«Вдовствующее царство» — страница 14 из 71

К вопросу о социальной политике центральных властей в 30–40-е гг. XVI в.

Под социальной политикой (применительно к изучаемому времени термин, конечно, условный) я понимаю политику властей по отношению к различным слоям населения (или, как говорили в Московской Руси, «чинам»): духовенству, дворянам и детям боярским, посадским людям.

В первую очередь нас будет интересовать логика и последовательность предпринятых в годы «боярского правления» мер: можно ли говорить о некоем целенаправленном курсе властей в отношении, например, монастырского землевладения, и если да, то как менялся этот курс на протяжении изучаемого времени? Какие цели преследовали власти при проведении поместного верстания конца 30-х — начала 40-х гг. XVI в. или интенсивного городского строительства в годы правления Елены Глинской? Подобные вопросы как раз и помогают понять, в какой мере лица, принимавшие решения, осознавали интересы тех или иных формирующихся сословных групп и руководствовались ими в своей политике.

Особое внимание в данной главе будет уделено возможной связи проводимого курса с перипетиями придворной борьбы, взлетами и падениями тех или иных группировок: подобная связь нередко постулировалась исследователями, а между тем ее наличие нуждается в тщательной проверке.

1. Правительство и монастырское землевладение

Одной из первых акций новой великокняжеской власти после смерти Василия III стало подписание прежних жалованных грамот на имя юного Ивана IV. Самые ранние подтверждения датированы 20 января 1534 г. и относятся к грамотам Иосифо-Волоколамского монастыря (см.: Прил. II, № 7–9). С. М. Каштанов высказал предположение о том, что порядок подписания старых грамот на имя нового государя в начале 1534 г. «определялся размерами землевладения и объемом иммунитета монастырей». В 20-х числах января, по наблюдениям ученого, «утверждались грамоты наиболее привилегированного духовного вотчинника» — Иосифо-Волоколамского монастыря, в феврале — грамоты трех других крупнейших монастырей — Кирилло-Белозерского, Троице-Сергиева, Московского Симонова. В марте 1534 г., как отмечает Каштанов, состоялось подтверждение жалованных грамот более скромных обителей: Троицкого Белопесоцкого, Печерского Воздвиженского, Московского Чудова, Рязанского Покровского и Спасского Ярославского монастырей. «В этой очередности подписания иммунитетных актов, — по мнению историка, — отразился характер феодального общества XVI в., в котором политическое значение непосредственно базировалось на размерах земельной собственности»[1835].

Правда, от внимания С. М. Каштанова не укрылся тот факт, что целый ряд подтверждений начала 1534 г. не вписывается в предложенную им схему. Так, 1 февраля 1534 г., т. е. в один день с грамотами могущественного Кирилло-Белозерского монастыря, на имя Ивана IV было подписано несколько грамот небольших вологодских монастырей — Спасо-Каменного и Комельского (см.: Прил. II, № 19–22). 5 февраля — на несколько дней раньше, чем началось подтверждение многочисленных актов Троице-Сергиева монастыря, — получил подтверждение трех своих грамот Спасо-Прилуцкий Вологодский монастырь (Там же. № 30–32).

Комментируя подобные факты, Каштанов объяснял «внеочередное», по его выражению, подтверждение жалованных грамот сравнительно мелким корпорациям «беспокойством» правительства по поводу следов «прежней автономии», сохранявшихся в «ликвидированных удельнокняжеских гнездах» в Вологодском, Углицком и Ржевском уездах — именно там располагались монастырские вотчины, владение которыми было подтверждено в начале 1534 г. «В центре внимания внеочередных подтверждений, — утверждал ученый, — оказались грамоты главным образом на земли, являвшиеся объектом притязаний Андрея Старицкого»[1836].

В одной из предыдущих глав книги (см. гл. 7) уже отмечалась недостаточная обоснованность столь прямолинейной политизации поземельных отношений в России описываемого времени. Детальное рассмотрение процедуры подтверждения грамот в начале 1534 г. дает еще один наглядный пример уязвимости гипотезы, выдвинутой Каштановым.

Начну с информации, которая осталась неизвестной Каштанову: уже 20 января 1534 г., в один день с Иосифо-Волоколамским монастырем, получил подтверждение прежней жалованной грамоты (выданной в 1511 г. Василием III) Федоровский Переславский монастырь (Прил. II, № 10)[1837]. Таким образом, «вне очереди», если использовать термин Каштанова, жалованные грамоты подписывались и тем небольшим обителям, которые находились за пределами названных ученым трех уездов. Между тем Переславский уезд, в котором располагался Федоровский монастырь, вовсе не являлся объектом притязаний Андрея Старицкого, и упомянутое подтверждение монастырской грамоты никак не удается связать с пресловутой «ликвидацией удельно-княжеских гнезд».

Но и те грамоты, на которые ссылается Каштанов, на поверку отнюдь не свидетельствуют в пользу его гипотезы. В частности, обращают на себя внимание две жалованные грамоты Василия III соответственно Спасо-Каменному и Корнильеву Комельскому монастырям, подтвержденные в один день — 1 февраля 1534 г. Первая из них, проезжая грамота от 1 февраля 1530 г., предоставляла братии право на беспошлинный проезд монастырского судна с товаром (см.: Прил. II, № 20). Вторая грамота — ружная от января 1529 г. — жаловала Корнильеву монастырю ежегодно 5 рублей на покупку рыбы (Там же. № 21). Как видим, обе упомянутые грамоты небольшим вологодским монастырям не содержали какой-либо четкой территориальной привязки, и их подтверждение 1 февраля 1534 г. никак нельзя без явной натяжки считать инструментом правительственной борьбы с удельной стариной.

При ближайшем рассмотрении оказывается, таким образом, что никакой установленной правительством «очереди» на подтверждение грамот не существовало[1838]. Во всяком случае, из сохранившегося актового материала никак не следует, будто крупные монастырские корпорации обладали в этом отношении каким-либо преимуществом перед небольшими обителями. Как мы могли убедиться, и такие большие и влиятельные монастыри, как Иосифо-Волоколамский или Кирилло-Белозерский, и небольшие монастыри, вроде Федоровского Переславского или Вологодского Спасо-Каменного, получали подтверждения своих грамот в одни и те же дни.

Очевидно, что в этом вопросе инициатива принадлежала не правительству, а самим монастырским корпорациям: как только грамоты прежних государей доставлялись в Москву, начиналась процедура их рассмотрения и подписания на имя нового великого князя — Ивана IV.

Настоящее различие между монастырями — крупными и мелкими вотчинниками заключалось не в очередности рассмотрения их грамот, а в самом количестве оных: если небольшие монастыри или пустыни представляли на утверждение одну-две грамоты, то крупные корпорации извлекали из своих архивов и везли в Москву по десяти и более актов. В этом отношении вне конкуренции оказался Троице-Сергиев монастырь: только в один день, 9 февраля 1534 г., на имя Ивана IV было подписано 69 троицких актов (Прил. II, № 34–102)[1839]. Чтобы ускорить обработку такой массы документов, рассмотрение троицких грамот было поручено особому дьяку — Афанасию Курицыну: именно его подпись стоит на всех 69 актах Сергиева монастыря, получивших подтверждение 9 февраля. Все остальные грамоты, прошедшие утверждение в 1534 г., скреплены подписью дьяка Федора Мишурина[1840].

Но даже такая экстраординарная мера, как выделение троицким старцам особого дьяка для разбора их грамот, вряд ли позволила закончить эту кропотливую работу за один день: в 7-й главе я приводил аргументы в пользу предположения о том, что подготовленные подьячими документы какое-то время лежали, дожидаясь, пока дьяк их подпишет. Само подписание Афанасием Курицыным троицких жалованных грамот действительно могло состояться 9 февраля, но этой процедуре предшествовало их рассмотрение (слушание), которое, предположительно, заняло не меньше недели.

На этом, однако, подтверждение троицких актов не закончилось. 27–28 февраля на имя Ивана IV было подписано еще 7 жалованных грамот Сергиевой обители, в том числе шесть — выданных удельным дмитровским князем Юрием Ивановичем (арестованным 11 декабря 1533 г. опекунами юного государя) и одна — выданная Иваном III. На этот раз подтвержденные грамоты скрепил своей подписью дьяк Федор Мишурин (Прил. II, № 116–120, 123, 124).

С. М. Каштанов усмотрел в состоявшемся в конце февраля подтверждении грамот бывшего дмитровского князя некую политическую подоплеку. По предположению ученого, «в первое время после ликвидации Дмитровского удела правительство княгини решило не подтверждать жалованные грамоты Юрия». Об этом, по мнению Каштанова, свидетельствует тот факт, что в моменты подписания старых грамот монастырям Иосифо-Волоколамскому (конец января 1534 г.) и Троице-Сергиеву (9 февраля) акты, выданные Юрием, не подписывались. Интересы Иосифова монастыря были затем вполне удовлетворены за счет новых великокняжеских пожалований, зато Троицкий монастырь, по словам историка, «несомненно, употребил весь свой политический вес и все свое влияние, чтобы добиться подтверждения ряда жалованных грамот Юрия»[1841].

Думается, однако, что троицкому игумену и старцам вовсе не пришлось употреблять «все свое влияние», чтобы добиться подтверждения грамот дмитровского князя. Некоторые подробности, относящиеся к подписанию троицких актов в феврале 1534 г. и оказавшиеся вне поля зрения Каштанова, позволяют дать упомянутой задержке с подтверждением грамот князя Юрия Дмитровского более прозаическое объяснение, не прибегая к поиску политических мотивов.

Прежде всего нужно отметить, что среди троицких актов, подписанных дьяком Афанасием Курицыным 9 февраля 1534 г., была и указная грамота князя Юрия Ивановича Дмитровского от 9 января 1520 г. о невзимании явки за пользование лесом с крестьян принадлежавших Троице-Сергиеву монастырю прилуцких деревень и починков (см.: Прил. II, № 88). Таким образом, уже исходная посылка, на которой строится приведенная выше гипотеза Каштанова, содержит в себе фактическую неточность.

Кроме того, обращает на себя внимание то обстоятельство, что в числе троицких актов, подписанных (уже дьяком Федором Мишуриным) в конце февраля 1534 г., была, наряду с грамотами бывшего дмитровского князя, и одна жалованная грамота Ивана III Троице-Сергиеву монастырю: проезжая грамота, датируемая 1462–1466 гг. (Прил. II, № 123). В этой связи возникает предположение, что в конце февраля прошли утверждение те троицкие акты, которые по каким-то причинам не были разысканы в монастырском архиве и не были доставлены в Москву к моменту первого подтверждения в начале того же месяца. Подобные случаи происходили и позднее: так, 12 января 1541 г. престарелый дьяк Афанасий Курицын подписал на имя Ивана IV жалованную грамоту Троицкому монастырю на право рыбной ловли в озерах Переславском и Сомине, выданную еще Василием II в 1430-х гг.! (Прил. II, № 191).

Вообще поэтапное, в несколько приемов, подтверждение грамот было характерно для всех крупных монастырей. Так, в архиве Иосифо-Волоколамского монастыря сохранилось всего 5 грамот, подтвержденных в 1534 г., но их подписание на имя Ивана IV растянулось на неделю, с 20 по 26 января (Прил. II, № 7–9, 11, 12). Подтверждение грамот Кирилло-Белозерского монастыря началось 28 января, когда было подписано три акта, и завершилось 1 февраля подписанием еще шести грамот (Там же. № 13–15, 24–29). Девять прежних жалованных грамот Симонова монастыря были подписаны на имя Ивана IV 25 февраля 1534 г., но спустя три месяца, 29 июня, была подтверждена еще одна грамота, выданная монастырю в 1462/63 г. Иваном III (Там же. № 107–115, 155).

Итак, как мы могли убедиться, искать политическую интригу в начавшемся в январе 1534 г. подтверждении жалованных грамот — дело бесперспективное. Конечно, в этой юридической операции принимали участие две стороны, но активность заметна только со стороны монастырских властей, стремившихся получить от имени нового великого князя подтверждение своих вотчинных прав и привилегий. Со стороны же великокняжеского правительства эта деятельность предстает лишь в виде рутинной канцелярской работы, отличавшейся от подобных акций Ивана III и Василия III лишь своим масштабом: с января по октябрь 1534 г., по имеющимся у нас (вероятно, неполным) данным, было подтверждено 163 грамоты (см.: Прил. II). Эта работа продолжалась и в последующие годы, хотя и не столь активными темпами: к концу 1547 г. на имя Ивана IV было подписано еще не менее трех десятков грамот прежних государей (см.: Там же).

Приведенные цифры отражают возросший учет и контроль центральной власти за земельной собственностью (в данном случае — монастырской), что, в свою очередь, свидетельствует о дальнейшей бюрократизации управления страной. Но в содержательном плане то, что мы знаем о подтверждении жалованных грамот монастырям в 1534 г., не позволяет говорить о каком-то определенном правительственном курсе в отношении монастырского землевладения.

Как давно отмечено в литературе, грамоты прежних государей, подписанные на имя Ивана IV в 1534 г., подтверждались в полном объеме, без каких-либо ограничений или изъятий[1842]. Дьяки Федор Мишурин и Афанасий Курицын использовали краткую стандартную формулу подтверждения: «Князь великий Иван Васильевич всеа Руси по сей грамоте пожаловал… [далее следовало название монастыря и имя игумена или архимандрита] со всем по тому, как в сей грамоте написано [вариант: «…о всем по тому ж ходити, как в сей грамоте написано»], сее грамоты у них рушити не велел никому ничем…» [далее ставилась дата и подпись дьяка].

Но если из самой подтвердительной записи никакой позитивной информации о правительственном курсе в отношении монастырского землевладения извлечь не удается, то, может быть, этот курс можно понять, идя, так сказать, от обратного — анализируя грамоты, которые не получили подтверждения в 1534 г.?

В Троицкой копийной книге 1530-х гг. (№ 518) сохранился перечень «старых» «неподписных» жалованных грамот. В этом перечне, опубликованном С. М. Каштановым, перечислено 68 актов[1843]. Значительную часть упомянутых там документов исследователю удалось идентифицировать, причем многие из них дошли до нашего времени в составе Троицкой копийной книги XVI в. из Погодинского собрания РНБ (Погод. № 1905). Эту копийную книгу Каштанов обстоятельно изучил, а ряд помещенных там троицких грамот опубликовал в своем исследовании[1844]. Таким образом, у нас есть возможность судить о содержании не подписанных в 1534 г. троицких грамот.

Среди них выделяется группа актов, некогда пожалованных великими князьями прежним светским владельцам сел и деревень, позднее ставших частью вотчины Троицкого монастыря. К их числу относятся жалованная обельная и несудимая грамота Василия II Ивану Петелину от августа 1443 г. на село Скнятиново в волости Кинеле Переславского уезда; аналогичная грамота Ивана III Г. В. Заболоцкому на несколько деревень в той же Кинельской волости, датируемая 1462–1478 гг.; а также жалованная подтвердительная и несудимая грамота Василия III М. И. Тормосову на часть («жеребей») деревни Енинской в Корзеневе стане Московского уезда[1845].

Возможно, к той же категории актов светских землевладельцев относились упомянутые в начале Перечня 1534 г. и не поддающиеся точной идентификации жалованные грамоты некоего великого князя (имя не указано) «на Мариины села Ивановы жены в Кинельском и в Городском» [станах] и «на Михайловы села Яковлича в Кинеле и в Городцком» [стане][1846].

Троицкие старцы заботливо хранили подобные документы в монастырском архиве на случай возможных судебных исков, но понятно, что при подтверждении прежних жалованных грамот Сергиевой обители на имя нового государя такие акты на подпись великокняжеским дьякам не предъявлялись.

Другую группу актов в упомянутом перечне составляют жалованные и указные грамоты великих и удельных князей, в свое время выданные игуменам Троицкого монастыря, но к 1534 г. уже давно утратившие свою актуальность. Такова, например, указная грамота Ивана III в Переславль-Залесский, датируемая 1462–1466 гг., о неперекладывании расходов на татарские проезды с черных волостей на села Троице-Сергиева монастыря[1847]. С ликвидацией ордынской зависимости эта грамота утратила свое значение, и, разумеется, в 1534 г. она не была предъявлена вместе с другими троицкими актами для подписания на имя Ивана IV.

В том же ряду можно назвать и написанную между 1450 и 1473 гг. указную грамоту великой княгини Марии Ярославны посельскому села Никитского Кузьме Зубову о беспрепятственном пропуске старцев и слуг Троицкого монастыря, едущих через это село к Соли Переславской[1848]. Прошло более полувека, монастырская вотчина значительно расширилась, и подтверждать эту привилегию, имевшую столь ограниченно локальный характер, уже не имело смысла.

Немало документов, хранившихся в монастырском архиве, представляли собой распоряжения ad hoc, на данный конкретный случай, и по этой причине они уже спустя несколько лет утрачивали свою силу. В 1496/97 г. князь Василий Иванович (будущий Василий III или, возможно, кн. В. И. Патрикеев) послал указную грамоту Ф. М. Афанасьеву о расследовании тяжбы между Троице-Сергиевым монастырем и вотчинником М. Захаровым по поводу спорной земли между деревнями Пошляковой и Брюховой Переславского уезда[1849]. Естественно, в 1534 г. этот документ оказался в перечне «неподписных» грамот.

В том же перечне упомянуты и две грамоты дмитровского удельного князя Юрия Ивановича. Одна из них — указная грамота княжеским пошлинникам Дмитровского и Кашинского уездов о беспошлинном пропуске двух троицких судов с хлебом, вышедших из монастырского села Прилука и направлявшихся в г. Дмитров[1850]. Из контекста грамоты видно, что она касалась только данной конкретной поездки и не имела долговременного действия. Второй документ — жалованная льготная грамота князя Юрия Дмитровского троицкому игумену Иакову на село Мисиново в Каменском стану Дмитровского уезда, выданная 18 апреля 1515 г. Грамота освобождала монастырь на три года от всех податей с этого села, в связи со случившимся там недавно пожаром[1851]. Очевидно, уже весной 1518 г., по истечении срока льготы, документ утратил свою силу.

Наконец, самая многочисленная категория актов, содержащихся в перечне 1534 г., это владельческие документы, которые впоследствии были заменены новыми жалованными грамотами на те же объекты. Так, жалованная двусрочная грамота Василия II троицкому игумену Мартиниану на село Хупанское Переславского уезда, два двора в г. Переславле и другие владения, выданная между 1447 и 1454 гг., не получила подтверждения в 1534 г.[1852] Но зато в декабре 1517 г. на то же село и дворы в Переславле монастырь получил новую жалованную обельно-несудимую грамоту Василия III, и эта грамота была подписана 9 февраля 1534 г. на имя Ивана IV (см.: Прил. II, № 86).

По аналогичной причине в перечне «неподписных» грамот 1534 г. оказалась и указная грамота великого князя Ивана Ивановича (Молодого) от марта 1487 г., временно подтверждавшая («до описи», т. е. до земельного описания) действие старой жалованной грамоты на монастырский двор в Кашине[1853]. Ее заменила жалованная грамота на тот же двор, выданная 1 августа 1501 г. уже другим сыном и наследником Ивана III — Василием Ивановичем; именно она и получила подтверждение 9 февраля 1534 г. (Прил. II, № 73).

Кроме того, нужно учесть, что одновременно с подтверждением старых грамот в феврале 1534 г. Троице-Сергиев монастырь получил новые жалованные грамоты от имени Ивана IV, и в ряде случаев они заменили собой прежние владельческие документы, хранившиеся в монастырской казне. Именно так произошло переоформление прав монастыря на Поповские земли в Пошехонском уезде: в Троицком архиве имелось несколько грамот на эти владения, в том числе жалованная грамота Василия II от 22 сентября 1454 г. и аналогичная грамота великой княгини-иноки Марфы от 19 января 1479 г.[1854] Оба документа упомянуты в перечне «неподписных» грамот 1534 г.[1855], т. е. они не были подтверждены; но в день, когда проходила ревизия старых троицких актов, 9 февраля 1534 г., монастырь получил новую грамоту — уже от имени Ивана IV — на те же земли (см.: Прил. I, № 37).

Параллельная работа по утверждению старых и выдаче новых грамот порой приводила к путанице, к дублированию владельческих документов. Так, С. М. Каштанов отметил факт одновременного подтверждения 27 февраля 1534 г. двух жалованных грамот Троицкому монастырю на село Новое Поречье в Дмитровском уезде, выданных удельным князем Юрием Ивановичем в 1516 и 1532 гг. и содержавших разный объем податных льгот[1856]. В том же ряду следует назвать еще два дублировавших друг друга документа, выданные в один день: 9 февраля 1534 г., как уже говорилось, на имя Ивана IV была подписана жалованная грамота Василия Ивановича Троицкому монастырю от 1 августа 1501 г. на двор в Кашине (Прил. II, № 73); и в тот же день обители была выдана новая грамота на этот двор, уже от имени великого князя Ивана Васильевича (Прил. I, № 30).

В целом, как показала выборочная проверка грамот, упомянутых в перечне 1534 г., неподписанными оказались те акты из монастырского архива, которые или уже утратили к тому моменту свое значение, или были заменены более «свежими» жалованными грамотами, в том числе выданными от имени Ивана IV в начале 1534 г. По всей видимости, они и не были предъявлены великокняжеским дьякам для подписания, т. е. опять-таки это был выбор троицкого игумена и старцев, а не московских властей.

* * *

Одновременно с подписанием старых жалованных грамот началась выдача новых: уже 4 января 1534 г., ровно месяц спустя после смерти Василия III, троицкий игумен Иоасаф получил от имени нового великого князя, Ивана Васильевича всея Руси, жалованную заповедную грамоту на монастырские леса и рощи в нескольких уездах (Прил. I, № 2). За первый год великого княжения Ивана IV, с января 1534 по январь 1535 г., монастырям было выдано, по имеющимся у нас сведениям, 47 жалованных грамот (см.: Там же. № 1–15, 17–38, 40–43, 45, 46, 50, 51, 53, 55). Однако обращает на себя внимание тот факт, что среди них очень мало данных грамот, т. е. таких, по которым передавалось право владения на определенные земли и угодья. Абсолютное большинство жалованных грамот указанного периода закрепляли за монастырскими корпорациями судебные и податные привилегии в отношении владений, уже принадлежавших той или иной обители. Новые же земельные пожалования были единичны. Самыми крупными из них были села, переданные по завещанию Василия III нескольким обителям, которые покойный государь особенно почитал.

11 мая 1534 г. Иосифо-Волоколамский монастырь получил жалованную тарханно-несудимую грамоту Ивана IV на село Турово и два десятка деревень и починков в Тверском и Клинском уездах, завещанные Василием III этой обители «в вечное поминание» по своим родителям, по себе и по всему роду московских великих князей[1857]. Как выясняется из позднейшей жалованной грамоты Ивана IV 1550/51 г., в духовной грамоте его отца Иосифову монастырю было отписано также село Хотьково в Волоцком уезде с «тянувшими» к нему деревнями и починками; грамота обители на эти владения, за подписью дьяка Федора Мишурина, была выдана в 1537/38 г.[1858]

Не был забыт в завещании Василия III и Троице-Сергиев монастырь: ему достались село Дерябино с деревнями в Переславском уезде и село Тураково, также с деревнями, в Радонежском уезде. Правда, выполнение этого посмертного распоряжения великого князя растянулось на долгий срок. Только 15 октября 1534 г. троицкому игумену Иоасафу была отправлена известительная грамота Ивана IV о передаче в ведение монастыря, по завещанию покойного государя, села Дерябина с деревнями (Прил. 1,№ 52). Еще дольше троицким старцам пришлось дожидаться передачи села Туракова: этому предшествовали землемерные работы и выделение равноценных земель прежнему владельцу села, помещику Митке Бакину. Для выполнения указанных работ в Радонежский и Суздальский уезды был послан подьячий Давыд Зазиркин: ему было велено описать село Тураково, а Митке Бакину отделить из черных деревень в Горенове стане Суздальского уезда пашню и угодья. Из той же указной грамоты подьячему Д. Зазиркину от 24 мая 1535 г. узнаем, что Суздальскому Покровскому монастырю Василий III завещал село Романчуково: подьячий должен был отдать его игуменье этой обители[1859].

Прошло еще четыре месяца, и 22 сентября 1535 г. троицкому игумену Иоасафу была послана великокняжеская известительная грамота, в которой сообщалось о том, что покойный государь Василий Иванович «всея Русии» написал в своей духовной село Тураково с деревнями «к Троице в Сергиев монастырь»; игумену с братией предлагалось принять село в свое ведение, но прежнего владельца, Митку Бакина, до зимы оттуда не высылать. «А грамоту б естя нашу жаловальную на те села, — гласила последняя фраза документа, — взяли у дьяка нашего, у Федора у Мишурина»[1860].

И вот, наконец, 4 октября 1536 г. Сергиева обитель получила жалованную несудимую грамоту на оба завещанных ей покойным великим князем села — Дерябино и Тураково (Прил. I, № 79). К тому времени, надо полагать, выполнение завещания Василия III было полностью завершено.

Все вышеперечисленные пожалования явились лишь осуществлением последней воли покойного государя, поэтому курс правительства юного Ивана IV по отношению к монастырскому землевладению они никак не характеризуют. Для оценки этого курса более показателен тот факт, что в первый год великого княжения Ивана Васильевича новые правители по собственной инициативе пожаловали лишь Иосифо-Волоколамскому монастырю двор на посаде г. Дмитрова (Прил. I, № 6) да Ферапонтову монастырю — пять деревень в Каменском стане Дмитровского уезда (Там же. № 12, 13). Остальные же многочисленные жалованные грамоты, выданные в первые месяцы 1534 г., по сути, являлись, как было показано выше на примере Троице-Сергиева монастыря, частью операции по подтверждению земельных актов, хранившихся в монастырских архивах.

* * *

Ревизия монастырских актов 1534 г., как мы могли убедиться, была вполне благоприятной для церковных корпораций. Вообще в первый год великого княжения Ивана IV правительство не демонстрировало намерения как-то ограничить рост монастырского землевладения, хотя новые земли жаловались очень скупо. Иная тенденция в этом вопросе проявилась в середине 1535 г.: ее отражение исследователи видят в указной грамоте Ивана IV игумену Вологодского Глушицкого монастыря Феодосию от 23 июня 1535 г.

Грамота начинается редкой в такого рода документах преамбулой, в которой характеризуется неблагополучное положение, возникшее с вотчинами детей боярских, которые в той или иной форме отчуждаются в пользу монастырей: «…что в нашем государстве покупают к монастырем у детей у боярских вотчины — многие села и деревни, да и в заклад и в закуп монастыри вотчины емлют, а покупают-де и вотчины дорого, а вотчинники-де и которые тем землям вотчичи с опришными людьми перекупаются; и мимо монастырей вотчин никому ни у кого купити не мочно. А иные дети боярские вотчины свои в монастыри подавали по душе того для, чтобы их вотчины ближнему их роду не достались»[1861].

Далее следует повеление великого князя: «И будете купили вотчины у детей у боярских или в заклад или в закуп взяли, или будут которые дети боярские вотчины свои подавали вам в монастырь по душе до сей нашей грамоты за год или за два, и ты б, богомолец наш игумен Феодосей с братиею прислали тому выпись к дьяку нашему к Федору Мишурину…»[1862] «Выпись» должна была содержать конкретные имена детей боярских, у которых монастырь за указанный период (один или два года) приобрел вотчины, место их проживания («город»), количество сел и деревень, дворов и крестьян в каждой вотчине, размеры пашни, леса и других угодий. Впредь же любое приобретение вотчин без ведома властей запрещалось под страхом конфискации: «А вперед бы есте без нашего ведома однолично вотчин не купили и в заклад, и в закуп, и по душе не имали ни у кого. А учнете без нашего ведома у кого вотчины купити или в заклад или в закуп и по душе имати, и мне у вас те вотчины велети отписывати на себя»[1863].

Одним из первых исследователей, обративших пристальное внимание на эту грамоту, был А. С. Павлов, который усмотрел в ней «результат общей законодательной меры, которая касалась всех монастырей»[1864]. Данная точка зрения была принята и в советской историографии 1950-х гг. И. И. Смирнов полагал, что правительством Елены Глинской был издан закон, установивший контроль над ростом монастырского землевладения и что, хотя текст этого закона не сохранился, его содержание «можно вполне точно выяснить» на основании грамоты Глушицкому монастырю[1865]. А. А. Зимин также видел в этой грамоте отражение борьбы правительства «с ростом монастырского землевладения и привилегиями духовных феодалов»[1866].

Тезис об ограничительном курсе правительства Елены Глинской в отношении монастырского землевладения — тезис, основанный на одной-единственной грамоте! — устоял и после появления в конце 1970-х гг. специальных исследований А. А. Зимина и Л. И. Ивиной, посвященных истории вотчин двух крупных монастырей — Иосифо-Волоколамского и Симонова. Однако успешность правительственных мер 1530-х гг. обоими авторами была поставлена под сомнение. Так, А. А. Зимин в книге об Иосифо-Волоколамском монастыре писал (ссылаясь опять-таки только на грамоту Глушицкой обители!) о предпринятых в то время попытках «ограничить монастырское землевладение, что противоречило интересам иосифлян»: в итоге намеченные реформы не были осуществлены[1867]. А Л. И. Ивина, повторив утвердившийся в историографии тезис о «борьбе правительства с ростом монастырского землевладения», сопроводила его следующим замечанием, основанным на проанализированных ею актах Симонова монастыря: «Правительственные мероприятия, направленные на борьбу с ростом монастырских вотчин, видимо, все-таки не имели должного успеха, они полностью не прекратили роста владений духовных феодалов…»[1868]

Между тем неоднократно цитированная многими исследователями указная грамота игумену Глушицкого монастыря Феодосию по-прежнему вызывает немало вопросов. Ее текст недвусмысленно свидетельствует о намерении великокняжеского правительства ограничить и взять под контроль процесс отчуждения вотчин детей боярских в пользу монастырей. Однако, во-первых, неясно, был ли провозглашенный в грамоте запрет монастырям приобретать вотчины служилых людей реализован на практике или он остался только декларацией о намерениях? Во-вторых, если этот запрет применялся, то как долго он действовал? И, наконец, в-третьих, носила ли упомянутая мера общероссийский характер или она относилась только к отдельным монастырям?

Прежде всего нужно отметить, что в описываемое время единственным законом, действовавшим на всей территории страны, был Судебник 1497 г. Все остальные меры, даже такие важные, как создание на местах специальных выборных органов для борьбы с разбоями (губная реформа), вводились в действие путем рассылки указных грамот по волостям и уездам. В этом отношении грамота игумену Глушицкого монастыря напоминает (по форме!) губные грамоты конца 1530-х — начала 1540-х гг., о которых пойдет речь в следующей главе. Но отсюда следует, что, имея в своем распоряжении только одну указную грамоту, мы никак не можем судить о территориальном охвате упомянутого выше запрета на приобретение монастырями вотчин служилых землевладельцев. Есть ли какие-либо следы этого постановления в сохранившихся архивах других монастырей?

К сожалению, исследователи, изучавшие землевладение Троицкого, Иосифо-Волоколамского, Симонова монастырей, не касались вопроса о том, сталкивались ли эти обители с указанным правительственным запретом. Нижеследующие наблюдения призваны хотя бы частично восполнить этот пробел; не претендуя на полноту, они все-таки могут пролить некоторый свет на интересующую нас проблему.

Сохранилось немало сведений о росте монастырских вотчин в 30-е гг. XVI в. за счет покупок и вкладов по душе. Так, Иосифо-Волоколамский монастырь приобрел в 1534/35 г. у братьев Василия, Григория и Федора Матвеевых детей Ржевского их вотчину — село Никольское и деревню Мелехово в Рузском уезде[1869]. В следующем году Дмитрий Данилов сын Розного, приняв в Иосифове монастыре постриг, передал обители в качестве вклада свою вотчину — пустошь Жеденево в Раховском стане Волоцкого уезда[1870]. Каких-либо санкций верховной власти на эти сделки не понадобилось.

Не действовал упомянутый запрет и в вотчине Троицкого Калязина монастыря. В 1534/35 г. игумен Тихон с братией купил у Федосьи Дмитриевой дочери Гавренева, вдовы Петра Лукшина, с детьми их вотчину — сельцо Голубово в Кашинском уезде[1871]. В 1535/36 г. Калязин монастырь получил два земельных вклада: деревню Савино — от Семена Иванова сына Воронцова и шестую часть (жребий) сельца Маурина в том же Кашинском уезде — от князя Василия Федоровича Охлябинина[1872].

Зато акты Троице-Сергиева монастыря сохранили прямые свидетельства вмешательства великокняжеской власти в отношения обители с ее вкладчиками — светскими землевладельцами. 10 июня 1534 г. кн. М. Л. Глинский дал по своей душе «в дом живоначальной Троицы и чудотворца Сергия» сельцо Звягино с деревнями в Московском уезде[1873]. Но вскоре, как мы знаем, князь Михайло Львович был арестован и умер в темнице, а его владения были конфискованы. Троицкий монастырь получил сельцо Звягино лишь четыре года спустя: 6 мая 1538 г. Некрасу Офонасьеву, который «ведал» на великого князя это бывшее владение кн. М. Л. Глинского, была послана указная грамота с распоряжением — отдать сельцо Звягино троицкому игумену Иоасафу с братией[1874].

Но если в данном случае временную конфискацию сельца, переданного в монастырь, можно объяснить опалой его прежнего владельца, то в следующем эпизоде понять мотивы аналогичных действий властей значительно труднее. 5 апреля 1538 г. от имени Ивана IV была послана грамота Кузьме Всесвятскому, ранее ведавшему по великокняжескому приказу сельцом Куниловом в Дмитровском уезде — бывшей вотчиной Кувалды Семичова; теперь Кузьме было велено отдать то сельцо и деревни игумену Троице-Сергиева монастыря Иоасафу с братией[1875]. Между тем, как выясняется, упомянутый Кувалда Семичов еще в 1532 г. завещал свое село Сергиевой обители[1876]. Чем он провинился и почему завещанное им монастырю село несколько лет (до весны 1538 г.) находилось под арестом, остается неизвестным. Ясно только, что контроль (по крайней мере, выборочный) за отчуждением вотчин светских землевладельцев в пользу монастырей действительно существовал и что содержавшаяся в грамоте Глушицкому монастырю угроза великокняжеских властей «отписывать на себя» вотчины, принятые в монастырь без ведома правительства, не была пустыми словами.

7 мая 1538 г., т. е. на следующий день после упомянутой выше грамоты Некрасу Офонасьеву с приказом отдать сельцо Звягино Троице-Сергиеву монастырю, троицкий игумен Иоасаф получил жалованную несудимую и заповедную грамоту Ивана IV на монастырские села, которые ранее были даны их владельцами к Троице как вклад по душе. Здесь наряду с уже известными нам селами Звягино (вклад кн. М. Л. Глинского) и Кунилово (вклад К. Семичова) упомянуты еще село Никоново и сельцо Назарьево: их дал в монастырь Данило Щукин сын Кутузова, а также село Подчертково в Повельском стану Дмитровского уезда — вклад князя Давыда Хромого (Ярославского)[1877]. Таким образом, эти приобретения Троицкого монастыря получили в 1538 г. санкцию верховной власти.

Вместе с тем нетрудно убедиться в том, что упомянутый контроль над земельными вкладами в Троице-Сергиев монастырь носил выборочный характер и не охватывал все подобные приобретения. Так, в 1536/37 г. Анна, вдова Фомы Александрова сына Скрипицына-Балуева, передала обители деревню Ельник в Переславском уезде, а Ульяна, вдова Селифонта Захарьина сына Печенегова, — несколько деревень в Бежецком Верхе, а также сельцо Пахирево и деревню Дракино в Костромском уезде[1878].

Создается впечатление, что в поле зрения великокняжеских дьяков попадали главным образом крупные земельные вклады и вклады знатных лиц, в то время как мелкие пожертвования рядовых детей боярских или их вдов, представляя собой будничное явление, не привлекали к себе внимание верховной власти и ни в какой санкции не нуждались.

Это предположение подтверждается при обращении к актам Московского Симонова монастыря. В его архиве сохранилась, в частности, указная грамота Ивана IV Чечетке Патокину от 25 апреля 1536 г. об отдаче симоновскому архимандриту Филофею села Дикого в Вышегородском уезде, «что была вотчина Ивана Рудного Кортмазова, а дал то село Иван Рудной в Симонов монастырь за долг и по душе»[1879]. До нас дошла также духовная память Ивана Андреева сына Рудного (Картмазова), которую ее публикатор, Л. И. Ивина, датирует 1531–1536 гг. Как явствует из этого документа, Иван Рудный действительно был должен крупную сумму (100 руб.), но не Симонову, а Пафнутьеву Боровскому монастырю, причем, согласно долговому обязательству (кабале), он не имел права «то село Дикое и з деревнями мимо Пафнотьев монастырь ни продати, ни менити, ни по душе дати»[1880]. Однако в итоге, как мы уже знаем, упомянутое село досталось именно Симонову монастырю, а какое-то время перед тем его «ведал» на великого князя упомянутый выше Чечетка Патокин. Многое в этой истории остается неясным. Ивина обратила внимание на то, что, согласно вкладной и кормовой книге Симонова монастыря, село Дикое было дано обители не Иваном, а Кириллом Картмазовым, причем вклад явился, по сути, скрытой продажей: за половину вклада он получил 200 рублей, а вторая половина предназначалась на помин души[1881]. Как бы то ни было, интерес властей к судьбе этого села понятен: это было довольно крупное земельное владение, к тому же обремененное долгами и, как можно предположить, оказавшееся в сфере имущественных интересов двух монастырей — Пафнутьева Боровского и Симонова.

Тем временем, пока решалась непростая судьба села Дикого, Симонов монастырь покупал одну деревню за другой, и эти относительно мелкие сделки проходили без вмешательства великокняжеской власти. Так, в 1533/34 г. архимандрит Филофей с братией приобрели у Федора Михайлова сына Овцына с детьми их вотчину в Рузском уезде — деревни Бормино, Крушково, Нечесово и др.[1882] В следующем 1534/35 г. они купили у Шарапа Яковлева сына Филимонова с сыном Григорием их деревню Ясенево в том же уезде[1883]. К 30-м гг. относится еще одно приобретение Симонова монастыря — село Демьяново с деревнями в Корежской волости Костромского уезда, купленное у Анфала Волоцкого: купчая на это село до нас не дошла, но оно упоминается в жалованной несудимой и заповедной грамоте Ивана IV, выданной симоновскому игумену Филофею с братиею в июне 1538 г. Там же перечислены и другие купли 30-х гг.: деревни, приобретенные у Ф. М. Овцына, и деревня Ясенево, принадлежавшая ранее Шарапу Филимонову[1884]. Тем самым права Симонова монастыря на эти новые владения были признаны верховной властью, а перечисленные в грамоте деревни получили судебный иммунитет.

Подводя итог сделанным выше наблюдениям, следует отметить, что принятое в советской историографии выражение «борьба с ростом монастырского землевладения» мало подходит для описания соответствующей политики правительства 1530-х гг. Вопреки предположениям А. С. Павлова, И. И. Смирнова и некоторых других исследователей, приобретение монастырями вотчин служилых людей не было законодательно запрещено. Обители по-прежнему охотно скупали и принимали во вклад и в заклад села и деревни светских землевладельцев. Контроль властей за подобного рода сделками существовал, но носил выборочный характер и никак не мог остановить (да и вряд ли имел это своей целью) дальнейший рост монастырских вотчин, который, по единодушному мнению современных исследователей, активно продолжался и в 30-х и в 40-х гг. XVI в.[1885]

Вместе с тем необходимо признать, что процитированная выше грамота Глушицкому монастырю 1535 г., несомненно, отразила озабоченность некоторых приказных дельцов сложившимся положением на рынке земли, где монастыри играли самую активную роль, а многие семьи служилых людей теряли родовую собственность. Действия властей в этой ситуации можно описать как попытку навести порядок в сфере поземельных отношений. Принятые тогда меры связаны с деятельностью влиятельного дьяка Федора Мишурина: ведь это ему старцы Глушицкого монастыря должны были присылать, в соответствии с той же указной грамотой, списки купленных ими вотчин. В годы правления Елены Глинской именно в его руках была сосредоточена, как мы уже знаем, выдача и подтверждение жалованных иммунитетных грамот.

Нужно подчеркнуть, что ужесточение правительственного контроля над сделками с землей в середине 1530-х гг. осуществлялось по всем направлениям и коснулось не только монастырей, но и светских землевладельцев. Вспомним эпизод, описанный в предыдущей главе книги: дьяк Федор Мишурин отписал на великого князя у рязанского сына боярского Василия Федорова сына Лелечина село Дубовичи и деревню Маньясово, «а сказал мне, великому князю, — гласила выхлопотанная позднее (28 января 1539 г.) пострадавшим владельцем жалованная грамота Ивана IV, — что Василей Лелечин то село и деревню купил на Резани»; впоследствии выяснилось, однако, что упомянутые село и деревня не были куплены, а являлись приданым жены В. Ф. Лелечина; на этом основании конфискованные владения были ему возвращены[1886].

Приказная бюрократия придавала, таким образом, большое значение проверке легальных оснований владения землей тем или иным собственником, светским или церковным. Вот еще один пример. Как выясняется из указной грамоты Ивана IV от 18 июня 1538 г. Устину Недюреву, посельскому села Бурмасова в Ярославском уезде, тому было велено ведать на великого князя «деревни и починки новые в волости в Жарех, что их ставил спаской архимандрит Иона бывшей и нынешней архимандрит Иона же, после письма на лесе к Спаскому монастырю, что в Ярославле…»[1887]. Иными словами, власти Спасского Ярославского монастыря самовольно, после описания их владений писцами («после письма»), основали в лесу ряд новых деревень и починков, которые и были отписаны на государя как незаконно поставленные. Позднее, однако, по челобитью архимандрита с братией эти деревни и починки были возвращены (в июне 1538 г.) монастырю[1888].

Но самая масштабная акция по проверке владельческих прав из тех, что нам известны, была проведена в 1536 г. в Великом Новгороде и закончилась массовым отписанием на великого князя пригородных пожен (т. е. сенокосных угодий). Новгородский летописец сообщает с явным неодобрением о том, как весной указанного года «прислал государь князь великий Иван Васильевичь всеа Русии с Москвы в Великий Новгород своего сына боярского конюха Бунду да подьячего Ивана; а повеле пожни у всех монастырей отписати около всего града и у церквей Божиих во всем граде и давати их в бразгу [т. е. в пользование на условиях аренды. — М. К.], что которая пожня стоит, тем же монастырем и церковником; а се учинилося по оклеветанию некоего лукава и безумна человека»[1889].

Сохранилась отписная книга 7044 (1535/36) г., в которой перечислены монастырские и церковные пригородные пожни Великого Новгорода, отписанные тогда на великого князя и данные на оброк. Вот как описывается сама процедура конфискации этих угодий во вступительной части книги: «Лета 7044 году, по великого князя Ивана Васильевича всеа Русии грамоте, великого князя дьяк Фуник Курцов да дворцовой дьяк Микита Великой, да великого князя конюх Бунд Быкасов, да прикащик лавочной Иван Иванов отписывали пожни у монастырей и у церквей, у которых грамот великого князя жалованных нет и в писцовых книгах им не написаны. А грамоты у них и духовные грамоты старые за свинчатыми печатми, и те у них грамоты и духовные взяты, а иных грамот нет. И те пожни пооброчены на великого государя»[1890] (выделено мной. — М. К.).

Таким образом, конфискации подлежали пожни, на которые у их владельцев не было великокняжеских грамот; акты же эпохи новгородской независимости за «свинчатыми», т. е. свинцовыми, печатями уже не признавались юридическим основанием для владения упомянутыми угодьями. В итоге пожни были отписаны у многих десятков новгородских церквей и монастырей, включая такие известные обители, как Антоньев монастырь, Валаамский, Никольский Вяжищский, Спасский на Нередице, Троицкий Клопский, Юрьев и др.[1891]

Негодование новгородских летописцев, принадлежавших к церковной среде, по поводу упомянутой акции вполне понятно. Но справедливости ради нужно сказать, что проверка владельческих прав на пригородные пожни и их последующая переоброчка на великого князя не имели специальной антицерковной, антимонастырской направленности: как явствует из другой сохранившейся отписной книги, датированной июнем 1536 г., те же двое дьяков, Фуник Курцов и Митя Великий, вместе с конюхом Бундом Быкасовым и лавочным приказчиком Иваном Ивановым описали и пооброчили на великого князя и те пожни, которые косили земцы, церковные и черные люди Великого Новгорода[1892].

* * *

Возвращаясь к охарактеризованной выше правительственной политике в отношении монастырского землевладения, нужно заметить, что ее хронологические рамки поддаются довольно четкому определению. Если июньская грамота 1535 г. Глушицкому монастырю сигнализировала о начале нового курса, то уже вскоре после смерти Елены Глинской появляются признаки отказа правительства от попыток жестко контролировать земельные сделки монашеских корпораций.

5 апреля 1538 г., на второй день после кончины великой княгини, была послана указная грамота Кузьме Всесвятскому с распоряжением — отдать игумену и братии Троице-Сергиева монастыря сельцо Кунилово, которое в свое время завещал обители Кувалда Семичов (Прил. I, № 115). Спустя месяц, 6 мая, Троицкому монастырю было возвращено сельцо Звягино — вклад умершего в темнице кн. М. Л. Глинского (Там же. № 118), а на следующий день игумен Иоасаф получил иммунитетную (несудимую и заповедную) грамоту на села и деревни, приобретенные монастырем в 30-х гг. у князей и детей боярских (Там же. № 119). Прошло еще несколько месяцев, и 4 сентября 1538 г. Троицкой обители была выдана аналогичная грамота на сельцо Егреур Муромского уезда — вклад Бориса Ильина сына Симонова-Лимонова (Там же. № 149)[1893].

В течение лета и осени 1538 г. еще ряду монастырей были отданы их села и деревни, ранее отписанные по каким-либо причинам на государя. Как уже говорилось выше, 18 июня того же года властям Спасского Ярославского монастыря удалось добиться возвращения деревень и починков в волости Жары Ярославского уезда, поставленных в лесу после писцового описания (Прил. 1, № 127). Полгода спустя, 22 декабря 1538 г., была послана указная грамота в Углич городовому приказчику Ивану Туру Константинову сыну, которой ему предписывалось отдать игумену Покровского Углицкого монастыря Мисаилу сельцо Ермолово с деревнями. Из грамоты явствовало, что ранее «то сельцо дал по душе к Покрову Святой Богородицы Василей Анъфимов[1894], а ныне в поместье за Иваном Ивановым сыном Колачева…»[1895]. Следовательно, сельцо не только было отписано на государя, но его уже успели пустить в поместную раздачу. Теперь же оно было возвращено обители.

Почувствовав изменение обстановки, власти ряда монастырей спешили закрепить свои земельные приобретения, полученные у частных лиц, великокняжеским пожалованием. Выше уже упоминались иммунитетные грамоты, выданные от имени Ивана IV 7 мая и 4 сентября 1538 г. Троице-Сергиеву монастырю на его новые владения. Аналогичную грамоту на свои купли 30-х гг. получил в июне того же года Симонов монастырь (Прил. 1, № 123). Для полноты картины следует назвать еще жалованную несудимую грамоту Спасо-Евфимьеву монастырю от 1 июня 1538 г. на деревни в Масловом углу Суздальского уезда (Там же. № 124), полученную в свое время по завещанию кн. А. В. Ногтева (1533/34 г.)[1896].

На протяжении следующего десятилетия, с конца 30-х до конца 40-х гг. XVI в., монастыри спокойно покупали и принимали в качестве вкладов по душе вотчины светских землевладельцев, без какого-либо вмешательства великокняжеской власти[1897]. Случаи конфискации сел или деревень, завещанных или проданных той или иной обители, более не встречаются[1898].

Итак, перемена правительственного курса по отношению к монастырскому землевладению, его, так сказать, «либерализация» произошла весной 1538 г., сразу после смерти великой княгини. Дело здесь, по-видимому, не в личности Елены Глинской (едва ли она сама вникала в тонкости поземельных отношений), а в падении возглавлявшегося ею режима. Пока она была жива, дьяк Федор Мишурин мог твердо придерживаться избранной линии на установление правительственного контроля над оборотом земли. Со смертью правительницы исчезло и единство политической воли; соответственно стало невозможно далее продолжать курс земельной политики, вызывавший, надо полагать, сильное неудовольствие в церковной среде.

Еще одна примета смены курса — возобновление с лета 1538 г. выдачи монастырям великокняжеских данных грамот, т. е. пожалования им новых земель и угодий от имени верховной власти. За год, прошедший со дня смерти Елены Глинской, было выдано больше таких жалованных грамот, чем за все время ее правления. 14 июля 1538 г. Троицкому Данилову монастырю были пожалованы села Воргуша и Троицкое в Переславском уезде (Прил. I, № 132). В ноябре того же года Троице-Сергиеву монастырю по челобитью игумена Иоасафа были даны во владение Хрецовская заводь на р. Волге, а также дворовое место и варницы в Нижнем Новгороде и Балахне (Там же. № 151). Благосклонно отнеслись власти и к просьбе игумена Леонтия из небольшого Тотемского Ефремова монастыря: в декабре 1538 г. он получил жалованную грамоту на пашню, находившуюся около обители, и Терентьевское озеро (Там же. № 155). А в марте 1539 г. по ходатайству новгородского архиепископа Макария земли в Спасском погосте Обонежской пятины были пожалованы Соловецкому монастырю, недавно пережившему пожар (Там же. № 165).

В дальнейшем жалованные данные грамоты регулярно выдавались различным обителям, причем особенно активно — в 1544 и 1546–1548 гг. (см.: Прил. I, № 323, 327, 361, 399, 401, 405, 417, 428, 430, 433, 477, 478, 485, 491, 499, 513).

Под влиянием работ С. М. Каштанова в литературе о монастырском землевладении в России описываемого времени возникла тенденция — объяснять каждую выдачу жалованной грамоты политической конъюнктурой, покровительством той или иной обители со стороны боярской группировки, господствовавшей в данный момент при дворе. Между тем внимательное изучение формуляра и других особенностей грамот конца 30-х — 40-х гг. XVI в. приводит совершенно к другим выводам.

Возьмем, к примеру, упомянутую выше ноябрьскую (1538 г.) жалованную грамоту Троице-Сергиеву монастырю на Хрецовскую заводь и другие угодья на р. Волге, дворы и варницы в Балахне. Вот как С. М. Каштанов объясняет происхождение этой грамоты: «В связи с предстоящим сведением с митрополичьей кафедры Даниила правительство энергично добивалось содействия монастырей. […] В конце 1538 г. установился тесный контакт между Шуйскими и Троице-Сергиевым монастырем, где игуменом был кандидат в митрополиты — Иоасаф»[1899]. Обрисовав таким образом политический контекст, ученый сообщает затем о получении монастырем интересующей нас грамоты, которая в таком освещении выглядит как тонкий ход в затеянной Шуйскими интриге по свержению митрополита.

Эту версию безоговорочно приняла М. С. Черкасова, которая в своем исследовании о землевладении Троицкого монастыря назвала полученную обителью в ноябре 1538 г. грамоту «пожалованием правительства И. М. и А. М. Шуйских»[1900]. Это, конечно, недоразумение: в ноябре 1538 г. у власти находился кн. Иван Васильевич Шуйский (его брат Василий умер как раз в это время), а возвышение братьев Ивана и Андрея Михайловичей произошло позже, в начале 40-х гг. Но проблема, безусловно, заключается в другом: гипотеза Каштанова, к которой с таким доверием отнеслась Черкасова, представляет собой, по сути, цепочку недоказанных предположений, ни одно из которых не имеет под собой фактической основы.

На самом деле с момента выдачи упомянутой грамоты Троицкому монастырю на Хрецовскую заводь до низложения митрополита Даниила прошло еще почти три месяца, и никто не мог заранее сказать, кто будет его преемником. (Напомню, что Иоасаф был избран на освободившуюся митрополию 5 февраля 1539 г. по жребию, причем из трех кандидатур.)[1901] И если в ноябре 1538 г., выдавая грамоту троицкому игумену, власти якобы старались заручиться его поддержкой на предстоящих выборах главы церкви, то как, следуя той же логике, объяснить выдачу в декабре того же года жалованной грамоты игумену скромного Тотемского монастыря (Прил. I, № 155): какой политической услуги они ждали от него?

Но надобность в столь сложных гипотетических построениях отпадает, если учесть, что, как было показано выше, с весны 1538 г. правительственный курс в отношении монастырского землевладения изменился, перейдя, так сказать, в режим наибольшего благоприятствования. В этих условиях какие-то скрытые мотивы следовало бы искать не в самом факте пожалования, которое стало обычным делом, а, наоборот, в случае отказа в просьбе какого-либо игумена. Более того: прежде чем строить предположения о политической подоплеке появления того или иного документа, стоило бы попытаться определить, кто конкретно его выдал. Как было показано в седьмой главе книги, эта задача вполне поддается решению путем анализа формуляра грамоты и помет на ее обороте.

Интересующая нас ноябрьская грамота Троице-Сергиеву монастырю 1538 г. принадлежит к типу несудимых грамот. Соответствующая статья о подсудности монастырского приказчика гласит: «А кому будет чего искати на манастырьском приказчике, ино его сужю яз, князь велики или мой дворецкой»[1902]. Следовательно, с большой долей вероятности можно предположить, что грамоту выдал дворецкий Большого дворца, каковым в описываемое время был кн. И. И. Кубенский. Та же формулировка дословно повторяется в жалованной несудимой грамоте Сергиевой обители на беспошлинную ловлю рыбы в Переславском и Сомине озерах, также датированной ноябрем 1538 г.[1903] По всей видимости, обе грамоты были выданы одновременно по приказу дворецкого кн. И. И. Кубенского.

Самые точные сведения о том, кто именно выдал ту или иную грамоту, содержат пометы на обороте: за период с июня 1538 по ноябрь 1548 г. нам известно 48 монастырских актов с подобными дорсальными надписями (см. гл. 7, табл. 2, № 3, 4, 6, 7, 8, 10, 13–21, 23, 27–29, 31–33, 35, 37–43, 46–48, 50–54, 56–65). Из них лишь об одной грамоте можно сказать, что ее выдал лидер придворной группировки: 15 августа 1538 г. по приказу боярина кн. И. В. Шуйского Успенскому Стромынскому монастырю была дана жалованная заповедная грамота на рыбные ловли (Там же. № 6). Еще одна грамота была выдана боярином кн. П. И. Репниным Оболенским (Там же. № 29). Как уже говорилось, очень редки пометы, сообщающие о выдаче документа «самим» великим князем (Там же. № 38, 42). Чаще же всего дорсальные надписи указывают на то, что жалованная грамота той или иной обители была выдана дворецким или казначеем (таких 42 из 48 документов, имеющих подобные пометы; кроме того, один дошедший до нас монастырский акт был выдан по приказу конюшего, см.: Там же. № 16).

Таким образом, процесс выдачи жалованных грамот монастырям в конце 30-х — 40-х гг. XVI в. не был связан с господством при дворе той или иной боярской группировки. Скорее подобную деятельность можно считать частью повседневной практики дворецких и казначеев. Другое дело, что в некоторых случаях можно заподозрить личную заинтересованность того или иного администратора, выдавшего грамоту, в поддержке именно данного монастыря, если он был его вкладчиком. Так, казначей Иван Иванович Третьяков выдал 6 июля 1538 г. жалованную льготную грамоту Симонову монастырю на два варничных места у Соли в Переславском уезде (см. гл. 7, табл. 2, № 4). Он же вместе с И. П. Головиным выдал той же обители 12 ноября 1543 г. жалованную грамоту, ограничившую выполнение ямской повинности крестьянами симоновских сел Картмазовского и Коробовского двумя неделями в году (Там же. № 31). Имя казначея И. И. Третьякова указано и на обороте жалованной грамоты Симонову монастырю от 6 августа 1546 г. и еще раз — вместе с Ф. И. Сукиным — на грамоте от 5 октября того же года (Там же. № 47, 48). Между тем известно, что род Ховриных-Головиных, к которому принадлежал И. И. Третьяков, издавна оказывал покровительство Симонову монастырю[1904], поэтому в перечисленных пожалованиях можно усмотреть примеры покровительства патрона почитаемой им обители.

По всей видимости, описанный случай не был уникальным, и сказанное о Третьякове может быть отнесено и к другим высокопоставленным лицам при московском дворе. В частности, обращает на себя внимание тот факт, что, по существу, все бояре и многие другие дворцовые чины в описываемое время являлись вкладчиками Троице-Сергиева монастыря[1905]. Так стоит ли удивляться тому, что вотчина св. Сергия продолжала активно расти в конце 30-х — 40-е гг. XVI в. — как за счет великокняжеских пожалований (сделанных от имени юного Ивана IV), так и за счет вкладов частных лиц![1906]

Но те же влиятельные царедворцы входили в состав вкладчиков и других крупных и почитаемых монастырей: так, во вкладной книге Кирилло-Белозерского монастыря мы встречаем имена дворецкого кн. И. И. Кубенского, кн. И. В. Шуйского, кн. И. Ф. Бельского, кн. И. Д. Пенкова, братьев Михаила, Дмитрия и Федора Семеновичей Воронцовых, казначеев И. И. Третьякова, И. П. Головина и Ф. И. Сукина, дьяков Г. Н. Меньшого Путятина, Афанасия Курицына, Елизара Цыплятева и его сына Ивана, Василия и Игнатия Мишуриных[1907].

Перед смертью знатные лица, как это видно по завещанию боярина кн. М. В. Горбатого, раздавали земли и деньги десяткам монастырей и церквей[1908].

Щедрость по отношению к церквам и монастырям была нормальной, общепринятой практикой в средневековом христианском социуме. На этом фоне экстраординарной выглядит, скорее, описанная выше попытка приказных дельцов, предпринятая в середине 1530-х гг., ограничить или, по крайней мере, взять под контроль переход светских вотчин в руки монашеской братии. Эта попытка, как мы уже знаем, была непродолжительной и особого успеха не имела. Но проблема осталась. В начале 50-х гг. XVI в., после консолидации придворной элиты и получения согласия церковных иерархов, необходимого для проведения непопулярных мер, власти сделали новый и более решительный шаг в сторону ограничения монастырского землевладения.

2. Поместная политика властей

Как было показано в первой части этой книги, политический кризис, охвативший Русское государство в годы малолетства Ивана IV, затронул и провинциальное дворянство. Многие дети боярские, не надеясь на успешную карьеру, пока великокняжеский престол занимал ребенок, решили попытать счастья за рубежом: с весны 1534 г. в Великое княжество Литовское устремился поток беглецов — служилых людей, не ослабевавший до начала 1540-х гг.[1909] Другие, оставшись на родине, ориентировались сначала на удельных князей, а затем — на лидеров боярских группировок. Как мы помним, несколько десятков новгородских помещиков весной 1537 г. по призыву мятежного князя Андрея Старицкого присоединились к его войску и после подавления мятежа были казнены. Наконец, дворяне и дети боярские сыграли не последнюю роль в январском дворцовом перевороте 1542 г., когда заговорщики во главе с кн. И. В. Шуйским свергли своего противника — кн. И. Ф. Бельского; активное участие в этих событиях приняли «ноугородцы Великого Новагорода все городом», т. е. члены новгородской служилой корпорации.

В обстановке непрекращающейся борьбы за власть поддержка служилого люда приобретала решающее значение, поэтому забота об интересах детей боярских (реальная или показная) должна была занять важное место в политике боярских правителей, к какому бы лагерю или группировке они ни принадлежали. Впоследствии Грозный в послании Курбскому, обвиняя князей Шуйских в расхищении государевой казны, писал: «Что же убо о казнах родительского ми достояния? Вся восхитиша лукавым умышлением, бутто детем боярским жалование, а все себе у них поимаша во мздоимание; а их не по делу жалуючи, верстая не по достоинству…»[1910] Иными словами, царь утверждал, что под предлогом сбора средств на жалованье служилым людям бояре занимались личным обогащением, а облагодетельствованные ими дети боярские получали земли не по заслугам. Критика поместных раздач эпохи «боярского правления» звучала и на Стоглавом соборе: «А у которых отцов было поместья на сто четвертей, ино за детми ныне втрое, а иной голоден; а в меру дано на только по книгам, а сметить, ино вдвое, а инъде больши…»[1911]

Насколько справедливы подобные обвинения? И. И. Смирнов отнесся к ним с полным доверием, видя в них подтверждение своего тезиса о торжестве «боярской реакции» в 30–40-е гг. XVI в.[1912] Это мнение было оспорено Г. В. Абрамовичем — автором капитального исследования о развитии поместной системы в России конца XV–XVI в., затронувшим в своей работе и вопрос о поместной политике эпохи «боярского правления»[1913]. Тенденциозным публицистическим оценкам этой политики, вроде приведенной выше цитаты из послания Грозного Курбскому, ученый противопоставил данные писцовых книг конца 30-х — начала 40-х гг. XVI в. по Новгороду и Твери. Несомненной заслугой исследователя можно считать привлечение к изучению данной проблемы дворянских челобитных, дошедших до нас (в пересказе) в составе царских грамот середины 1550-х гг. и содержащих ценные свидетельства о поместном верстании 1538/39 г.

На основании анализа всех перечисленных выше материалов Г. В. Абрамович пришел к выводу о том, что поместная политика конца 30-х гг., когда у власти находились князья Шуйские, полностью отвечала интересам провинциального дворянства, чем и объясняется поддержка, оказанная кн. И. В. Шуйскому детьми боярскими (прежде всего новгородскими) во время дворцового переворота в январе 1542 г.[1914] Другой важный вывод ученого заключается в том, что поместное верстание 1538/39 г., которое он связывает с деятельностью кн. И. В. Шуйского, являлось крупнейшим мероприятием по упорядочению поместной системы, заметным шагом на пути подготовки Уложения о службе 1556 г.: минимальная норма обеспечения землей служилого человека в 10 обеж или 100 четвертей доброй земли, узаконенная в 1556 г. Уложением о службе, была, по мнению историка, в основном установлена в ходе верстания 1539 г.[1915]

Последний вывод был оспорен Е. И. Колычевой, отметившей, что в Тверской писцовой книге 1539/40 г. упомянуты мелкопоместные дворцовые слуги, размер владений которых составлял около 50 четвертей, что в два раза меньше выведенной Г. В. Абрамовичем минимальной «нормы» поместного верстания[1916]. В коррективах нуждаются и некоторые другие наблюдения ученого.

Поскольку важную роль в построениях Абрамовича играют свидетельства о верстании конца 30-х гг., содержащиеся в актовом материале 1550-х гг., остановимся на этих материалах подробнее. В опубликованных царских указных грамотах новгородским дьякам от 1555–1556 гг. историк насчитал 9 упоминаний о поместном верстании 1538/39 г., которое он, ссылаясь на текст источника, называет «большим»[1917].

Здесь, однако, необходимо сделать ряд уточнений. Во-первых, в изданных в 1846 г. Археографической комиссией документах содержится всего 8 упоминаний об интересующем нас поместном верстании 1538/39 г., причем ни в одной из грамот оно не называется «большим». Во-вторых же — и это главное! — как показывает сравнение с оригиналами, хранящимися в Архиве Санкт-Петербургского института истории РАН, в 1846 г. были опубликованы далеко не все грамоты: в неизданной части этих материалов удалось найти еще три документа с упоминаниями о поместном верстании 1538/39 г. Всего, таким образом, мы располагаем 11 свидетельствами об этой правительственной акции (см. табл. 6).

Г. В. Абрамович считал результаты верстания 1538/39 г. благоприятными для помещиков, поскольку в изученном им комплексе опубликованных грамот 1550-х гг. со ссылками на поместные раздачи 1538/39 г. лишь в одном случае помещику было отказано в прирезке земли и велено служить со старого поместья без придачи. В остальных случаях были даны прибавки, которые в общей сложности составили, по подсчетам исследователя, 97 обеж, или 79 % по отношению к прежнему размеру поместий[1918].

Таблица 6.

Упоминания о поместном верстании 1538/39 г. в царских грамотах 1555–1556 гг.

№ п/пПомещикиРазмер поместья до верстания (обеж)Придача по верстанию (обеж)Реально дано (обеж)Кол-во земли на 1 чел. после верстания (обеж)Источник
1Иван Пятого с сыновьями Китаем и Мыслоком12,510107,5ДАИ.Т. I. СПб., 1846. № 52/IV. С. 88
2Гаврила, Погоня, Степан и Петр Нечаевы дети Чуркина22,510Придачу писцы не отделили7,5[1919]ДАИ. Т. I. № 52/VI. С. 90
3Чмут Ачкасов с сыном Борисом20Велено «служить без придачи»10ДАИ. Т. I. № 52/ VII. С. 91
4Юрий Пушкин с сыновьями Степаном и Тихомиром22171713ДАИ. Т. I. № 52/Х. С. 94
5Яков Суслов с сыновьями Степаном, Иваном и Третьяком1114Придачу писцы и дьяки не отделили2,75 (как и до верстания)ДАИ. Т. I. № 52/XVI. С. 99–100
6Семен, Федор и Алексей Ивановы дети Гурьева18151511ДАИ. Т. I. № 52/XVII. С. 100
7Дмитрий, Андрей, Иван и Данила Яковлевы дети Елагина202625,5ДАИ. Т. I. № 52/XVIII. С. 101
8Кудаш Крекшин с сыном Иваном16,55510 3/4ДАИ. Т. I. № 52/XX. С. 103
9Семен Кадыев с сыновьями Федором, Иваном и Дмитрием10 1/418,5Придачу писцы и дьяки не отделили2,5 (как и до верстания)Архив СПб. ИИ. Ф. 2. Оп. 1.Д. 23. Л. 146 об. — 147
10Князь Иван Мещерский с сыновьями Андреем, Григорием и Дмитрием23292211 1/4Архив СПб. ИИ. Ф. 2. Оп. 1. Д. 23. Л. 397–397 об.
11Данила Семенов сын Мокеева с сыновьями Григорием и Наумом21161612 1/3Архив СПб. ИИ. Ф. 2. Оп. 1. Д. 23. Л. 410 об. — 411

Результаты выполненных Абрамовичем подсчетов обесцениваются, однако, тем обстоятельством, что несколько неопубликованных грамот с упоминаниями о поместном верстании 1538/39 г. не были им учтены. Но главное возражение против применяемой им методики состоит в том, что число сохранившихся упоминаний слишком мало (вместе с неизданными грамотами — всего 11), чтобы их можно было считать репрезентативной выборкой. Вместе с тем, хотя основой для статистических выкладок эти данные служить не могут, их ценность как источника трудно переоценить, поскольку они представляют собой уникальные свидетельства, принадлежащие самим помещикам, участвовавшим в верстании 1538/39 г., или их детям. При обращении к этим свидетельствам, своего рода семейным историям, рассказанным помещиками, картина верстания предстает уже не в столь радужном свете, как ее изобразил Г. В. Абрамович.

Прежде всего выясняется, что в ряде случаев придача земли, полагавшаяся помещику по итогам верстания, в реальности так и не была выделена ему по вине писцов или дьяков (см. табл. 6, № 2, 5 и 9). Вот, например, история, поведанная Степаном Нечаевым сыном Чуркина. Накануне верстания за ним и его тремя братьями (Гаврилой, Погоней и Степаном) было старое отцовское поместье в 22 с половиной обжи. Во время поместного верстания 7047 (1538/39) г., по словам Степана, «к тому к старому отца их поместью придано им десять обеж; и после деи того верстанья брата их Петрока не стало, и та деи брата их Петрокова выть придана им же трем к их вытем». Оставшиеся три брата рассчитывали, что вместе с придачей у них будет «по одиннадцати обеж без трети обжи человеку» (точнее, 10,83 обжи на человека). Но писцы Семен Клушин с товарищи лишь написали за тремя братьями старое их отцовское поместье в 22,5 обжи, «а придачи деи им десяти обеж писцы им не отделили»[1920].

Впоследствии, по-видимому, братья Чуркины пытались добиться справедливости, и где-то в 40-х гг. дьяки Вязга Суков и Ишук Бухарин отделили им по государевой грамоте в счет положенной им придачи 9 обеж из «земецких поместий»; но затем по новой грамоте эти земли были у них отняты и отданы назад земцам. В итоге, как писал в 1555 г. в своей челобитной царю Степан Чуркин, «им деи после того придача их и по ся места не отделена»[1921].

С аналогичной жалобой обратились в том же 1555 г. к государю Третьяк и Лев Яковлевы дети Суслова: в поместное верстание 7047 г. их отцу, Якову, и его сыновьям, их братьям, Степану и Ивану, а также самому Третьяку к старому их поместью в 11 обеж было велено придать 14 обеж; «и тое де их придачи, — гласила царская грамота, — писцы наши и дьяки наши и по ся места им не отделивали». Между тем отец челобитчиков Яков и брат Иван умерли, не дождавшись обещанной придачи, а Степан Суслов осенью 1555 г. был убит «немецкими людьми»[1922] (речь идет о войне со Швецией).

Не повезло и помещикам Кадыевым: главе семейства Семену Кадыеву и трем его старшим сыновьям Федору, Ивану и Дмитрию во время поместного верстания 7047 г., по свидетельству младшего сына Сеньки, было велено придать к старому поместью в 10 с четвертью обеж еще 18,5 обеж, но «писцы деи наши и диаки наши ноугородцкие, — как говорилось в царской грамоте от 21 декабря 1555 г., — тое им придачи и поместья не отделивали»[1923]. К моменту подачи челобитной младшего Семена Кадыева отец его Семен и старшие братья Иван и Дмитрий уже умерли, а брат Федор ушел в Никольский монастырь; службу служил средний брат Истома, причем дьяки оставили ему только половину отцовского поместья, отписав на царя 5 обеж и пустив их в поместную раздачу[1924].

Известны также случаи, когда реальная придача оказывалась гораздо меньше той, которая причиталась помещику по итогам поместного верстания. Так, братья Дмитрий, Андрей и Иван Яковлевы дети Елагина, вернувшись с казанской службы, подали в 1553/54 г. челобитную (повторенную затем в 1555 г. после шведской кампании), в которой напомнили о том, что в поместное верстание 7047 (1538/39) г. им троим и их младшему брату Даниле (впоследствии скончавшемуся) было велено придать к старому отцовскому поместью (в 20 обеж) еще 26 обеж, однако «тое деи их им придачи дошло две обжи, а двадцати деи четырех обеж придачи их и по ся места им не отделивано»[1925].

Вот еще один подобный случай. Князья Афоня и Кудеяр Ивановы дети Мещерского писали в начале 1556 г. в челобитной царю, что в поместное верстание 7047 г. их отцу князю Ивану и старшим братьям Андрею, Григорию и Дмитрию было велено придать к старому поместью, насчитывавшему 23 обжи, 29 обеж. Однако «писцы деи наши… и дьяки наши прежние ноугородцкие, — гласила царская грамота, — тое придачи отделили дватцать две обжи, а не сошло деи их придачи сем обеж…»[1926].

Таким образом, если оценивать размеры фактически выделенных помещикам земель, а не те придачи, что остались только на бумаге, то в свете проанализированных выше свидетельств 1550-х гг. результаты поместного верстания 1538/39 г. выглядят далеко не так благоприятно для помещиков, как это представлялось Г. В. Абрамовичу. Из 11 дошедших до нас упоминаний в одном случае в прирезке земли было отказано (табл. 6, № 3); в трех случаях назначенная придача так и не была фактически отделена помещикам (Там же. № 2, 5, 9), а еще в двух случаях придача на деле оказалась меньше назначенной (Там же. № 7, 10).

Разумеется, эти наблюдения, основанные на небольшом количестве свидетельств, невозможно экстраполировать на итоги поместного верстания конца 30-х гг. XVI в. в масштабе всей страны. Вместе с тем нельзя не принять во внимание процитированные выше рассказы помещиков о верстании 1538/39 г.: их истории, как никакой другой источник, помогают понять механизм этой правительственной акции. Выясняется, в частности, что процедура поместного верстания включала в себя смотр детей боярских, на который помещики являлись с годными к службе сыновьями. Так, торопецкий помещик Борис Чмутов сын Ачкасова в своей челобитной 1555 г. упомянул о том, что в поместное верстание 7047 г. «отец его и он у смотренья были, да велено деи отцу его да ему с отцем служити [со] старого поместья без придачи»; после этого торопецкие писцы Александр Ульянин «с товарищи» написали за ними старое поместье его отца — 22,5 обжи[1927].

Приведенные выше примеры показывают также, сколь многое зависело от представителей центральной власти на местах — писцов и дьяков (в данном случае — новгородских): по их воле решение о придаче земли тому или иному помещику, принятое во время верстания, могло подвергнуться корректировке (в сторону уменьшения!), а то и вовсе остаться невыполненным. Так возникали известные нам из челобитий 1550-х гг. ситуации, когда дети боярские годами добивались прирезки земли, назначенной им или их отцам в ходе верстания 1538/39 г.

Насколько частыми были подобные случаи, мы можем только догадываться; но, по крайней мере, современникам они были хорошо знакомы, коль скоро составитель так называемых «царских вопросов» Стоглавому собору особо подчеркнул, говоря об испомещениях эпохи «боярского правления», разницу между отводом земли в реальности и на бумаге: «…а в меру дано натолко по книгам…»[1928]

Возвращаясь к вопросу о том, насколько выгодным было верстание конца 30-х гг. для самих помещиков, следует признать, что фрагментарность имеющегося в нашем распоряжении материала не позволяет дать однозначный ответ на этот вопрос, тем более что структура землевладения и темпы испомещения сильно варьировали от уезда к уезду[1929]. Даже применительно к Новгородской земле, где сохранность писцовых книг XVI в. гораздо выше, чем в других регионах страны, мы не располагаем всей полнотой информации. Наиболее подробные данные содержит изученная Г. В. Абрамовичем писцовая книга Тверской половины Бежецкой пятины 1536–1545 гг. По подсчетам исследователя, основанным на этом источнике, из 360 помещиков прирезку земли получили 154 человека, или 43 %[1930]. Но эти цифры не отражают ситуацию в других пятинах Новгородской земли. Так, в Деревской пятине, судя по книгам 1538/39 г. письма Г. Я. Морозова и И. А. Рябчикова, от которых до нашего времени дошло описание лишь 20 погостов (из 67 существовавших на тот момент), процент помещиков, получивших прибавку земли, был значительно ниже. В сохранившейся части книги Г. Я. Морозова на 49 описанных поместий приходится лишь 13 придач[1931]. В книге И. А. Рябчикова и В. Г. Захарьина, описывавших в 1538/39 г. другую половину той же Деревской пятины, упомянуто 108 поместий; придачи земли встречаются там еще реже — лишь в четверти случаев (25 упоминаний)[1932]. Примерно такая же картина вырисовывается и в Вотской пятине по книге 1539 г.: в сохранившейся части книги (содержащей описание 35 погостов из существовавших тогда 59) на 240 описанных поместий приходится 54 придачи, т. е. и здесь прирезка земли наблюдается лишь в 22,5 % случаев[1933].

Единственная сохранившаяся писцовая книга изучаемого времени, происходящая не из северо-западного региона страны, — книга Тверского уезда 1539/40 г. письма И. П. Заболоцкого и М. И. Татищева, являет собой иную картину, мало сопоставимую с упомянутыми выше новгородскими материалами. Придачи земли прежним помещикам здесь не отмечены, зато наблюдается массовая раздача дворцовых земель в поместья. В книге 1539/40 г. различаются две категории поместных земель: одна обозначена словами «великого князя села и деревни за помещики», а другая — «великого князя села и деревни дворцовые, а розданы помещиком». Г. В. Абрамович установил (и это наблюдение утвердилось в научной литературе), что первая рубрика относилась к уже ранее существовавшим поместным землям, а вторая — к бывшим дворцовым землям, розданным в поместья накануне или во время самого описания[1934].

Но в поместную раздачу шли не только дворцовые земли: значительная часть вотчины умершего в 1540 г. князя Василия Андреевича Микулинского была отписана на государя и также роздана помещикам[1935]: эти испомещения, отраженные в той же писцовой книге И. П. Заболоцкого и М. И. Татищева, были проведены, очевидно, не ранее 1541 г. Что касается даты 7048 (1539/40) г., указанной в заголовке книги, то она обозначает, по-видимому, только начало работы писцов в Тверской земле; сама же эта работа, как показал новейший публикатор писцовой книги А. В. Антонов, продолжалась еще несколько лет[1936]. Это обстоятельство важно учитывать при интерпретации содержащихся в книге Заболоцкого и Татищева данных.

Все исследователи, изучавшие эту писцовую книгу, отмечали наличие значительной аристократической прослойки среди лиц, получивших поместья в Тверском уезде на рубеже 30–40-х гг. XVI в. Но критерии отнесения тех или иных помещиков к категории знати и, соответственно, персональный и численный состав аристократической верхушки разными авторами определяются по-разному. Так, Г. В. Абрамович выделил среди розданных тогда земель 14 поместий знати (7738 четвертей) и 114 поместий «рядовых детей боярских» (14 777 четвертей)[1937]. Следовательно, согласно этим подсчетам, одна треть поместных земель досталась тогда знатным лицам, а две трети — рядовым служилым людям.

Совершенно иная картина при анализе тех же данных получилась у В. Б. Кобрина, который подразделил социальный состав тверских помещиков конца 1530-х гг. на такие категории: «князья», «тверичи», «вотчинники других уездов», «мелкие слуги», «лица, стоящие вне групп» и, наконец, «лица неизвестного происхождения»[1938]. Последние три группы ученый объединил в категорию «служилой мелкоты» и противопоставил князьям и отпрыскам старинных вотчинных родов. По мнению исследователя, в ходе верстания 1539/40 г. «произошла аристократизация состава помещиков: люди невысокого ранга получили теперь не более 20 % земли, зато в полтора с лишним раза возросла доля испомещенных князей; всего в руки старых вотчинников попало 80 % всей розданной земли»[1939].

Обе классификации, на мой взгляд, вызывают немало вопросов. В первой из них, предложенной Г. В. Абрамовичем, очень нечетко проведена грань между знатью и рядовыми детьми боярскими. В результате захудалые князья Василий и Андрей Мышецкие, получившие в поместья соответственно 82 и 25 четей земли[1940], были отнесены историком к категории знати, а известный дьяк Постник Губин Моклоков, человек хотя и не знатный, но влиятельный, попал в группу рядовых детей боярских[1941].

В более дробной схеме В. Б. Кобрина критерий знатности не играет определяющей роли: князей он объединяет в конечном счете со старинными вотчинниками в одну большую группу, а на другом полюсе возникает собирательное понятие «служилой мелкоты». Понятна логика исследователя, стремившегося выявить географическое происхождение старых и новых тверских помещиков, и, надо признать, это ему удалось: заслуживает внимания вывод ученого о том, что свыше 41 % поместных земель в Тверском уезде к моменту описания 1539/40 г. принадлежало вотчинникам из других уездов, и тот же процент характеризует долю «пришлых» землевладельцев в новых поместных раздачах, произведенных около 1539/40 г.[1942] Для нашей темы особую ценность представляет наблюдение историка, согласно которому среди лиц, получивших поместья около 1539/40 г., было много бывших слуг дмитровского князя Юрия Ивановича — землевладельцев из входивших в его удел Дмитровского, Звенигородского, Кашинского и Рузского уездов[1943]. Это означает, что великокняжеское правительство в борьбе с удельными князьями не только прибегало к репрессиям, но и использовало более гибкую тактику, принимая на службу дворян и детей боярских из ликвидированных уделов и раздавая им поместья в центре страны.

Вместе с тем нужно отметить, что использованная Кобриным классификация, как и любая подобная схема, выявляя одни важные тенденции, затемняет другие. По сути, предложенный историком вариант рубрикации нивелирует социальный статус испомещенных в Твери лиц. В итоге, что характерно, дьяку Постнику Губину Моклокову не нашлось адекватного места и в этой схеме: вместе с братом Яковом он попал в рубрику «вне групп», объединенную затем исследователем с другими рубриками в общую категорию «служилой мелкоты»! А между тем перед нами весьма примечательный факт: Федор Никитич Постник Губин Моклоков, один из самых влиятельных дьяков 40-х гг. XVI в. (см. о нем: Прил. IV, № 98), при раздаче около 1539/40 г. дворцовых земель в волости Шестке Тверского уезда получил совместно с братом Яковом в поместье село Ярково с деревнями, всего 433 чети земли в одном поле[1944].

Очевидно, приказные дельцы не упускали случая поправить свое материальное положение. От Моклоковых не отставали братья Карачаровы — еще одна известная дьяческая фамилия. Старший из них, Иван Бакака Митрофанов сын Карачарова, упоминаемый в качестве дьяка на государевой службе с января 1537 г. (см.: Прил. IV, № 57), во время поместных раздач в Тверском уезде получил около 1539/40 г. сельцо Харитоново с деревнями в волости Шейский уезд, всего 228 четей пашни[1945]. Его младший брат Третьяк, тоже дьяк (Прил. IV, № 59), стал обладателем 9 деревень по соседству, а еще одному брату, Василию, досталось там же 14 деревень[1946]. В общей сложности новые тверские помещики — братья Карачаровы получили 552 чети пахотной земли (в одном поле).

Но приобретения дьяков кажутся скромными по сравнению с тем, что могла себе позволить верхушка придворной знати. Самое большое поместье во время раздач 1539/40 г. получил кн. Петр Иванович Шуйский — сын наиболее могущественного тогда человека в Москве, боярина кн. Ивана Васильевича Шуйского: ему досталось село Вершинское и 71 деревня в Горицком стане Тверской волости Хорвач, всего 1306 четей в одном поле[1947]. А когда после смерти кн. В. А. Микулинского была пущена в раздачу его обширная вотчина, ее фактически поделили между собой представители нескольких самых знатных фамилий: кн. Александр Борисович Горбатый получил в Микулине 54 деревни, 1072 чети в одном поле; кн. Семену Васильевичу Ростовскому досталось в поместье сельцо Борки и 28 деревень (588 четей), а Григорию Васильевичу Морозову — село Рожественное с 40 деревнями (791 четь)[1948].

Всего, по моим подсчетам, около 1539/40 г. в Тверском уезде в поместную раздачу было пущено 22 514 четей пахотной земли из дворцового фонда[1949]. Более трети этих земельных богатств (8000 четей) досталось представителям титулованной знати: князьям С. И. Глинскому, П. И. Шуйскому, Ю. М. Булгакову, Микулинским, Щепиным, Гундоровым и др.[1950], а также влиятельным дьяческим фамилиям (Моклоковым и Карачаровым). А если учесть произведенный около 1541 г. раздел выморочной вотчины кн. В. А. Микулинского (его вдове, княгине Анне, оставили 1887 четей, а 2451 четь поделили между кн. А. Б. Горбатым, кн. С. В. Ростовским и Г. В. Морозовым), то получается, что на долю придворной верхушки пришлось не менее 10,5 тыс. четей поместной земли, розданной в 1539–1541 гг. в Тверском уезде.

1930 четей получили тогда мелкие дворцовые слуги (сытники, ключники, псари, трубники и др.)[1951]. Хотя запросы придворной знати и потребности дворцового хозяйства удовлетворялись, очевидно, в первую очередь, все же большая часть розданных около 1539/40 г. земель (12 584 чети) досталась служилым людям — тем, кого Г. В. Абрамович называет «рядовыми детьми боярскими»[1952].

Нужно подчеркнуть, что поместные раздачи конца 30-х — начала 40-х гг. XVI в. носили массовый характер: только в одном Тверском уезде, по имеющимся у нас данным, земли получили более сотни детей боярских[1953]. Верстание того же времени в Великом Новгороде затронуло многие сотни помещиков: местная служилая корпорация была самой большой в стране[1954]. Кроме того, поскольку испомещения шли рука об руку с писцовыми описаниями, можно предположить, что поместные раздачи имели место и в тех уездах, кадастровые описания которых до нас не дошли, но о которых известно, что в конце 30-х и первой половине 40-х гг. XVI в. там работали писцы: это, в частности, Владимирский, Вологодский, Кашинский, Каширский, Коломенский, Костромской, Можайский, Московский, Муромский, Нижегородский, Переславский, Пошехонский, Серпуховской, Суздальский и иные уезды[1955]. Следовательно, поместная политика эпохи «боярского правления» затронула, вероятно, более широкие круги провинциального служилого люда, чем можно судить по немногим сохранившимся писцовым книгам.

Массовые раздачи земель рубежа 30–40-х гг. неизбежно меняли сам механизм испомещения. Как справедливо отметил Г. В. Абрамович, «с этого времени испомещение окончательно перерастает из практики личных пожалований великим князем более или менее близких к нему людей в своего рода разверстку государственного земельного фонда между служилыми людьми, производимую соответствующими великокняжескими чиновниками»[1956].

Однако этот вывод ученого о бюрократизации процесса испомещения в описываемую эпоху явно противоречит его же попыткам связать поместную политику тех лет с деятельностью боярских группировок, сменявших друг друга при дворе. Так, поместное верстание 1538/39 г., которое Г. В. Абрамович считает благоприятным для рядовых детей боярских, он ставит в заслугу лично кн. Ивану Васильевичу Шуйскому и противопоставляет эту мудрую политику поместным раздачам, проводившимся в начале 1540-х гг., «при Бельских», якобы только в интересах знати[1957].

Между тем именно большой размах землеустроительных работ 30–40-х гг. XVI в. делает крайне сомнительным тезис о том, будто поместная политика той поры повторяла все колебания придворной конъюнктуры. Конечно, упомянутый выше факт пожалования кн. П. И. Шуйскому огромного поместья в Твери в 1539/40 г. проще всего объяснить влиянием его отца, боярина кн. И. В. Шуйского. Но сколь бы могущественным ни был тогда глава клана Шуйских, он никак не мог, находясь в столице, лично решать, кто из сотен новгородских помещиков, проходивших смотр в 1538/39 г., больше достоин придачи земли, или — годом позже — кому из тверских псарей, сытников или ключников следует дать поместье и какого размера. Подобные решения уже становились в то время частью бюрократической процедуры, в которой важную роль играли воеводы, определявшие служебную годность детей боярских, а также писцы и дьяки, от которых в конечном счете зависело (как показывают проанализированные выше челобитья новгородских помещиков 1550-х гг.), кто и сколько земли получит.

Еще менее убедительна попытка Г. В. Абрамовича приписать поместную политику начала 1540-х гг. влиянию лидера другой боярской группировки — кн. И. Ф. Бельского, который на короткое время стал тогда «первосоветником» Ивана IV. Непонятно, на каком основании ученый считает князей Бельских инициаторами раздела выморочной вотчины кн. В. А. Микулинского: никто из знатных лиц, получивших обширные поместья на ее территории, — ни кн. А. Б. Горбатый, ни кн. С. В. Ростовский, ни Г. В. Морозов — никогда не был сторонником кн. И. Ф. Бельского.

Несоответствие устоявшихся в науке представлений реальной практике испомещений изучаемого времени наглядно демонстрирует следующий эпизод. В ноябре 1540 г. вологодские писцы Т. А. Карамышев и Н. К. Милославский отмерили поместье в волости Тошне Вологодского уезда Якову Сидорову сыну Колотиловского. Отвод земли, согласно сохранившейся отдельной выписи, был произведен «по великого князя Ивана Васильевича всеа Русии наказному списку и по окладу боярина князя Ивана Михайловича Шуйского»[1958] (подчеркнуто мной. — М. К.). Приведенный случай интересен тем, что осень 1540 г. считается в литературе временем усиления влияния при дворе кн. И. Ф. Бельского, но, как мы видим, к назначению поместных окладов был причастен тогда представитель враждебного этому временщику клана, боярин кн. И. М. Шуйский. Таким образом, поместная политика не может быть синхронизирована с известными нам по летописям взлетами и падениями лидеров придворных группировок. Уместно также напомнить о том, что описание того или иного уезда, сопровождавшееся выделением земли помещикам, как явствует из дошедших до нашего времени писцовых книг по Новгороду и Твери 30–40-х гг. XVI в., нередко растягивалось на несколько лет: за это время в Москве мог смениться не один фаворит. Иными словами, процесс испомещения следовал ритму и логике приказного управления, а не перипетиям борьбы придворных группировок за власть.

3. Центральная власть и посадское население

Как показало изучение земельной политики 1530–1540-х гг., власти, несомненно, понимали особые интересы монастырей и служилых людей в сфере землевладения, хотя правительственные меры в этой области не были ни последовательными, ни особенно эффективными. Но существовала еще одна большая группа населения — посадские люди: были ли они объектом такого же внимания со стороны властей в 30–40-е гг. XVI в., как и помещики? Можно ли говорить о какой-то целенаправленной политике по отношению к городским посадам в описываемое время?

* * *

Первые годы великого княжения Ивана IV ознаменовались активным строительством городских укреплений. 20 мая 1534 г. был заложен земляной «град» в Москве: с этого началось возведение будущего Китай-города. По словам Летописца начала царства, «велел князь великий делати град и ров копати митрополичим и боярским и княжим и всем людем без выбора, и зделаша его того же лета месяца июня»[1959] (выделено мной. — М. К.). Составитель Новгородской летописи по списку П. П. Дубровского также отметил, что строительные расходы были возложены на все слои населения Москвы: «…и совершиша град того же лета, казною великого князя, и митрополичею, и князей, и бояр, и гостей, прочих гражан»[1960] (выделено мной. — М. К.). Через год, в мае 1535 г., на месте земляных укреплений были сооружены каменные стены и башни с воротами; работами руководил итальянский архитектор Петрок Малый Фрязин[1961] (Пьетро Аннибале), о котором уже не раз шла речь в этой книге.

Одновременно с возведением Китай-города в Москве строительные работы начались и в Великом Новгороде, причем инициатива в этом случае также исходила от великокняжеской власти: весной 1534 г., как рассказывает летопись по списку Дубровского, «прислал государь князь велики Иван Васильевич всея Руси своего дьяка Григорья Загряского к своему богомолцу в Великий Новгород архиепископу Макарию, и к[1962] наместником и дияком, и повеле поставити град древян на Софейской стороне»[1963]. Летописец особо отмечает роль дьяков Якова Шишкина и Фуника Курцова, служивших тогда в Новгороде. Очевидно, именно к ним относится летописная фраза: «И повелеша град ставити всем градом, опрично волостей […] и роскинуша примет городовой денежной, что город ставили, на весь град: на гости на московские и на новгородцкие, на старосты и на черные люди, и на архиепископа, и на священникы, и на весь причет церковный; а доселя того не бывало при старых великих князех, — летописец подчеркивает новизну и непривычность принятых мер, — ставили город доселе всеми новгородцкими волостьми, а городовые люди нарядчики были»[1964].

Каков был размер этого «денежного примета», разложенного (как и в Москве) на все городские слои, явствует из сообщения летописи по списку Н. К. Никольского: «И уставиша урок на архиепископа, и на гостей, и на черных людей, и на священников, и на весь Новъгород, з двора по 20 денег; и свершиша того же лета, месяца июля»[1965] (выделено мной. — М. К.). Из другой новгородской летописи, Большаковской, узнаём еще одну интересную деталь: оказывается, строительными работами руководил присланный из Москвы итальянский архитектор — «мастер фрязин Иван Петров»; он, в частности, стал «у всех стрельниц старого города делати верхи острый»[1966].

В 1535–1536 гг. география городского строительства заметно расширилась: были построены новые крепости на западных, южных и восточных рубежах страны; но сама организация фортификационных работ следовала той же централизованной схеме, которая впервые была применена при сооружении Китай-города в Москве и восстановлении стены на Софийской стороне Новгорода. Решение о строительстве принималось в столице, откуда на место посылался воевода или дьяк с соответствующими полномочиями, а порой и мастер, руководивший работами. Строительство велось ускоренными темпами, что достигалось за счет мер мобилизационного характера. Так, крепость Иван город на озере Себеж (на литовской территории) была возведена в рекордный срок, за три недели (с 29 июня по 20 июля 1535 г.), силами детей боярских Деревской пятины и черных людей, которых привел на место новгородский дворецкий И. Н. Бутурлин, руководивший этой операцией[1967]. А фортификационные работы на Себеже велись под наблюдением Петра Фрязина[1968], который месяцем ранее строил каменные стены Китай-города в Москве.

15 июля 1535 г. в Пермь по великокняжескому приказу был послан Семен Давыдов сын Курчов — «города ставити, а старой згорел», как поясняет летописец[1969].

В 1536 г. строительная активность властей достигла апогея. 26 января в Ржевском уезде на литовском рубеже была построена крепость Заволочье[1970]. «Того же месяца, — говорится в Воскресенской летописи, — повелением великого князя поставлен городок в Костромском уезде — Буй-городок на Кореге»[1971]. 29 марта начались работы по переносу на новое место г. Темникова (Мещерского городка) на р. Мокше; Летописец начала царства, который называет точные даты начала и конца строительства, так объясняет решение о переносе города: «… того ради, что был старой город мал и некрепок; и великая княини велела его прибавити и срубити новой город, а доделан того же лета, августа 2»[1972]. 10 апреля началось восстановление Стародуба на Северщине, сожженного литовско-польской армией осенью 1535 г.; работы по возведению земляных укреплений были завершены 20 июля[1973]. В те же месяцы велось строительство г. Велижа в Торопецком уезде[1974]. Кроме того, летом были восстановлены пострадавшие от пожаров деревянные стены Владимира, Торжка и Ярославля[1975].

Наконец, осенью 1536 г. были возведены еще два новых города: Балахна и Пронск. Начавшееся в июле и завершившееся в октябре строительство земляных укреплений на Балахне летописец объясняет тем, что «посад велик, а людей много»; поэтому «князь великий и его мати, берегучи, велели град зделати Балахну землян»[1976].

Тогда же новый великокняжеский заказ получил Петр Фрязин: как сообщает продолжатель Хронографа редакции 1512 г., 8 октября 1536 г. «повелением государя нашего великого князя Ивана Васильевича всея Руси и матери его великие княгини Елены поставлен город на Проньску, а мастер был Петр Фрязин Малой»[1977].

По мнению И. И. Смирнова, такой размах городского строительства свидетельствовал о том, что «правительство Елены Глинской придавало проблеме города особо важное значение»[1978]. Ученый характеризовал принятые центральными властями меры как «политику усиленного внимания к интересам посада»[1979]. Однако с этой точкой зрения трудно согласиться.

Прежде всего нужно отметить, что в 30-е гг. XVI в. строились исключительно крепостные сооружения: земляные насыпи, деревянные и каменные стены и башни. Конечно, укрепление обороны городов отвечало интересам их жителей, но говорить о каком-то «усиленном внимании» к нуждам именно посадских людей нет оснований. Скорее наоборот: интенсивное строительство означало для последних рост денежных поборов и городовой повинности. Уместно напомнить, что во время строительства стены в Великом Новгороде в 1534 г. «урок», установленный для всех слоев населения, составил 20 денег с каждого двора, но черным людям выплатить эту сумму было тяжелее, чем духовенству или зажиточным купцам (гостям).

Показательно также, что нам не известно ни одного случая, когда инициатива городского строительства исходила бы от посадских людей. И. И. Смирнов в обоснование своего тезиса об особом внимании правительства к интересам посада ссылается на летописный рассказ о постройке Буй-городка:[1980] в январе 1536 г., по словам Летописца начала царства, «били челом великому князю и его матери из Костромского уезда волость Корега, Ликурга, Залесие, Борок Железной, чтобы государь пожаловал, велел поставити город того ради, что тамо волости многие, а от городов далече. И князь великий и мати его великая княгини велели поставити на Кореге Буй-город»[1981]. Но, как явствует из приведенного текста, челобитье о постройке города исходило не от посадских людей (посадов и не было в этой сельской местности), а от жителей волостей. Очевидно, суть прошения заключалась в том, чтобы возвести крепость, в которой население окрестных сел и деревень могло бы укрыться в случае нападения неприятеля. О том, что подобные опасения имели под собой реальную почву, свидетельствует упоминаемый Воскресенской летописью под 1536 г. набег казанских татар на Костромские «места»[1982].

Поэтому гораздо убедительнее выглядит точка зрения тех ученых, которые связывают активную градостроительную политику 1530-х гг. с задачами обороны от внешних врагов: Великого княжества Литовского — на западе, крымцев — на юге и казанцев — на востоке[1983]. Действительно, строительство крепости Ивангород (на Себеже) в 1535 г., Заволочья и Велижа в 1536 г., а также восстановление летом того же года укреплений Стародуба являлись составной частью военных действий против Литвы (так называемой Стародубской войны 1534–1537 гг.)[1984]. Возведенный летом — осенью 1536 г. на р. Проне в Рязанской земле г. Пронск вскоре стал одним из форпостов обороны на юге от набегов крымцев. А построенные в том же году Буй-городок, Темников (Мещерский городок) и Балахна призваны были защитить местное население от постоянных нападений казанских татар.

Но помимо внешних опасностей, в период политического кризиса возникали и внутренние угрозы, когда власти возлагали надежды, среди прочего, и на крепость городских стен. Так, в мае 1537 г., как только стало известно о походе мятежного князя Андрея Старицкого на Новгород, великокняжеские наместники и дьяки «повелеша город поставити на Торговой стороне», поскольку там после большого пожара 1508 г. не было стены. Укрепления были возведены в кратчайший срок: «…и поставиша город всем градом, — говорит новгородский летописец, — опрично волостей, в пять дний, в человек стоящь в высоту, около всее стороны»[1985].

Как видим, организация работ при строительстве стены вокруг Торговой стороны в 1537 г. была той же самой, что и тремя годами ранее при возведении укреплений на Софийской стороне. Но именно мобилизационный характер строительства, в которое были принудительно вовлечены все слои городского населения, помогает понять, почему после смерти Елены Глинской крупные градостроительные работы сразу прекратились. Для их продолжения требовалась единая политическая воля, способная мобилизовать в короткий срок значительные силы и средства для решения поставленных задач. По-видимому, временщики, занявшие после смерти правительницы ее место у трона малолетнего государя, такой волей не обладали. Их положение было непрочным, и они не могли проводить непопулярные меры, вызывавшие недовольство духовенства и других влиятельных сил в стране. Таким образом, прекращение городского строительства объясняется, вероятно, теми же причинами, что и произошедший весной 1538 г. отказ правительства от попыток как-то контролировать рост монастырского землевладения (об этих попытках шла речь в начале этой главы).

С конца 30-х гг. городское строительство почти полностью замирает. Едва ли не единственной крепостью, сооруженной в 1538–1548 гг., стал городок Любим на р. Обноре. Сохранилась указная грамота Ивана IV от 6 августа 1538 г. детям боярским и крестьянам нескольких станов Костромского и Вологодского уездов, которая стала ответом на челобитье тамошних жителей, просивших разрешения на постройку города в связи с казанской опасностью: «…те волости и станы […] от городов отошли далече, верст по сту, по девяносту, и мест-де осадных у вас в городех от казанских людей вам убежещей нет, и коли-де прииде от казанских людей всполошное время, и вам-де и в город на Кострому бежати далече, и без города-де вам впредь немочно быть»[1986]. Разрешение от имени великого князя было дано — с условием, чтобы выбранное место подходило для сооружения крепости, в которой «от казанских людей отседетися мочьно»[1987]. В итоге город на р. Обноре в устье речки Учи был построен и получил впоследствии имя Любим.

* * *

У рассматриваемой проблемы есть еще один аспект — отношение центральной власти к белым слободам в городах, т. е. частновладельческим дворам, жители которых были освобождены от налогов и повинностей, возложенных на посадское население.

Исследователь русского средневекового города П. П. Смирнов назвал время, наступившее после смерти Василия III, «пятнадцатилетней раннефеодальной реакцией»: по мнению ученого, щедрая раздача в этот период иммунитетных грамот «возвращала» в города и села порядки XIV–XV вв.[1988] С. М. Каштанов привел многочисленные случаи пожалования монастырям городских дворов, а также финансовых и судебных привилегий на них в годы «боярского правления»; впоследствии он опубликовал подборку грамот, относящихся к истории беломестного землевладения в городах в 1539–1547 гг.[1989]

Справедливости ради нужно отметить, что в нашем распоряжении есть и документы иного рода. В частности, С. Н. Кистерев опубликовал недавно две указные грамоты Ивана IV в Галич, датированные соответственно 8 июня 1537 г. и 20 мая 1538 г. и свидетельствующие о том, что борьба посадских людей против неплательщиков городского тягла находила порой поддержку у центральных властей. Первая указная грамота была послана в ответ на челобитье черных людей-галичан, жаловавшихся на попов, пищальников, воротников и иных городских людей, живших в «тяглых» (т. е. подлежащих налогообложению) дворах, но уклонявшихся от уплаты тягла с остальным населением посада. Для взыскания недоимок с неплательщиков галичскому сотскому и целовальникам был дан пристав, Федька Григорьев сын Шадрина[1990]. Но, очевидно, принятые меры не возымели действия, коль скоро менее года спустя, в мае 1538 г., в Галич была послана указная грамота аналогичного содержания, с той только разницей, что теперь приставом, которому поручалось «доправливати» на неплательщиках тягла деньги за прошлые годы, назначен был Степан Анфимов[1991]. Более того, по всей видимости, проблема неплатежей с тяглых дворов, занимаемых людьми, не принадлежавшими к посаду и не желавшими нести тягло, оставалась актуальной в Галиче и в последующее десятилетие, как об этом свидетельствует царская указная грамота от 20 марта 1549 г., адресованная на этот раз галичскому наместнику кн. И. И. Пронскому, которому предписывалось дать пристава для взыскания тягла с «ослушников» — пищальников и крестьян, живущих в тяглых дворах и не платящих налоги[1992].

Известны также единичные случаи, когда писцы приписывали монастырские или владычные слободы к посадам, но происходило это, вероятно, без санкции центральных властей, поскольку, как правило, через некоторое время такие решения опротестовывались и отменялись. Так, в 1535/36 г. коломенский писец В. П. Бороздин с товарищами записал в тягло вместе с черными дворами и две слободки (30 дворов), принадлежавшие коломенскому владыке. Но 3 августа 1538 г. по челобитью епископа Коломенского и Каширского Вассиана последнему была выдана государева жалованная грамота, освобождавшая владычные дворы от несения тягла[1993].

Аналогичный случай произошел в середине 1540-х гг. со слободкой Суздальского Спасо-Евфимьева монастыря. В 1544 г. писцы С. Т. Отяев «с товарищи» приписали монастырскую слободку (26 дворов) к суздальскому посаду. Затем по жалобе архимандрита с братией городовым приказчикам была послана великокняжеская грамота с распоряжением, чтобы они «тое монастырьские слободки […] к посаду к черным людем не тянули ни в которые розметы и в подати», но это требование не было выполнено. Тогда 14 марта 1547 г. в Суздаль была отправлена новая царская указная грамота с выговором за ослушание и предписанием: монастырскую слободку, 26 дворов, к посаду не «тянуть» ничем[1994].

Вероятно, подобные случаи происходили по инициативе писцов и местных властей (в частности, городовых приказчиков), которые были ближе к посадскому населению и, возможно, больше учитывали его интересы. Но позиция центрального правительства поданному вопросу была совершенно иной: в 30–40-е гг. XVI в. не заметно никаких признаков, которые свидетельствовали бы о намерении правящей верхушки как-то ограничить распространение привилегированного (беломестного) землевладения в городах. Напротив: с самого начала великого княжения Ивана IV мы видим непрекращающийся поток пожалований городских дворов и дворовых мест монастырям[1995]. С конца 1530-х гг. возрастает и количество иммунитетных грамот на монастырские и владычные слободки[1996].

Таким образом, обобщая имеющийся в нашем распоряжении материал, можно сделать вывод о том, что не только какая-то особая забота об интересах посадского населения, но и вообще сколько-нибудь последовательная городская политика в 30–40-х гг. XVI в. не прослеживается. Вряд ли стоит объяснять этот факт в терминах «феодальной реакции», как это делали советские историки середины XX в. Скорее можно говорить о том, что к описываемому времени посадские люди не сумели стать значимой социальной группой в общегосударственном масштабе. Если материальная поддержка монастырей и церквей была непременной частью традиционного благочестия, а многочисленные дети боярские составляли реальную военную силу, с которой в эпоху мятежей и дворцовых переворотов нельзя было не считаться, то основная масса горожан (черные люди) не представляла большого интереса для власть имущих. Показательно, что во время московского восстания 1547 г., которое, как мы помним, некоторые придворные группировки использовали для сведения счетов со своими противниками, не прозвучало ни одного собственно «городского» лозунга. Иными словами, слабость русского города описываемой эпохи объясняет и отсутствие ясной городской политики со стороны центральной власти.

Глава 11