«Вдовствующее царство» — страница 15 из 71

Традиции и новации в административной практике 1530–1540-х гг. XVI в.

Междоусобная борьба, дворцовые перевороты, опалы и казни, с которыми обычно ассоциируется «боярское правление», нередко скрывают от взора историков те перемены, которые происходили в хозяйственно-административной сфере. А сделано было немало. О большом поместном верстании конца 1530-х гг. уже шла речь в предыдущей главе. Оно было связано с еще более масштабным мероприятием — второй генеральной переписью всех земель в стране. Г. В. Абрамович датировал эту перепись 1536–1545 гг.[1997] По наблюдениям Е. И. Колычевой, основная волна переписи пришлась на 1540–1544 гг.[1998]

К числу наиболее заметных преобразований 30–40-х гг. XVI в. принадлежат, бесспорно, монетная и губная реформы. Каждой из них посвящена обширная литература. В этой главе, не затрагивая всех аспектов упомянутых преобразований, мы сосредоточим внимание на соотношении старого и нового в правительственной политике периода «боярского правления», на ее связи с мероприятиями предшествующей и последующей эпох. В конечном счете нас будет интересовать логика и последовательность изменений, осуществленных властями в годы малолетства Грозного.

1. Монетная реформа

Историки и нумизматы проделали большую работу, анализируя летописные известия о введении новых денег и сопоставляя их с материалами монетных кладов. При этом разнобой в летописных датах вызвал продолжительную дискуссию о хронологии реформы. Так, автор первой специальной статьи на эту тему, Г. Б. Федоров, основываясь на сообщении Новгородской IV летописи (по списку Дубровского), датировал реформу 1535 годом, когда, по мнению ученого, был издан специальный великокняжеский указ, изложение которого сохранилось во многих летописях[1999]. Однако И. Г. Спасский, ссылаясь на текст Сокращенного новгородского летописца (по списку Никольского), в котором указана более ранняя дата — апрель 1534 г., — относил начало реформы именно к этому времени[2000].

С подобной датировкой не согласился А. А. Зимин: он справедливо указал на сбивчивость и ненадежность хронологии в Летописце Никольского; по мнению ученого, первые известия о монетной реформе относятся к февралю — марту 1535 г., а ее завершение — к апрелю 1538 г.[2001]

Впоследствии новые аргументы в пользу датировки реформы 1535–1538 гг. привели А. С. Мельникова[2002] и В. Л. Янин[2003]. Однако достигнутый, наконец, консенсус по поводу хронологических рамок денежной реформы вовсе не означает согласия ученых относительно ее целей и основного содержания. Как заметил недавно С. Н. Кистерев, «исследователи мало занимались вопросом о смысле производимых правительством в ходе реформирования денежного хозяйства страны действий»[2004]. Ранее предложенные учеными объяснения: попытка выхода «из тяжелого финансового положения» (А. А. Зимин) или стремление уберечь новые монеты от порчи (И. Г. Спасский) — не кажутся С. Н. Кистереву убедительными. Сам он видит ответ на свой вопрос в изменении «метрологических оснований русской монетной системы» (увеличении веса гривенки, из которой чеканились монеты, с 195,84 до 204 г)[2005]. Заслуживает также внимания предположение исследователя о том, что, «в то время как сама реформа была осуществлена в соответствии со стремлением правительства улучшить качество обращавшихся монет, а идея понижения весовой нормы монет принадлежала правительнице государства или кому-то из ее ближайшего окружения и обязана их благим устремлениям, метрологическое обоснование реформы явилось результатом деятельности представителей иного социального слоя, а именно — высшего купечества» (управление новгородским денежным двором было поручено «московскому гостю» Богдану Корюкову)[2006].

Мне представляется весьма плодотворной мысль о различии между инициаторами реформы, которые могли руководствоваться «благими устремлениями», и ее техническими исполнителями. Присмотримся к тому, как излагали цели преобразований летописцы эпохи «боярского правления». Помещенная под 7043 г. краткая статья Воскресенской летописи, написанная непосредственно в период проведения монетной реформы, гласила: «Того же месяца марта князь велики Иван Васильевичь всеа Руси и его мати великаа княгини Елена велели переделывати старые денги на новой чекан того деля, что было в старых денгах много обрезанных денег и подмесу, и в том было христианству великаа тягость; в старой гривенке было полтретиа рубля, а в новых гривенках велели делати по три рубля; а подделщиков, которые люди денги подделывали и обрезывали, тех велели обыскивати, и иные, обыскав, казнили; а старым денгам впрок ходити не велели»[2007] (выделено мной. — М. К.).

Как видим, летописец объяснял введение новых денег заботой правителей о благе подданных, стремлением облегчить вызванную порчей монеты «тягость христианству». Более подробное религиозно-нравственное обоснование денежной реформы содержится в Новгородской летописи по списку П. П. Дубровского — памятнике, который его новейший публикатор, О. Л. Новикова, датирует концом 40-х гг. XVI в.[2008]

«Того же лета 7043 государь князь велики Иван Васильевич всеа Руси, — сообщает летописец, — в третье лето государьства своего, по преставлении отца своего великого князя Василья Ивановича всея Руси, повеле делати денги сребряные новые на свое имя, без всякого примеса из гривенки и[з] скаловые триста денег новгороцких, а в московское число три рубля московская ровно». Пояснив, что при Василии III из той же гривенки чеканили 260 новгородских денег, и рассказав об отличиях изображения на новой монете (копейке) от старой, летописец говорит далее: «Понеже при державе великого князя Василья Ивановича начаша безумнии человеци научением дияволим те прежние деньги резати и злый примес в сребро класти, и того много лет творяху…» Казни не помогали: «…они же безумнии друг от друга вражьим навожением сему злому обычаю учахуся…»[2009] (выделено мной. — М. К.).

Порча монеты, таким образом, в изображении летописца предстает как следствие порчи нравов под действием дьявольского соблазна. На той же почве распространился еще один грех — клятвопреступления: «…тем злым обычаем клятвы злых словес… всю землю наполниша, понеже сие худые денги ови хвалят, а инии хулят, и того ради в людях клятвы и злых словес без числа наполнися. А прелсти бо их враг, — летописец вновь указывает коренную (метафизическую) причину всех людских несчастий, — яко от того безумия инии в мале обогатеша, а вскоре погибоша, мнози напрасными и безгодными смертми изомроша». Вот в такой обстановке и было принято решение о чеканке новой монеты: «И государь князь велики Иван Васильевич и мати его благочестивая великая княгиня Елена, помысля с своими бояры, повелеша те резаные денги заповедати и не торговати ими, и сливати их в сребро, и делати новые денги без всякого примеса». А своему богомолцу архиепископу Макарию Великого Новагорода и Пскова и своим наместником и дияком повелеша те новые денги накрепко беречи, чтоб безумнии человеци нимало не исказили, и стары бы злы обычаи оставили, и на покаяние пришли; и начаша делати новые денги месяца июня 20 день»[2010].

От этого рассказа веет глубоким средневековьем: на память приходит, например, борьба за «хорошие» деньги во Франции при Людовике Святом (в 1262–1270 гг.), включавшая в себя и запрет подделки королевских монет, и чеканку новых денежных знаков[2011].

Разумеется, сказанное не означает, что мероприятия, проведенные в сфере денежного обращения правительством Елены Глинской, не содержали в себе никакого практического расчета. Расчет, несомненно, был: как указывают нумизматы, реформа 1530-х гг. сопровождалась понижением стопы, т. е. новые монеты были легче по весу, чем старые (из гривенки серебра теперь чеканили «новгородок» не на 2,6, а на 3 рубля[2012]). Однако технические средства не должны заслонять собой целей или мотивов принятых мер, а они, судя по приведенным летописным рассказам, целиком находились в рамках средневековой христианской морали: долг благочестивого государя заключался, среди прочего, и в защите «добрых» денег[2013].

Ясно, что так понимаемая задача монетного регулирования была вполне консервативна, и поэтому не удивительно, что летописцы никак не подчеркивают (в отличие от ряда историков XX в.!) радикализм упомянутого нововведения. Более того, в процитированном выше рассказе Новгородской летописи по списку Дубровского заметно стремление связать шаги, предпринятые правительством юного Ивана IV и его матери по оздоровлению денежной системы, с мерами прежнего великого князя, Василия III, жестоко преследовавшего фальшивомонетчиков[2014]. В этом контексте денежная реформа предстает как прямое продолжение политики покойного государя и как бы освящается его авторитетом.

Но дело заключается не только в консервативном восприятии современниками происходивших на их глазах преобразований: сами нововведения не отличались такой стремительностью и радикализмом, как порой утверждается в литературе. Показательно, что современные исследователи гораздо сдержаннее, чем их предшественники, оценивают эффект реформы 1530-х гг. в плане унификации денежной системы в стране: «…не было ни единого руководства денежными дворами, — пишет А. С. Мельникова, — ни единого денежного обращения, хотя, разумеется, черты централизации в денежном деле уже давали о себе знать»[2015]. Как отмечает исследовательница, проведение денежной реформы «имело свои особенности и свой темп в каждом из центров чеканки — в Москве, Новгороде, Пскове и Твери»[2016].

Новое не спешило на смену старому и в сфере терминологии: напрасно Г. Б. Федоров утверждал (абсолютно голословно!), будто термин «копейка» получил «широкое распространение» сразу после 1535 г., заменив собой прежнее «архаическое название» — «новгородку»[2017]. На самом деле, как заметил еще И. Г. Спасский, название «копейка», упомянутое в летописях в связи реформой 1530-х гг., после этого надолго исчезает из письменных источников; официальным в XVI в. был термин «новгородка»[2018]. Справедливость этого наблюдения подтверждена и в недавнем исследовании А. С. Мельниковой[2019]. Исследовательница отметила также, что иностранные словари свидетельствуют о сохранении следов разделения русского денежного обращения на новгородское и московское вплоть до начала XVII в.[2020]

Судьба монетной реформы показывает, на мой взгляд, как важно при оценке преобразований XVI в. отличать конкретные мотивы, которыми руководствовались власти, предпринимая те или иные шаги, от отдаленных последствий этих мер, которые проводившие их лица не предвидели и не ставили своей целью. Начальная история губных учреждений в России дает еще одно подтверждение этой мысли.

2. Губная реформа

Хотя традиция изучения губных учреждений в допетровской Руси насчитывает уже полтора столетия (если брать за точку отсчета публикацию знаменитого труда Б. Н. Чичерина об областном управлении XVII в.[2021]), но время и обстоятельства их появления в XVI в. — так называемая губная реформа — по-прежнему вызывают споры среди исследователей. По сути, нет такого вопроса в истории этой реформы, который бы не был дискуссионным. Исследователи продолжают спорить о ее целях и результатах, хронологических рамках и этапах проведения, о масштабе изменений и логике, которой руководствовались лица, осуществлявшие преобразования. Неясна, таким образом, даже фактическая канва событий.

Отчасти такая ситуация объясняется скудостью имеющихся в нашем распоряжении источников. Не сохранилось специального законодательного акта, вводившего губные органы управления по всей стране (вопрос о том, существовал ли когда-либо в принципе такой акт, сам является предметом дискуссии). В настоящее время известно около 20 губных грамот и наказов XVI в., регламентировавших деятельность выборных должностных лиц (губных старост, целовальников и т. п.) в отдельных местностях страны. Их изучение тормозится отсутствием критического издания сохранившихся текстов на современном археографическом уровне. В изданном А. И. Яковлевым в 1909 г. сборнике были помещены 11 из 12 известных к тому времени губных грамот XVI в.; при этом тексты просто перепечатывались с различных изданий XIX в., сверка с оригиналами не проводилась, археографическое описание рукописей отсутствовало[2022]. В результате текст некоторых опубликованных А. И. Яковлевым грамот содержит грубые искажения[2023], что делает невозможным использование его хрестоматии в научных целях.

В дальнейшем в 1950-х гг. было выявлено и опубликовано еще несколько губных грамот и наказов XVI в., а также текст Уставной книги Разбойного приказа 1555/56 г.[2024] Недавняя находка Ю. С. Васильевым в Вологодском архиве не известной ранее губной грамоты, выданной в 1539/40 г. Бельскому стану Важского уезда,[2025] позволяет надеяться, что фонд известных науке губных грамот XVI в. будет еще пополнен. В настоящее время их число достигло 19.

Важную информацию о губной реформе можно почерпнуть из жалованных и указных грамот XVI в. (на что в свое время справедливо обращали внимание С. М. Каштанов и А. А. Зимин[2026]). Эта категория документов также пополнилась недавно ценными находками. Особо нужно отметить опубликованную К. В. Барановым указную грамоту Ивана IV начала 1540-х гг. о выборе голов для сыска разбойников в Рузском уезде, содержащую упоминания о не дошедшей до нашего времени губной Рузской грамоте[2027].

Ввод в научный оборот ранее не известных источников служит одним из стимулов для нового обращения к, казалось бы, хорошо изученной теме. Другим подобным стимулом является происходящий в последние десятилетия в отечественной и зарубежной историографии пересмотр сложившихся в свое время стереотипов в оценке губной реформы.

Уместно напомнить, что ученые XIX в. (преимущественно историки права), говоря о введении губных учреждений в эпоху Ивана Грозного, не пользовались термином «реформа». Ввиду недостатка источников они излагали начальную историю губного управления очень сжато и схематично, уделяя основное внимание губным старостам XVII в.[2028] Длительную дискуссию вызвал вопрос о природе губных учреждений: были ли они для местного населения правом или обязанностью[2029]; но само их появление описывалось большинством исследователей одинаково: поскольку кормленщики (наместники и волостели) не справлялись с задачей борьбы с «лихими людьми», это дело стало поручаться правительством, по просьбе местного населения, выборным губным властям в волостях и уездах; с этой целью на места посылались специальные губные грамоты. Лишь постепенно губные учреждения получили распространение по всей стране.

Именно так, как уже устоявшееся в науке мнение, излагают ход введения губных учреждений В. О. Ключевский в своем «Курсе русской истории» и М. Ф. Владимирский-Буданов в «Обзоре истории русского права», при этом ни тот ни другой ученый не называют этот длительный процесс распространения губного управления «реформой»[2030].

Что касается хронологических рамок этого процесса, то они определялись различными исследователями по-разному. Так, С. А. Шумаков, автор первой монографии о губных и земских грамотах, полагал, что выборные губные власти появились сначала, еще в конце XV — начале XVI в., на землях Новгорода и Пскова, а затем приобрели общерусский характер. К 1539 г., т. е. ко времени выдачи первой известной нам губной грамоты (Белозерской), они встречались, по словам Шумакова, «почти повсеместно». При этом, по мнению исследователя, правительство, по существу, не вводило новых учреждений, а лишь санкционировало издавна существовавшие в народе обычаи, возложив на местные выборные органы новые обязанности. С изданием в 1555 г. Уставной книги Разбойного приказа создание общегосударственной системы губных учреждений было завершено, и выдача новых губных грамот прекратилась[2031].

Большинство исследователей, однако, связывало начало введения губных учреждений с выдачей первых известных нам губных грамот в конце 1530-х гг.[2032] В. О. Ключевский проследил постепенное развитие губного ведомства с 1539 до 1586 г.[2033], тем самым расширив хронологические рамки изучаемого явления до конца XVI в.

Впервые в историографии целостная концепция губной реформы как целенаправленного мероприятия правительства конца 30–40-х гг. XVI в., проведенного в общероссийском масштабе, была представлена в монографии и серии статей Н. Е. Носова, вышедших во второй половине 1950-х гг.[2034]

Основные причины губной реформы, по мнению Н. Е. Носова, заключались в резком обострении в 30–40-х гг. XVI в. классовой борьбы в стране (принимавшей, в том числе, и форму массовых разбоев) и в глубоком кризисе старой наместничьей системы местного управления, не способной противостоять росту народных волнений. Суть реформы, проведенной в интересах «широких слоев уездного дворянства» и верхушки посадского населения, состояла в изъятии дел о «ведомых лихих людях» из рук наместников и волостелей и передаче их в руки выборных лиц из числа детей боярских или (в черносошных волостях и на посадах) «лучших людей»[2035].

Эта часть концепции Носова была безоговорочно принята последующей советской историографией. С тех пор в науке прочно утвердился тезис о преобразованиях 1530–1540-х гг. как о «первой общегосударственной реформе местного управления» и «генеральной репетиции» земской реформы 50-х гг. XVI в.[2036] Не могло тогда вызвать возражений и положение о классовом, продворянском характере губной реформы: в соответствии с марксистско-ленинским учением, советские историки считали, что в конечном счете все государственные преобразования являются следствием классовой борьбы. О связи губной реформы с подавлением антифеодальных выступлений шла речь во многих работах 1950-х гг.[2037] Что касается мысли об «антинаместничьей направленности» реформы (термин Н. Е. Носова), то она восходила еще к дореволюционной историографии (в частности, С. А. Шумаков связывал введение губных учреждений с неспособностью наместников бороться с разгулом преступности в стране[2038]) и в советской исторической литературе 1950-х гг. приобрела характер аксиомы[2039].

Между тем другие положения концепции Носова встретили серьезные возражения со стороны ряда историков. В центре развернувшейся дискуссии оказались вопросы о хронологических рамках и территориальном охвате губной реформы, о возможном влиянии на ее ход тогдашней политической конъюнктуры, а также о самой методике исследования[2040].

Проанализировав текст ранних губных грамот 1539–1541 гг. и статьи Псковской летописи под 1540/41 годом, Н. Е. Носов пришел к выводу, что реформа, т. е. повсеместное учреждение губных органов, осуществлялась на основе не дошедшей до нас единой уставной грамоты или великокняжеского уложения, а сохранившиеся губные грамоты представляют собой лишь списки с этого документа. В этой связи историк высказал предположение, что под упомянутым в писцовых наказах 1646 г. Судебником царя Ивана Васильевича 7047 г. (=1538/39 г.) следует понимать как раз это, не сохранившееся до наших дней, уложение о суде над ведомыми лихими людьми-разбойниками[2041]. Он также предположил, что замысел губной реформы, — а возможно, и начало ее осуществления — следует отнести ко времени правления Елены Глинской; во всяком случае, выдача губных грамот была сосредоточена в руках бояр, дворецких и дьяков, возвысившихся при Василии III и сохранивших свое влияние после его смерти[2042].

Гипотеза о существовании некоего Судебника или «уложения» 1538/39 г. была убедительно оспорена А. А. Зиминым и И. И. Смирновым: оба ученых сошлись во мнении, что речь в данном случае могла идти лишь об описке или ошибке приказных дельцов середины XVII в.[2043]

В развернутой рецензии на книгу Н. Е. Носова С. М. Каштанов подверг критике тезис автора о повсеместном проведении губной реформы в 1539–1541 гг. По мнению рецензента, источники тех лет сохранили сведения о введении губных органов лишь в северных и северо-западных уездах страны; значительное расширение сферы действия реформы произошло только в 1547–1548 гг.[2044] Каштанов также счел неубедительной попытку Носова связать начало губной реформы с правлением Елены Глинской; по его наблюдениям, дьяки, подписавшие губные грамоты, были возвышены боярскими правителями конца 1538–1541 гг., а не великой княгиней. Что же касается аргумента Носова о том, что главой боярской комиссии по «разбойным делам» был в октябре 1539 г. кн. И. Д. Пеньков — видный деятель правительства Елены Глинской, женатый на ее младшей сестре, то Каштанов отверг его на следующем основании: «Если связывать губную реформу лишь с центральным органом, т. е. с коллегией „бояр, которым разбойные дела приказаны“, то ее можно отнести не только к правлению Елены Глинской, но и к времени Василия III»[2045]. Это утверждение ученый подкрепил ссылкой на жалованную грамоту Василия III Корнильеву Комельскому монастырю 1531 г., содержавшую упоминание о боярах, которым великий князь приказал «обыскивать» лихих людей — татей и разбойников.

В данном эпизоде дискуссии о времени проведения губной реформы наглядно видно, как при недостатке прямых свидетельств источников ее хронологические рамки определялись учеными на основании общих представлений о сути проводимых преобразований. Поскольку суть реформы в понимании С. М. Каштанова заключалась в создании губных органов и ограничении власти наместников, а обнаруженный им документ 1531 г. об этом новой информации не содержал, то исследователь не посчитал его достаточным основанием для отнесения начала реформы к более раннему времени. Более того, впоследствии ни сам Каштанов, ни другие историки не проявили интереса к процитированному им документу, и он до сих пор остается неопубликованным. Между тем, как я постараюсь показать ниже, при рассмотрении под другим углом зрения грамота 1531 г. может дать очень интересную и важную информацию.

Отвечая на критику, Н. Е. Носов подчеркнул, что несколько случайно дошедших до нас губных грамот 1539–1541 гг. не являются достаточным основанием для вывода об ограниченном территориальном охвате реформы, что же касается используемых Каштановым иммунитетных грамот, то они, в силу архаичности формуляра, не отразили хода преобразований в том или ином уезде[2046].

Архивные находки последних лет и, в частности, упомянутая выше указная грамота в Рузу начала 1540-х гг., найденная К. В. Барановым, подтверждают справедливость замечаний Н. Е. Носова о невозможности судить о географии губной реформы по сохранившимся губным грамотам, а тем более утверждать (как это сделал С. М. Каштанов), что преобразования первоначально охватили только северные районы страны. Но данных для вывода о всероссийском масштабе реформы, на чем настаивал Носов, по-прежнему недостаточно.

В итоге в литературе утвердилась точка зрения А. А. Зимина и С. М. Каштанова (поддержанная также А. К. Леонтьевым[2047]) о постепенном распространении губной реформы по территории страны. Зимин считал, что реформа осуществлялась не путем издания общего Уложения, а путем посылки губных грамот в отдельные районы (на первом этапе — преимущественно в северные); ее завершение ученый отнес к середине 1550-х гг.[2048]

Тезис о поэтапном проведении губной реформы в 30–50-х гг. XVI в. прочно вошел в отечественную историографию; его можно встретить как в обобщающих трудах и учебных пособиях по истории России, так и в специальных исследованиях по данной теме[2049].

Начиная с 1960-х гг. происходила постепенная ревизия концепции губной реформы, утвердившейся в научной литературе после выхода монографии Н. Е. Носова. В первую очередь пересмотру подвергся тезис о классовом характере реформы, причем сам Носов в работах, опубликованных в 60–80-х гг., постепенно отказался от него. Уже в статье 1962 г. он оспорил правомерность трактовки любых упоминаний в источниках о «лихих людях» как свидетельств о классовой борьбе[2050]; в последующих работах государственные преобразования 30–50-х гг. XVI в. интересовали ученого не с точки зрения отражения в них классовой борьбы, а в связи с проблемой становления в России сословного представительства[2051]. Наконец, в посмертно опубликованной статье о «земском устроении» 1530–1540-х гг. Носов счел возможным написать об «общеземском характере» губной реформы, при особой роли дворянства в ее проведении[2052]. Эта характеристика была вполне созвучна оценкам реформы, высказывавшимся в дореволюционной научной литературе (ср. мнение С. А. Шумакова о «всесословности» губных учреждений[2053]).

Заметный вклад в преодоление некоторых стереотипов, сложившихся в изучении губной реформы, внес американский историк X. Дьюи. В работе, опубликованной в 1966 г., он подверг аргументированной критике утвердившийся в советской научной литературе тезис о «протестном» характере разбоев XVI в. и о нацеленности губной реформы на подавление этой формы классовой борьбы. Дьюи привел свидетельства источников об участии дворянства (детей боярских) в разбоях, а также резонно указал на то обстоятельство, что сама процедура сыска «лихих людей» подразумевала активное содействие населения губным органам, которые, при малочисленности их штата, никак не могли бы справиться с массовыми волнениями[2054].

В другой статье X. Дьюи оспорил широко распространенное в дореволюционной и советской историографии мнение о направленности губной реформы против системы кормлений: анализируя Судебник 1550 г., ученый показал, сколь большой объем власти сохранялся на тот момент в руках наместников; по его мнению, законодатель стремился к «очищению» системы управления (как в центре, так и на местах) от присущих ей пороков, но не ставил целью полную ликвидацию института наместников[2055].

В 80-е гг. XX в. точка зрения X. Дьюи была развита представителем нового поколения американских русистов — Брайаном Дэвисом, который пересмотрел традиционную схему прогрессивной эволюции форм местного управления в России XVI в.: от системы кормлений — к губному и земскому самоуправлению, а далее — к воеводскому управлению. По мнению Дэвиса, ни губная, ни земская реформа не были направлены против системы кормлений; во второй половине XVI столетия в местном управлении сосуществовали и переплетались различные органы власти: наместники, губные старосты, городовые приказчики и воеводы[2056].

На пороге нового, XXI в. ревизия устоявшихся взглядов на губную реформу произошла и в отечественной историографии. Так, Т. И. Пашкова видит причину введения губных учреждений не в пресловутом росте «классовой борьбы» и не в намерении правительства ограничить власть кормленщиков, а в стремлении создать на местах эффективные органы борьбы с разбоями, которые бы координировали свои действия между собой, не замыкаясь в пределах своих уездов и волостей (что было характерно для наместников и волостелей), и подчинялись единому руководству в Москве. При этом, подчеркивает исследовательница, новые структуры местного управления создавались не вместо, а наряду со старыми институтами[2057].

Точку зрения Т. И. Пашковой полностью поддержал В. Н. Глазьев, отметивший, что изученное ею применительно к первой половине XVI в. переплетение функций старых и новых органов власти оставалось характерной чертой системы местного управления и в последующий период, во второй половине XVI–XVII в.[2058]

Если Н. Е. Носов характеризовал преобразования 30–40-х гг. XVI в. как радикальную реформу, то современные исследователи склонны, наоборот, подчеркивать традиционализм действий властей. Так, Т. И. Пашкова напоминает о том, что, хотя губные органы создавались впервые, но сам обычай участия местного населения в сыске разбойников существовал уже давно (он отразился, в частности, в статьях Белозерской уставной грамоты 1488 г. и Судебника 1497 г.). Речь, таким образом, шла о возведении в закон норм обычного права[2059].

В том же духе высказался недавно С. Н. Богатырев в исследовании о губных старостах 50-х гг. XVI в.: «Губная администрация не была ни новшеством „боярского правления“ конца 1530-х гг., ни кратковременным заигрыванием с „демократическим“ самоуправлением на местном уровне. Развитие губных учреждений представляется скорее эволюционным процессом, шедшим в течение всей первой половины XVI в., чем радикальной реформой»[2060].

* * *

Знакомясь с литературой последних лет, посвященной истории губной реформы, невольно приходишь к мысли о цикличности развития историографии: многие наблюдения и выводы в исследованиях Б. Дэвиса, Т. И. Пашковой, В. Н. Глазьева, С. Н. Богатырева напоминают оценки, высказанные сто и более лет назад в работах Б. Н. Чичерина, В. О. Ключевского, С. А. Шумакова и других ученых XIX — начала XX в. Кроме того, можно заметить, что хронологические рамки губной реформы становятся все более расплывчатыми по мере того, как уходят в прошлое попытки историков увидеть за строками губных грамот некий тайный замысел правительства: подавление антифеодальных выступлений, ограничение власти наместников, укрепление позиций Москвы на территории бывших уделов[2061] или создание на местах органов сословного представительства[2062].

В этом плане очень характерны попытки Т. И. Пашковой и С. Н. Богатырева (как в свое время С. А. Шумакова) удревнить историю губной реформы, обнаружить давние истоки губных учреждений. По словам Богатырева, «идея о том, что губная реформа началась в конце 1530-х годов, основана на изучении сохранившихся губных грамот. Вместе с тем эти источники слишком немногочисленны, чтобы представить всю историю губного управления. С начала XVI столетия, по крайней мере, и вплоть до начала XVIII в. центральные власти экспериментировали с различными методами вовлечения разных групп местного населения в деятельность по поддержанию законности и порядка в провинции»[2063].

В самом деле, если рассматривать создание губных учреждений лишь как один из экспериментов по наведению порядка на местах и искоренению преступности, то грань 1530-х гг. становится относительной: ясно ведь, что центральная власть озаботилась проблемой разбоев гораздо раньше, что и отразили, в частности, статьи Судебника 1497 г. Столь же условной является и другая закрепившаяся в научной литературе хронологическая грань — середина 1550-х гг., поскольку упомянутые «эксперименты» властей по созданию эффективной системы борьбы с «лихими людьми» продолжились и после упомянутой даты.

Итак, предположим, что правительство, отдавая распоряжения о создании на местах выборных органов для преследования «лихих людей», не преследовало никаких иных целей, кроме той, которая прямо подразумевается в самих дошедших до нас ранних губных грамотах, а именно — решительной и бескомпромиссной борьбы с разбойниками. Попробуем взглянуть на нововведение 1530-х гг. под более широким углом зрения — как на одну из мер, которые практиковала великокняжеская власть с конца XV в., пытаясь обуздать разгул преступности в стране.

* * *

Впервые в общегосударственном масштабе меры по борьбе с «лихими людьми» были регламентированы в Судебнике 1497 г. В этом памятнике в качестве родового понятия для наиболее тяжких преступлений используется термин «татьба»; причем суд по такого рода делам был предусмотрен на двух уровнях: центральном (суд великого князя или боярина) и местном (суд наместника). Статья «О татбе» (ст. 8 по традиционной нумерации) из раздела о боярском суде гласила: «А доведуть на кого татбу, или разбой, или душегубство, или ябедничество, или иное какое лихое дело, и будет ведомой лихой, и боярину того велети казнити смертною казнью…»[2064] Поимкой, доставкой в суд, охраной и пыткой татей занимались специальные судебные агенты — недельщики, функции которых описывались особым разделом Судебника («О неделщиках указ», ст. 31 и сл.). «А пошлют которого неделщика по татей, — говорилось в ст. 34, — и ему татей имати безхитростно, а не норовити ему никому»[2065].

Процедуру наместничьего суда по делам о «лихих людях» определяла ст. 39 Судебника («О татех указ»): «А доведут на кого татбу, или разбой, или душегубьство, или ябедничьство, или иное какое лихое дело, а будет ведомой лихой, и ему [наместнику. — М. К.] того велети казнити смертною казнью…»[2066]

В случае приезда московского недельщика в какой-либо город или волость (т. е. на территорию, находившуюся в юрисдикции соответственно наместника или волостеля), для подтверждения своих полномочий он должен был предъявить особую «приставную» грамоту: «А в которой город или в волость в которую приедет неделщик или его человек с приставною, и ему приставная явити наместнику или волостелю, или их тиуном» (ст. 37)[2067].

Все эти законодательные нормы давно известны в науке и неоднократно комментировались исследователями[2068], но почему-то до сих пор не предпринималось попыток изучить встречающиеся в актовом материале первой половины XVI в. ссылки на деятельность упомянутых в Судебнике великокняжеских недельщиков, посылаемых для поимки «лихих людей». Впервые на эти документы обратил внимание С. М. Каштанов почти полвека назад в рецензии на книгу Н. Е. Носова по истории местного управления, однако до сих пор они не были подвергнуты систематическому изучению[2069].

Речь идет о жалованных несудимых грамотах 20–40-х гг. XVI в., предоставлявших их владельцам иммунитет от судебной власти наместников и волостелей. Обычно это пожалование сопровождалось установлением ежегодных сроков (от одного до трех), когда грамотчик или его люди могли быть вызваны в великокняжеский суд по искам других лиц. Начиная с 1522 г., как установил С. М. Каштанов, в некоторых из этих грамот встречается важная оговорка о возможности бессрочного вызова грамотчика в суд в случае присылки из Москвы недельщика «с записью». Так, в жалованной несудимой грамоте Василия III игумену Кассиано-Учемского монастыря на вотчины в Углицком уезде, выданной 1 июня 1522 г., устанавливались два срока для явки монастырской братии или крестьян по иску в великокняжеский суд (Крещение и Петров пост), а далее говорилось: «…а коли мой, великого князя, боярин или дьяк по игумена Пахомья и его братью и по их крестьян пошлет недельщика с записью, опричь тех двух сроков, и им на те сроки ставитись…»[2070]

Жалованная грамота Василия III Симонову монастырю от 3 января 1524 г. на владения в Бежецком Верхе и Углицком уезде проясняет обстоятельства, при которых в монастырской вотчине мог появиться недельщик «с записью». Монастырские крестьяне могли быть вызваны в великокняжеский суд по искам других лиц только два раза в году (на Рождество Христово и Петров пост), но с оговоркой: «…оприч лихих людей, татей и розбойников». «А в лихих делех в татьбах и в розбоях, — гласила далее грамота, — по их крестьан ездят наши недельщики з записьми и на поруку их дают безсрочно»[2071].

Такой же порядок в подобных случаях устанавливался в жалованной несудимой грамоте Василия III митрополиту Даниилу на суздальское село Быково с деревнями, выданной 22 сентября 1526 г.: «А учинится у них душегубство, и розбой, и татьба с поличным в году меж тех сроков [Рождество Христово и Петров день. — М. К.] в том его селе, — говорилось в документе, — и наши бояре пришлют наших неделщиков с записью по его людей и по христиан, да тех его людей и христиан дают на поруки на крепкие да за порукою их приводят с собою вместе к мне, к великому князю»[2072].

Недельщики «с записями» упоминаются и в некоторых правых грамотах 20-х гг. XVI в. Обращение к одной из них, выданной по приговору судьи, боярина М. Ю. Захарьина, митрополичьему сыну боярскому Басалаю Рагозину 2 июня 1528 г., поможет нам нагляднее представить характер деятельности этих судебных приставов.

Басалай Рагозин «с товарищи» судился с Андреем Лапиным, «человеком» Василия Бундова, обвиняя того в разбойном нападении на митрополичий рыбный двор в Сенежской волости. На суде в Москве, помимо истца и ответчика, присутствовал и недельщик Данилко Трофимов. Судья задал ему вопрос: почему он доставил на суд одного А. Лапина и не привез других участников того нападения? «И неделщик Данилко Трофимов так рек: яз, господине, по них ездил и изъехал, есми, господине, с понятыми того Андрейка Лапина, а товарищи его, господине… которые у меня в записи, Истомка Быков с товарищи, поутекали в очех…»[2073] (выделено мной. — М. К.). Как явствует из приведенного текста, «запись», с которой ездил недельщик, содержала список лиц, которых ему поручалось задержать и доставить в Москву на суд.

В недельщиках «с записями» можно без труда узнать недельщиков с приставными грамотами, о которых говорит Судебник 1497 г. Грамоты 1520-х гг., отражая применение его норм на практике, в то же время, по-видимому, свидетельствуют о некоторых изменениях делопроизводственной терминологии по сравнению с концом XV в. Примечательно, что в грамоте 1522 г. Кассиано-Учемскому монастырю говорится о посылке недельщика боярином или дьяком, а в документе 1526 г. употреблено множественное число («наши бояре пришлют наших неделщиков»). Имеем ли мы здесь дело просто с вариантами словоупотребления или указанное различие отражает некую тенденцию в развитии практики управления? Следующий документ, к анализу которого мы обратимся, дает, на мой взгляд, некоторые основания для суждений по этому поводу.

Выше уже упоминалась жалованная несудимая грамота Василия III Корнильеву Комельскому монастырю на земли в Вологодском уезде, выданная 18 сентября 1531 г. В 50-е гг. XX в. эта грамота привлекла к себе внимание С. М. Каштанова[2074], но до сих пор этот документ остается неопубликованным.

Ограничивая одним сроком в году возможность подачи исков в великокняжеский суд против монастырских людей и крестьян, грамота Корнильеву монастырю содержала уже знакомую нам оговорку, но совершенно в иной редакции: «…опричь тех людей, что есми своим боярам приказал обыскивати лихих людей, татей и розбойников, и на которых будет слово лихое взмолвят в татьбе и в розбое, ино яз сам, князь велики, по тех людей пошлю, или мой дворецкой. А сужю их яз, князь велики, или мой дворецкой»[2075].

Этот документ заслуживает пространного комментария. Как уже говорилось, исследователи губной реформы ни разу не обращались к этому источнику после того, как С. М. Каштанов процитировал его в своей статье 1959 г. Между тем грамота Корнильеву монастырю 1531 г. заставляет нас по-новому посмотреть на организацию централизованного сыска «лихих людей» в первой трети XVI в.

Во-первых, в ней содержится самое раннее упоминание боярской комиссии «по разбойным делам» — за восемь лет до первых известных нам губных грамот. Поручение великого князя своим боярам «обыскивати лихих людей, татей и розбойников» явилось развитием на практике норм Судебника 1497 г. о боярском суде над татями (ст. 8) и посылке за ними недельщиков (ст. 34). Характерно, что уже в самых ранних известных нам губных грамотах (Белозерской и Каргопольской, от 23 октября 1539 г.) фигурирует устойчивая формула: «наши [т. е. великокняжеские. — М. К.] бояре, которым разбойные дела приказаны»[2076]; она не меняется и в последующих грамотах 1540–1541 гг.[2077] Для того чтобы этот канцелярский оборот приобрел неизменный вид, он, очевидно, должен был постоянно употребляться в течение относительно длительного периода. Грамота 1531 г. дает некоторый хронологический ориентир для суждений о времени возникновения как интересующей нас формулы, так и самой боярской комиссии. С учетом процитированной выше грамоты 1526 г., в которой уже фигурируют «наши бояре», это время можно осторожно обозначить в широких пределах как вторую половину 20-х — начало 30-х гг. XVI в.

Во-вторых, анализируемая грамота Корнильеву Комельскому монастырю интересна тем, что правом посылки недельщиков за обвиненными в татьбе и разбое людьми, согласно этому документу, обладал наряду с великим князем его дворецкий; он же упоминается рядом с государем в качестве судьи высшей инстанции. О причастности дворцового ведомства к сыску «лихих людей» в первой половине 1530-х гг. свидетельствует и жалованная несудимая грамота Ивана IV Симонову монастырю на варницы у Соли Галицкой и деревни в Галицком и Костромском уездах, датированная 4 ноября 1535 г.

При составлении этого документа, вероятно, были использованы прежние великокняжеские грамоты Симонову монастырю, поэтому по формуляру грамота 1535 г. очень близка к процитированной выше грамоте, выданной той же обители Василием III в 1524 г. В частности, уже известная нам клаузула о том, что установленный срок подачи судебных исков (в данном случае — один раз в году) не распространяется на «лихих людей — татей и разбойников», слово в слово повторяет аналогичную статью из грамоты 1524 г.: «А в лихих делех в татьбах и в розбоях по их крестьан ездят наши недельщики з записьми и на поруку их дают безсрочно»[2078]. Но особый интерес представляет помета на обороте грамоты 1535 г.: «Приказал дваретцкой Иван Иванович Кубинской. Дьяк Федор Мишурин»[2079]. Эта помета красноречиво свидетельствует о том, из недр какого ведомства вышла грамота.

Мы проследили в самых общих чертах, насколько позволили имеющиеся в нашем распоряжении источники, эволюцию системы централизованного сыска «лихих людей» от Судебника 1497 г. до времени появления первых известных нам губных грамот в 1530-х гг. Вехами этой эволюции стали: создание во второй половине 20-х или начале 1530-х гг. боярской комиссии «по разбойным делам» (возможно, существовавшей на первых порах по принципу временного поручения) и (по крайней мере, с начала 1530-х гг.) подчинение недельщиков, занимавшихся сыском «лихих людей», великокняжескому дворецкому. Но те же самые структуры — боярская комиссия «по разбойным делам» и дворцовый аппарат — занимались, как известно, и созданием губных органов на местах. Таким образом, проанализированные выше жалованные грамоты 20-х — первой половины 30-х гг. позволяют понять контекст правительственной политики, в котором появились губные учреждения, и хотя бы частично заполнить лакуну, существовавшую в научной литературе между нормами Судебника 1497 г. и постановлениями ранних губных грамот.

* * *

Переходя к вопросу о времени введения на местах выборных органов сыска «лихих людей», следует отметить, что, несмотря на все усилия, ученым вряд ли когда-либо удастся установить точную дату этого события. И дело здесь не только в недостатке источников: сам по себе этот «недостаток» является частью изучаемой проблемы и нуждается в объяснении.

Почему, например, ни одна из московских летописей 40–50-х гг. (Воскресенская, Постниковский летописец, Летописец начала царства и т. д.) не упоминает о начале столь важной (по мнению историков) реформы? Этот факт трудно объяснить, если принять гипотезу Н. Е. Носова об издании в конце 30-х гг. XVI в. особого указа (или уложения) о введении губных учреждений по всей стране. Напротив, если считать, как полагает большинство исследователей, что такого указа не было и выборные судебные органы вводились постепенно путем рассылки губных грамот в отдельные волости и уезды, то молчание официальных московских летописей о реформе вполне понятно: указанная канцелярская процедура, растянувшаяся к тому же не на один год, не являлась для летописцев целостным и значимым событием, а потому и не была «замечена» ими.

Лишь псковский летописец сообщил под 1540/41 г. о пожаловании великим князем грамот «по всем градом большим и по пригородом и волостем» — «лихих людей обыскивати самым крестьяном межь собя по крестному целованию и их казнити смертною казнию, а не водя к наместником и к ихь тивуном»[2080]. На это у летописца были свои, местные причины, а именно длительный конфликт псковичей с наместником — князем А. М. Шуйским. Но, как показал И. И. Смирнов, хронология псковских летописей очень ненадежна, и приведенное известие может быть использовано только для датировки учреждения губных органов в самом Пскове, но не в стране в целом[2081].

Выше уже приводились наблюдения И. И. Смирнова и А. А. Зимина, ставящие под серьезное сомнение гипотезу Н. Е. Носова об издании в 1538/39 г. великокняжеского указа (или уложения) о проведении губной реформы. К этим аргументам можно добавить еще один. Дело в том, что в изучаемую эпоху существовал лишь один вид документации, который использовался для обнародования судебно-процессуальных норм в масштабе всей страны, это — Судебник. Но поскольку в период между 1497 и 1550 гг., как это убедительно показано И. И. Смирновым, никакого неизвестного нам Судебника издано не было[2082], то у центральной власти не было иного способа доведения своих распоряжений до населения, кроме посылки грамот. Из двух основных типов распорядительных документов, применявшихся в то время, — жалованных грамот и указных, — для оформления губных грамот был выбран второй тип: подобно указным грамотам, они начинались словами «От великого князя Ивана Васильевича всея Руси» (вместо характерного для жалованных грамот начала «Се яз, князь великий») и скреплялись не красновосковой, а черновосковой печатью[2083].

Но скорость распространения губных грамот зависела не только от расторопности подьячих дворцового ведомства: несколько ранних грамот 1539–1540 гг. (Белозерская, Каргопольская, Устюжская) заканчиваются характерным распоряжением: «…а с сее бы есте грамоты списав списки, розсылали меж собя по волостем, не издержав ни часу»[2084]. Но даже если считать, что достаточно было прислать грамоту в уезд, а дальше местные грамотеи рассылали списки по всем волостям, все равно, учитывая масштабы страны, такой способ коммуникации налагал серьезные ограничения на скорость проведения преобразований и их территориальный охват. Никакая административная реформа в тогдашних условиях не могла быть осуществлена единовременно и повсеместно. По той же причине, даже если будут найдены еще несколько ранних грамот (вроде упомянутой выше Бельской (Важской) грамоты 1539/40 г., обнаруженной Ю. С. Васильевым), мы все равно не сможем определить точную дату выдачи самых первых подобных документов. Можно, однако, попытаться определить примерный отрезок времени, когда они могли появиться. Некоторые хронологические ориентиры для этого имеются в тексте самых ранних губных грамот.

Н. Е. Носов справедливо писал о том, что Белозерская и Каргопольская грамоты «не дают никаких оснований считать их первыми учредительными губными грамотами только потому, что они наиболее ранние из дошедших до нас губных грамот»[2085]. Поэтому встречающаяся иногда в литературе упрощенная датировка начала реформы 1539 г.[2086] не может быть принята. Но и тезис Носова о широком распространении губных учреждений уже к октябрю 1539 г. вызывает серьезные сомнения в свете критических замечаний, сделанных в свое время С. М. Каштановым, А. А. Зиминым, А. К. Леонтьевым.

Особого внимания заслуживают наблюдения А. К. Леонтьева относительно содержащегося в ряде ранних грамот 1539–1541 гг. (теперь к этому перечню можно добавить и новонайденную Бельскую грамоту 1539/40 г.[2087]) требования к выбранным для сыска разбойников «головам», старостам и «лучшим людям» о преследовании обнаруженных преступников и за пределами их уездов. По мнению А. К. Леонтьева, это распоряжение свидетельствует о том, что в тех городах и волостях, куда могли убежать от преследования разбойники, в тот момент еще не было губных учреждений — обстоятельство, указывающее на территориально ограниченный характер реформы на ее первом этапе. Показательно, что в более поздних грамотах конца 40-х — 50-х гг. подобного требования к губным старостам уже не предъявлялось[2088].

Вместе с тем предположение Носова о том, что выдача губных грамот не началась в октябре 1539 г. «с чистого листа», а явилась продолжением прежней политики правительства, представляется мне вполне плодотворным. Оно, в частности, подтверждается приведенной выше грамотой 1531 г. Корнильеву Комельскому монастырю, свидетельствующей о существовании боярской комиссии «по разбойным делам» по крайней мере уже в начале 30-х гг.

Что касается возможных хронологических рамок периода, когда могли быть выданы самые первые губные грамоты, то для их определения важно обратить внимание на одну особенность статей, которыми открываются наиболее ранние из дошедших до нас подобных документов: Белозерская и Каргопольская (обе от 23 октября 1539 г.), Бельская (1539/40 г.), Слободская (февраль 1540 г.) и Устюжская (4 апреля 1540 г.) грамоты. Все они начинаются с изложения челобитья местных жителей, жаловавшихся на действия разбойников (причем в Бельской и Слободской грамотах челобитчики названы по именам[2089]), и с упоминания о посылке великим князем по этим жалобам «обыщиков» для сыска разбойников. Примечательно, что во всех этих случаях речь ведется от имени находившегося тогда на престоле государя, т. е. Ивана IV, в ту пору малолетнего («били есте нам челом», «и мы к вам посылали… обыщиков своих»[2090]). Имя предыдущего государя, Василия III, ни разу не упоминается. Исходя из этого, можно высказать предположение, что произошедшая в декабре 1533 г. смена на престоле послужила толчком к подаче челобитных на имя юного Ивана IV выборными от разных уездов и волостей, а составление первых губных грамот велось в период между 1534 и 1539 гг.

Следует подчеркнуть новизну тех мер, которые вводились губными грамотами: создание на местах специальных судебно-административных органов, выбираемых населением и подчинявшихся боярской комиссии в Москве, осуществлялось впервые. Попытки некоторых исследователей приуменьшить степень новизны этих структур, найти истоки губных учреждений в древнем праве участия представителей населения в суде[2091] не выглядят особенно убедительными.

* * *

Насколько введение губных учреждений изменило систему местного управления в целом? Как уже говорилось, современные исследователи придерживаются мнения, что первоначально в замыслы правительства не входила ликвидация кормлений. Новые структуры создавались рядом со старыми — наместничествами и волостельствами[2092]. Это не могло не приводить к противоречиям и конфликтам. Хрестоматийный пример — жалоба выгоозерского волостеля Федора Тимофеева сына Зезевитова на местных губных старост, «вступавшихся» вдела, подсудные кормленщикам. В ответ последовала указная грамота из Москвы (18 октября 1543 г.), предписывавшая губным старостам «обыскивать» только «прямых розбойников чеклых по нашей губной грамоте», не вмешиваясь в иные судебные дела, «чтоб у наших волостелей суд не терялся»[2093].

Согласно указной грамоте в Рузу начала 1540-х гг., недавно опубликованной К. В. Барановым, рузские губные старосты должны были отдавать наместникам и волостелям «лихих людей», которых не удалось уличить в совершенных ими преступлениях[2094].

Налицо, таким образом, попытки центральной власти урегулировать взаимоотношения старых и новых структур в местном управлении. Но, как уже говорилось, со времен Судебника 1497 г. существовал еще один способ борьбы с уголовными преступлениями — путем посылки из Москвы недельщиков «с записью». Сохранился ли он после появления на местах губных учреждений?

Излагая причины губной реформы, многие исследователи цитировали слова Белозерской грамоты: «…мы к вам посылали на Белоозеро обыщиков своих, и от наших-де обыщиков и от недельщиков чинятся вам [жителям Белозерского уезда. — М. К.] великие убыткы, а вы деи с нашими обыщики лихих людей розбойников не имаете для того, что вам волокита велика…»[2095] Историки не пытались выяснить дальнейшую судьбу этих «обыщиков и недельщиков», полагая, видимо, что из-за их полной неэффективности (столь красноречиво засвидетельствованной губными грамотами) они сразу же были заменены вновь создаваемыми выборными органами. Между тем из иных источников, современных губным грамотам, вырисовывается совсем другая картина.

Думаю, не нужно специально доказывать тождество пресловутых «обыщиков» и недельщиков с упоминаемыми жалованными грамотами 20–30-х гг. недельщиками «с записью», которых посылали за «лихими людьми» бояре или дворецкий. Однако они известны и более поздним источникам: по наблюдениям С. М. Каштанова, статья жалованных несудимых грамот, предусматривающая посылку недельщиков за «лихими людьми» независимо от установленных для грамотчика исковых сроков, встречается и в ряде актов конца 40-х — начала 50-х гг. XVI в.[2096], т. е. в эпоху, когда, как принято считать, губная реформа шла уже полным ходом.

Важно, однако, понять, отражают ли упомянутые статьи грамот конца 40-х — начала 50-х гг. реальную ситуацию или они свидетельствуют лишь о косности и архаичности формуляра иммунитетных грамот, как в свое время считал Н. Е. Носов[2097]. Для начала рассмотрим жалованную грамоту 1540 г., в которой прямо не упоминаются «лихие люди», но по своему формуляру она близка к тому типу грамот, о которых шла речь выше. Я имею в виду опубликованную С. М. Каштановым жалованную несудимую грамоту Ивана IV бортникам волости Талши Владимирского уезда от 1 декабря 1540 г. В ней сказано: «А кому будеть до тех моих бортников каково дело, и в том по них ездят наши неделщики дворцовые…» Далее устанавливается срок (зима), когда иные лица могли предъявить иск бортникам в великокняжеский суд; и тут же следует оговорка — «опричь того, в какове деле пошлю по них яз, князь великий, или наши бояре з записью»[2098].

О каком «деле» идет речь, прямо в грамоте не сказано. Но указание о посылке (великим князем или боярами) кого-то (очевидно, недельщиков) «с записью» заставляет вспомнить аналогичные статьи в проанализированных выше грамотах 1524, 1526, 1535 гг., в которых имеются в виду именно «лихие дела». Формуляр грамоты 1540 г., конечно, архаичен, но нельзя не заметить проникновения в него новых элементов. В частности, в документе упоминаются дворцовые недельщики, не известные ранним грамотам; их появление — «примета» 1530-х гг.[2099] Кроме того, бортники, по грамоте 1540 г., подлежали суду великого князя или дворецкого Большого дворца[2100]; эта должность впервые упоминается в актовом материале в 1524 г., а с конца 1530-х гг. ссылки на суд дворецкого Большого дворца в текстах грамот становятся постоянными[2101].

Тот же формуляр использован в жалованной несудимой грамоте Ивана IV попам и церковному причту царских сел Любанова, Кляпова и др., датированной 15 октября 1547 г. Здесь также упоминаются дворцовые недельщики и дворецкий Большого дворца, суду которого подлежали грамотчики. Единственное отличие от приведенной выше грамоты бортникам 1540 г. состоит в том, что правом посылки недельщиков «с записью» наряду с царем обладал, согласно грамоте 1547 г., дворецкий, а не бояре: «…кому будет до тех попов и диаконов, и до их детей и людей, и до всего причету церьковного каково дело, и в том по них ездят наши неделщики дворцовые, а чинят им один срок в году, Рожество Христово… опричь того, в какове деле пошлю по них яз, царь и великий князь, или мой дворецкий с записью…»[2102]

Однако в нашем распоряжении есть и грамоты того же времени с прямым упоминанием «лихих людей». Так, в жалованной несудимой грамоте Ивана IV Никольскому Коряжемскому монастырю от 28 января 1547 г. интересующая нас статья изложена следующим образом: «А опричь тех дел, что есми приказал бояром своим обыскивати лихих людей, татей и розбойников, а каково будет слово лихое взговорят в татбе и в розбое, и яз, царь и великий князь, по тех людей пошлю пристава з записью…»[2103] Статья почти слово в слово повторяет известную нам формулу из грамоты Василия III Корнильеву Комельскому монастырю 1531 г.; отличие, помимо употребления царского титула в грамоте 1547 г., состоит в замене «недельщиков с записью», упоминаемых в грамоте 1531 г., на «пристава с записью», право посылки которого за «лихими людьми» является здесь прерогативой только самого государя.

Та же формула с небольшими изменениями употреблена в жалованной грамоте Ивана IV Новодевичьему монастырю от 22 ноября 1548 г. (сама грамота сгорела в московском пожаре 1571 г., но ее содержание известно нам по подтвердительной грамоте 1573 г.). Установление одного срока в году для подачи исков и присылки пристава в монастырскую вотчину сопровождалось обычной для подобных грамот оговоркой: «…опричь тех людей, что есми своим бояром приказал на Москве обыскивати лихих людей, татей, розбойников. И на которых будеть слово лихое възмолвят в татбе и в розбое, ино яз сам, царь и велики князь, по тех людей пошлю, а сужу яз, царь и великий князь, или мой дворетцкой Большого дворца»[2104].

Упоминание дворецкого Большого дворца позволяет предполагать, что интересующая нас формула в какой-то степени соответствовала реалиям 40-х гг. XVI в. Однако решающим аргументом в пользу предположения о том, что с введением губных учреждений центральные власти не отказались от прежнего способа сыска «лихих людей» с помощью посылаемых из Москвы недельщиков, служит статья 53 Судебника 1550 г. В ее основу была положена соответствующая статья Судебника 1497 г. (ст. 34), дополненная указанием на розыск не только татей, но и разбойников: «А пошлют котораго неделщика имати татей или розбойников, и ему имати татей и розбойников безхитростно, а не норовити ему никому…»[2105] В новом Судебнике, по сравнению с предыдущим, была усилена ответственность недельщиков за вверенных их охране татей и разбойников (ст. 53, 54).

Если попытаться на основании текста Судебника 1550 г. представить общую ситуацию в сфере борьбы с «лихими людьми», то картина получится очень пестрой. С одной стороны, эта категория дел была оставлена в компетенции центрального, боярского суда (ст. 59), которому подчинялись недельщики, как и прежде посылавшиеся для поимки татей и разбойников. С другой стороны, в статье 60-й упомянуты новые судебно-административные органы — губные старосты и сделана попытка разграничить их полномочия с наместниками и волостелями. Решение было найдено явно компромиссное: все категории «лихих дел», за исключением разбоя, оставались в юрисдикции кормленщиков (наместников и волостелей); они же должны были казнить «ведомых лихих людей». Разбойники же передавались в ведение губных старост. Характерна фраза Судебника, с помощью которой законодатель пытался предотвратить неизбежные конфликты между двумя параллельными структурами местного управления: «А старостам губным, опричь ведомых розбойников, у наместников не вступатись ни во что»[2106].

Суммируя, можно сделать вывод о том, что вплоть до середины XVI в. губные учреждения оставались в глазах центральных властей лишь одним из органов борьбы с преступностью, и было еще неясно в момент издания Судебника, какой из существующих параллельно структур в дальнейшем будет отдано предпочтение. Уместно напомнить, однако, что новые структуры в системе местного управления создавались и раньше. В качестве примера можно привести институт городовых приказчиков, относительно времени появления которого исследователи также не смогли прийти к единому мнению. Н. Е. Носов, посвятивший городовым приказчикам первый раздел своей известной монографии, датировал образование этого института концом XV — началом XVI в.[2107]; С. М. Каштанов не согласился с такой датировкой и утверждал, что первые сведения о городовых приказчиках относятся только к 1515 г.[2108]; позднее Б. Н. Флоря обнаружил более ранний документ с упоминанием городовых приказчиков — 1511 г.[2109] Эти споры напоминают полемику о времени создания губных учреждений — с той разницей, что введение института городовых приказчиков никто из ученых никогда не считал «реформой».

Этот пример ясно показывает, сколь многое в наших представлениях о преобразованиях XVI в. диктуется историографической традицией. Контуры реформ определяются ретроспективно, исходя из того значения, которое данный институт получил впоследствии. Поскольку губным старостам суждено было «большое будущее», поскольку они сыграли важную роль и в местном управлении во второй половине XVI и в XVII в., и в формировании провинциальных дворянских корпораций[2110], то их появление в 1530-х гг. историки окрестили «реформой», в то время как более «скромные» городовые приказчики не удостоились такой чести.

3. Судебник 1550 г. и судебно-административная практика 30–40-х гг. XVI в.

Судебник 1550 г. — памятник многослойный: как давно установлено исследователями, часть его норм восходит (в переработанном и дополненном виде) к статьям Судебника 1497 г.[2111]; другая часть представляет собой новеллы 1549–1550 гг.[2112] Однако до сих пор не обращалось внимания на возможную связь ряда статей царского Судебника с судебно-административной практикой 1530–1540-х гг., эпохи «боярского правления». По-видимому, это объясняется стойкой историографической традицией, восходящей к сочинениям публицистов XVI в. и противопоставляющей «нестроения» периода малолетства Грозного блестящей эпохе реформ 1550-х гг.

Между тем, хотя обличение неправедного суда было одним из самых расхожих обвинений по адресу бояр-правителей, новый Судебник в статье 97 недвусмысленно оставил в силе все прежние судебные решения, запретив их пересмотр: «А которые дела преж сего Судебника вершены, или которые не вершены в прежних во всех делех, суженых и несуженых, и тех дел всех не посуживати, быти тем делом всем в землях, и в холопстве, и в кабалах, и во всяких делех и в тиуньстве судити по тому, как те дела преж сего сужены, вершены»[2113]. Таким образом, законность судебной практики предшествующего периода под сомнение не ставилась. Более того, и сам порядок судопроизводства, описанный в новом законе (ст. 1, 28, 29, 34), полностью соответствовал практике, сложившейся в десятилетия, предшествовавшие принятию Судебника 1550 г.

Новацией ст. 1, по сравнению с соответствующей статьей Судебника 1497 г., стало добавление к боярам и окольничим в качестве судей высшей инстанции дворецких, казначеев и дьяков: «Суд царя и великаго князя судити боаром, и околничим, и дворецким, и казначеем, и дьяком»[2114]. В заголовке царского Судебника перечень столичных судей дополнен еще и указанием на «всяких приказных людей»[2115].

Б. А. Романов не придавал большого значения этому расширению состава судей в тексте Судебника 1550 г. По его мнению, составитель царского Судебника просто со свойственным ему педантизмом привел «исчерпывающую формулировку» там, где прежний законодатель ограничился неполным перечислением. Поэтому появление дворецких и казначеев в перечне судей (дьяки же упоминаются еще в статьях первого Судебника) ученый склонен был считать «новостью текста» царского Судебника, а не «новостью жизни, новостью, явившейся в промежутке между двумя судебниками»[2116]. И. И. Смирнов, напротив, усматривал за изменением юридических формул перемены в управлении страной, особо подчеркивая «возросшее значение приказов и дьяков», отразившееся в тексте царского Судебника[2117].

В этом споре я скорее склонен поддержать мнение Смирнова, чем Романова: на протяжении первой половины XVI в. шел неуклонный процесс бюрократизации центрального управления; один из этапов этого процесса, как было показано выше в девятой главе книги, пришелся на 1530–1540-е гг., эпоху «боярского правления». За время, прошедшее между двумя Судебниками, численность «приказных людей» выросла в несколько раз, и поэтому то внимание, которое уделено им в царском Судебнике, следует объяснять не педантизмом составителя, а возросшим влиянием дьячества на государственные дела.

Особо нужно сказать о дворецких и казначеях, роль которых в судопроизводстве не оставалась неизменной на протяжении первой половины XVI столетия. Как показывают наблюдения над формуляром несудимых грамот и сохранившимися судебными документами 30–40-х гг., заметное расширение судебной деятельности дворецких и казначеев произошло в конце 1530-х и в 1540-х гг.[2118] Таким образом, если упоминание бояр и окольничих в перечне столичных судей в заголовке и первых статьях (ст. 1–3) царского Судебника было, скорее, данью традиции, то включение в этот перечень дворецких и казначеев отражало реальную практику 40-х гг., т. е. десятилетия, непосредственно предшествовавшего принятию нового свода законов.

Несомненная новация 1530–1540-х гг., отразившаяся в Судебнике 1550 г., — губные учреждения: в ст. 60 упоминаются «губные старосты» и «губные грамоты». По существу, именно царский Судебник узаконил губные учреждения в общероссийском масштабе: до того в течение десятилетия они вводились в отдельных волостях и городах как локальная мера, мотивированная просьбами местного населения. В той же статье законодатель попытался предупредить возможные конфликты между старыми (наместники) и новыми (губные старосты) органами местного управления: «А приведут кого в розбое или [на] кого в суде доведут, что он ведомой лихой человек розбойник, и наместником тех отдавати губным старостам. А старостам губным, опричь ведомых розбойников, у наместников не вступатись ни во что»[2119].

Еще одно новшество периода «боярского правления» — формула коллегиального решения, известная как «всех бояр приговор». Эта формула появилась в начале 1540-х гг. в обстановке яростной борьбы придворных кланов как своего рода отражение необходимости компромисса. История возникновения данной формулы была подробно рассмотрена в предыдущих главах книги[2120], поэтому здесь я лишь напомню о том, что в 40-е гг. XVI в. она применялась не только при принятии решений по важным политическим вопросам, но и порой при вынесении обычных судебных приговоров.

Новая формула приговора «всех бояр» отразилась в двух статьях Судебника 1550 г. В ст. 75 упоминается запись (вызов в суд), «которую запись велят дати бояре, приговоря вместе»; причем такое коллективное решение противопоставляется воле одного боярина и дьяка: «а одному боярину и дьаку пристава з записью не дати»[2121]. Наконец, в вызвавшей большую научную полемику статье 98, в которой определен порядок записи в Судебник новых дел, говорится: «А которые будут дела новые, а в сем Судебнике не написаны, и как те дела с государева докладу и со всех боар приговору вершается, и те дела в сем Судебнике приписывати»[2122].

Выявление в Судебнике 1550 г. «пласта», относящегося к 40-м гг. XVI в., эпохе «боярского правления», позволяет сделать вывод о том, что его составители руководствовались не морализаторскими, а прагматическими соображениями. Поэтому в этом памятнике нет противопоставления одних периодов другим, и, таким образом, обнаруживается несомненная преемственность в развитии судебно-административной системы страны на протяжении полувека.

Но отмеченная преемственность характеризует и рассмотренные нами ранее в этой главе меры по оздоровлению денежной системы (монетная реформа) и противодействию преступности (губная реформа). В обоих случаях сами проблемы были осознаны еще в предшествующую эпоху, а действия, предпринятые для их решения в 30–40-х гг. XVI в., не были радикальным разрывом с прошлым, а, скорее, сочетанием старых и новых подходов. Таким образом, в истории центрального управления декабрь 1533 г. (смерть Василия III) и февраль 1549 г. («собор примирения») вовсе не являются гранями, разделяющими различные эпохи: административные преобразования имели свой ритм, независимый от смены лиц на престоле, и свою логику, отличную от логики придворной борьбы. Нарождающаяся бюрократия обеспечивала относительную автономию административной сферы и преемственность в осуществлении намеченных мер. Именно поэтому история 1530–1540-х гг., эпохи «боярского правления», не может быть сведена только к столкновениям придворных группировок, опалам и бессудным казням.

Российская монархия в зеркале кризиса 30–40-х гг. XVI в. (вместо заключения)