дары, дьяк Гаврила Белый перешел на службу в казенное ведомство (если только при составлении списка дьяков в архиепископской канцелярии в данном случае не была допущена ошибка).

Выделение во второй половине 1540-х гг. особой группы казенных дьяков нельзя не поставить в связь с отмеченным выше ростом значения Казны и расширением ее компетенции в указанный период. Если за время правления Елены Глинской казначеи вообще ни разу не упоминаются в сохранившихся источниках, то в 40-е гг. наблюдается неуклонная «экспансия» Казны в судебной и административной сфере. Соответственно должен был увеличиться и штат этого ведомства. Показательно, в частности, что дьяк Федор Никитич Губин Моклоков (по прозвищу Постник), который в начале 40-х гг. не исполнял никаких финансовых функций и подвизался главным образом на дипломатическом поприще, во второй половине 40-х перешел в штат Казны и стал одним из виднейших казенных дьяков.

* * *

Один из вопросов, доставшихся нынешним исследователям в «наследство» от предшествующей историографии, — это вопрос о возможной связи изменений в составе дьяческой верхушки изучаемого времени с перипетиями придворной борьбы. Трагический финал карьеры Ф. М. Мишурина осенью 1538 г. навел историков на мысль о том, что смерть Елены Глинской повлекла за собой радикальные перемены в составе столичного дьячества. Так, по словам А. К. Леонтьева, «реакционные бояре, совершившие в 1538 г. государственный переворот, поспешили расправиться с особо ненавистными им лицами из прежнего правительства»: дьяк Федор Мишурин был казнен, а «дьяки, сидевшие до переворота в Разряде, были отстранены от активной политической деятельности»[1807]. Правда, в примечании к этому пассажу исследователь, ссылаясь на сохранившиеся документы, сделал оговорку о том, что А. Курицын «еще некоторое время продолжал работать в штате Дворца», а Е. Цыплятев в 1542 г. на какой-то момент вернулся к политической деятельности[1808]. Но уже на следующей странице Леонтьев, не замечая противоречия в своих построениях, продолжил рассуждение о возможных политических причинах «опалы», постигших дьяков Е. Цыплятева, А. Курицына и Г. Загрязского в 1538 г. после прихода к власти боярских группировок Бельских и Шуйских[1809].

Политическую подоплеку в смене дьяческой верхушки склонен был усматривать и А. А. Зимин. По его мнению, исчезновение сведений об А. Курицыне после 1537 г., «очевидно», было связано «с торжеством Бельских и Шуйских после смерти Елены Глинской в 1538 г.»[1810]. Подводя итог своим наблюдениям над эволюцией дьяческого аппарата в конце XV — первой трети XVI в., исследователь писал: «Изменения в составе ведущей части дьяков отражают перемены в политической линии правительства»[1811]. Конкретизируя этот вывод применительно к периоду «боярского правления», Зимин отметил, что в те годы были отстранены от власти все дьяки, занимавшие ключевые позиции при великокняжеском дворе в конце правления Василия III: Ф. Мишурин казнен в 1538 г.; сведения об А. Курицыне обрываются на 1537 г., о М. Путятине — на 1541 г., Е. Цыплятеве и Т. Ракове — на 1542 г.[1812]

Однако эта устоявшаяся историографическая схема основывается на ряде произвольных допущений и не соответствует известным в настоящее время фактам. Начнем с того, что при заведомой неполноте нашей источниковой базы отсутствие сведений о том или ином дьяке за определенные годы никак не может свидетельствовать о его опале. Кроме того, необходимо сделать фактическое уточнение: сведения об Афанасии Курицыне вовсе не обрываются на 1537 г., как утверждал Зимин: последнее упоминание об этом дьяке относится к 12 января 1541 г., когда он подписал старую (1430-х гг.) жалованную грамоту Василия II Троице-Сергиеву монастырю на право рыбной ловли в озерах Переславском и Сомине[1813]. Таким образом, все «ближние» дьяки Василия III, за исключением Федора Мишурина, благополучно пережили дворцовый переворот осени 1538 г. Об опале кого-либо из них (с тем же единственным исключением) в источниках не говорится ни слова.

Не соответствует действительности и утверждение А. К. Леонтьева об «отстранении» Е. Цыплятева от службы в Разряде в 1538 г. и временном его возвращении к активной деятельности в 1542 г.: на самом деле Елизар Иванович продолжал какое-то время выполнять разрядные функции и после 1538 г., о чем свидетельствует его подпись на кормленной грамоте кн. И. Ф. Горчакову Перемышльскому с продлением ее на год от 9 марта 1539-го до 28 февраля 1540 г.[1814]

Впрочем, одно изменение в дьяческой верхушке после октябрьского переворота 1538 г. все-таки можно заметить, но оно носило совершенно другой характер, чем предполагали сторонники приведенной выше версии о «политических чистках» в правительственном аппарате в годы «боярского правления». Дело в том, что подтверждение прежних жалованных грамот монастырям, которое в 1534–1538 гг. находилось в руках Федора Мишурина, после его казни перешло к Меньшому Путятину: уже в декабре 1538 г. этот дьяк скрепил своей подписью подтверждение жалованной грамоты Василия III Спасскому Ярославскому монастырю от 1511 г.[1815] В январе 1539 — марте 1540 г. Меньшой Путятин подтвердил еще ряд жалованных грамот (см.: Прил. II). Таким образом, он вернул себе эту важную административную функцию, от которой его временно оттеснил в 1534 г. Федор Мишурин: факт, косвенно подтверждающий наличие скрытого соперничества между этими дьяками. Но Меньшой Путятин в конце правления Василия III пользовался наибольшим доверием государя, поэтому его возвращение к активной делопроизводственной деятельности на рубеже 30–40-х гг. лишь подчеркивает несостоятельность версии о якобы произошедшем после смерти Елены Глинской отстранении от кормила власти помощников ее покойного мужа. Сама эта версия является отголоском мифа о борьбе в правящих верхах между «сторонниками централизации» и «силами реакции» — мифа, который уже можно считать перевернутой страницей отечественной историографии.

Нет ничего удивительного в том, что старое поколение дьяков сходит со сцены в начале 1540-х гг., ведь за плечами каждого из них было по несколько десятков лет службы. Так, Афанасий Федоров сын Курицын к моменту его последнего упоминания в источниках (январь 1541 г.) отслужил в дьяках уже более 20 лет[1816]. Чиновный стаж любимца Василия III — дьяка Григория Меньшого Никитина сына Путятина ко времени окончания его карьеры составлял не менее 30 лет[1817]. Он отошел от дел незадолго до смерти: 27 июня 1541 г. Меньшой Путятин подписал судный список по делу о беглой «робе» Михаила и Петра Приклонских, по которому вынес приговор боярин и дворецкий кн. И. И. Кубенский[1818], а 7 декабря того же года дьяк сделал вклад в Троице-Сергиев монастырь[1819]. Эта запись в монастырской вкладной книге — последнее прижизненное упоминание Г. Н. Меньшого Путятина; вскоре его не стало: 12 февраля 1542 г. племянник дьяка внес вклад в ту же обитель по его душе[1820].

Не стоит искать политическую подоплеку и в отставке старейшего дьяка Е. И. Цыплятева: к моменту, когда он последний раз упоминается на службе (во время приема литовских послов в марте 1542 г.[1821]), ему должно было быть никак не меньше 70 лет от роду![1822] Удалившись от дел, несколько лет старый дьяк провел на покое. Около 1546 г. он умер: 1546/47 годом датирована данная (вкладная) на вотчину Е. И. Цыплятева, которую его сын Иван Елизаров вместе с другими душеприказчиками (кн. К. И. Курлятевым, А. А. Квашниным и дьяком Постником Губиным) отдал по завещанию отца в Кирилло-Белозерский монастырь[1823].

В марте 1542 г. во время переговоров с литовскими послами вместе с Е. И. Цыплятевым последний раз в известных нам источниках упоминается и дьяк Третьяк (Матвей) Раков, причем в этих переговорах он сыграл одну из главных ролей[1824]. После этого Т. Раков исчезает из источников: была ли тому причиной болезнь или какие-то иные обстоятельства, за неимением данных судить сложно. К указанному моменту стаж его службы в дьяках, по имеющимся сведениям, составлял 20 лет[1825].

На смену старым дьякам, служившим еще Василию III, шло новое поколение приказных дельцов. На том же приеме литовского посольства в марте 1542 г., в котором последний раз в своей карьере участвовали Е. И. Цыплятев и Т. Раков, впервые с дьяческим чином упоминается Постник (Федор) Никитин сын Губин Моклоков[1826]: вскоре, в июне того же года, он вместе с боярином В. Г. Морозовым и дворецким Ф. С. Воронцовым был отправлен с дипломатической миссией в Литву[1827], а во второй половине 40-х гг. служил в казенном ведомстве. Перемирную грамоту с Литвой по итогам мартовских переговоров 1542 г. писал подьячий Иван Михайлов сын Висковатого[1828] — будущий глава Посольского приказа[1829].

В середине 40-х гг. большое влияние на юного государя приобрел дьяк Василий Григорьев сын Захаров-Гнильевский. Именно он во время пребывания Ивана IV летом 1546 г. в Коломне «оклеветал ложными словесы», как говорит летописец, бояр кн. И. И. Кубенского, Ф. С. Воронцова и дмитровского дворецкого В. М. Воронцова: 21 июля 1546 г. они были казнены[1830].

Упомянутый эпизод был уже не первым случаем участия великокняжеских дьяков в придворных интригах (можно вспомнить и выдачу на поруки Меньшого Путятина в августе 1534 г., и расправу с Федором Мишуриным в октябре 1538 г.). Но только один дьяк — все тот же Ф. Мишурин — пал жертвой дворцового переворота. Как было показано выше, никакие массовые чистки дьяческого аппарата за все неспокойные годы «боярского правления» ни разу не предпринимались. Одно из возможных объяснений этого кажущегося парадокса было предложено в свое время Н. П. Лихачевым: «От соперничества с классом коренных думцев (боярство) дьяки были спасены своей неродословностью»[1831]. По-видимому, дьяки, как и казначеи, не рассматривались придворной знатью в качестве опасных соперников в местнической борьбе, и им была предоставлена определенная свобода действий, но только до той поры, пока они не переходили грани дозволенного. Эту грань как раз и перешел Федор Мишурин, когда он взялся советовать, кому следует дать чины боярина и окольничего. Подобная дерзость стоила ему головы.

К сказанному следует добавить, что дьяческая верхушка многими узами была связана с придворной аристократией и руководством дворцового ведомства. Ценную информацию на сей счет содержат частные акты — духовные и данные (вкладные) грамоты 30–40-х гг. XVI в. Так, в завещании кн. М. В. Горбатого (1535 г.) упомянуто пятеро дьяков и двое подьячих: дьяк Никифор Казаков и подьячий Алексей Ефимов одолжили боярину в свое время соответственно 5 и 10 рублей; дьяк Колтыря Раков преподнес ему опашень с драгоценными пуговицами, а дьяки Темир Мишурин и Поспел Лебедев предоставили коней для боярской конюшни. Дьяка Третьяка Ракова кн. М. В. Горбатый назначил одним из своих душеприказчиков и завещал ему песцовую шубу, крытую желтым бархатом. А саму духовную грамоту писал подьячий Алексей Семенов сын Яковля[1832].

Двух дьяков находим и среди кредиторов могущественного дворецкого И. Ю. Шигоны Поджогина (1541 г.): Третьяку Ракову Шигона был должен 4 рубля, а Фунику Курцеву — 5 рублей; своими душеприказчиками Иван Юрьевич назначил кн. А. Д. Ростовского, казначея И. И. Третьякова и дьяка Ивана Никифоровича Одинца (Дубенского)[1833].

Не менее показателен и следующий пример: в 1544/45 г. Иван Иванович Хабаров, в недавнем прошлом — тверской дворецкий, вскоре ставший боярином и дворецким Большого дворца, дал в Троице-Сергиев монастырь в качестве вклада свою вотчину — село Образцово Боровского уезда. На данной (вкладной) грамоте, оформившей этот акт, подписались послухи — великокняжеские дьяки B. И. Рахманинов, Н. Фуников Курцев, В. Б. Колзаков и Д. Ф. Горин[1834]. Саму грамоту писал Иван Кожух Григорьев сын Кроткого, который в начале 50-х гг. стал видным казенным дьяком.

Как видим, дьяки и подьячие сумели найти свою нишу в придворном обществе: в их услугах нуждались, их помощь ценили. В целом положение дьячества в 30–40-е гг. было гораздо устойчивее, чем у бояр-аристократов, вовлеченных в непримиримую местническую борьбу. Сравнительная автономия делопроизводственной сферы, естественная смена поколений приказных дельцов, среди которых было немало семейных династий (Курицыны, Курцевы, Мишурины, Путятины, Цыплятевы и др.), — все это способствовало стабильной работе правительственного аппарата даже в эпоху дворцовых переворотов.

Глава 10