Горячая линия
Мой Гоша был работник хоть куда, и я не издеваюсь, а правда.
Он недурно кодил, но всегда мечтал играть на гитаре. Хотел получить музыкальное образование, тренировался сутками, но так и не взяли в консерваторию – комиссия сказала, не хватает уровня, да и что уже слишком взрослый. Пока готовился поступать, сорвал суставы, руки стали не те, бывали боли. Он всегда горько помнил об отказе, но для кавер-бэнда его навыков более чем хватало. Гоша выдавал отменные соляки. И на сцене хорош: высокий, с чертями в глазах. На каком-то из концертов девчонка передала ему записку, написала, что если бы у нее была вторая девственность, она бы отдала ее ему. Подумаешь! Если б за всю жизнь можно было б заняться любовью всего единственный раз, я бы не сомневалась в выборе.
Играть на гитаре – это тяжелая физическая работа, а если весишь 56 килограмм при росте метр девяносто – почти неподъемная. На сцене Гошу постоянно продувало, после концертов приходилось долго отлеживаться. Час-другой блеска стоили нескольких дней без движения; отвратительно дорогой обменный курс.
Бэнд играл по корпоративам, заскучавшим офисным дамочкам хотелось мальчиков, мальчикам льстило внимание. На утро саднило на душе от пьяных оргий.
Гоша жил творчеством, но чтобы зарабатывать, нужно было играть одно и то же. «Мурку могешь?» – это еще ничего так, шансон был органичен для Гоши. Нерв героев Жана Жене пел в нем, ветер северный трепал волосы. Фотографию сына уронила рука, но ведь он не оставил детей.
Долго так продолжаться не могло – и, когда бэнд развалился, Гоша маялся, торгуя в чайной. Когда рассказывал о сортах чая, так выразительно смотрел в глаза покупателям, что у него брали больше всех. Ему нравилась работа, люди, разговоры, чай тоже вполне себе нравился, но ему мучительно не хватало выносливости. От напряжения он сорвал ночной сон, всё казалось, что темноты, ласковой спасительницы, не бывает и вовсе, а только лампа светит в глаза сутками, как на допросе. Когда он провел без сна почти месяц, пришлось увольняться. К моменту нашего знакомства он сидел без работы полгода.
Кодить обратно не взяли: перерыв в несколько лет не оставил такой возможности. Но всегда нужен кто-то в техподдержку – человек, на которого орут, пока он пытается помочь. Гошины пользователи были бухгалтерши, как раз вроде тех, которые жались к нему в уборных на корпоративах. Теперь они были трезвые и злые, и у них вечно что-то не загружалось, ломалось и не так работало.
Однажды позвонила женщина, которая вручную внесла в программу двести коров, чуть ли не поименно. И всё слетело, коровы не сохранились. Гоша долго ругался, потому что вообще-то была специальная версия программы для фермеров, чтобы вносить одним махом всех коров сразу. Но конторе продали какую-то ерундистику, и пришлось вносить Ягодку, Звездочку, Машку целый день без результата.
Иногда он оставался работать из дома. Когда я бывала в отпуске, садилась рядом и гладила Гошу по спине, пока: «Линия техподдержки, Георгий, слушаю». Тихо, но четко, со звонко перекатывающимся роскошным «р» в имени.
Очередная бухгалтерша нудила, первые минут пять Гоша честно разбирался в проблеме. После стал закатывать глаза и корчить мне рожицы, пародируя абонентку движением губ, в котором угадывалось растянутое «бла-бла-бла». Я беззвучно захихикала и ущипнула Гошу за талию, он потянулся ко мне губами, мы начали целоваться, гарнитура съехала по его затылку, пришлось придерживать рукой. К моменту, когда я стащила с него шорты и причмокивала, бухгалтерша совсем разошлась: программа так и не загрузилась, Гоше грозила жалоба. Легонько охнув, он сообщил клиентке, что оставит заявку программистам. Бухгалтерша отвяла. Как только она повесила трубку, Гоша протяжно застонал.
Я не знаю, какую группу инвалидности надо давать, если у человека отрезали сорок процентов легких и время от времени он теряет сознание так, что не может очнуться без скорой. Гоше дали третью, а это всего ничего – около пяти тысяч пенсии. Если б была вторая, по закону можно было бы работать на час меньше с сохранением оплаты, но едва ли бизнес пошел бы на это. Работать на дядю вообще мучительно, если у тебя есть голова и сердце. Если же ты теряешь голос к концу каждого дня, а офисный кондиционер, подувший на тебя не с того угла, грозит тебе как минимум неделей больничного, работать невозможно вообще. Но Гоша – работал, и чуть ли не лучше всех в отделе. Скоро ему стали поручать кураторство над новичками, а потом и вовсе позвали назад в программисты.
Когда я ловила его вечером в центре, он был уставший, тихий и маленький. Иногда вздорный и взвинченный, за день выпитый раздраженными звонившими до донышка. Я брала его за руку, и мы долго шли по Пушкинской, шумела листва, и постепенно краски возвращались в его лицо. Я говорила, что поймала бы всех бухгалтерш, и отрывала бы им по пальчику, на ногах, затем на руках, за то, что они его мучают. Он отвечал просто: «Спасибо. Я тебя очень люблю».
Ночью
Кем ты станешь, когда вырастешь?
– Стариком, который завел себе стаю в квартире. Самый безумный дед на районе, городская легенда.
Тебе смешно почему-то с этого. Много ли дела быть сумасшедшим мальчиком, все знают, что – перерастет. Быть сумасшедшим дедом – уже позиция.
Но я не верю, что это возможно. Мысленно я даю тебе еще лет десять. Не в полную силу мысли, а кончиками синапсов, где это не становится четко оформленной идеей, где это еще не слова. Так вот, я думаю, что ты умрешь в сорок. За десять добавочных взрослых лет тучи рассеются, глубина прирастет. Мы, наверное, все-таки расстанемся. Как это случится, ума не приложу, потому что жить без тебя примерно невозможно. Но, конечно, мы как-то расстанемся, и я выйду замуж, и будут дети, а мы с тобой станем писать друг другу и иногда встречаться. Просто держаться за руки, потому что любви нашей ничего не нужно. Будем присматривать друг за другом, как ласковые ангелы. И я отпущу тебя светло – спокойным, мудрым, сорокалетним, растерявшим всю бычку плоти. Как ты будешь сладко спать. Мне кажется, ты даже разлагаться не станешь, зачем это. Всё человеческое – побеждено, вижу тебя невыносимо белым, жемчужным. И мы были бы счастливы так, как прямо сейчас, когда я целую тебя в ямку, где сходятся рёбра. Только сильнее, потому что тебе больше не нужно вставать и уходить.
Но пока у нас есть ночь. Ты упорхнешь еще до обеда – это чтоб собаки углы не зассали, не сильно поели мебель. Это понятно. Луна маячит, мертвецкий румянец, по кровати дорожка, как на воде. Покрывало морщит, вот небольшой бугорок – это бедро, бедро – это ты. Обнимаю тебя, прижимаюсь к спине. Чувствую кожей, как бессонные твои мысли гудят, бегает электричество. Ты не шевелишься, но движение несомненно. Парообразная легкость, лежу как с облаком в обнимку. Облака ведь огромные, размером с небо. По ним ходит Бог.
Просыпаюсь и понимаю, какая у меня в руках тяжесть. Да и где ты, нет тебя, оставил мне вместо себя камень какой-то. Многотонная пустота, черная, поглотившая всё.
И ведь очнешься утром, и всё еще будет: солнце, бутерброды… Ты не любишь, как я варю кофе, поэтому я завариваю тебе чай, безо всяких обид. Но сейчас – ничего нет, а я продолжаю обнимать твое тело, пока оно забыло, что ты – это ты.
Я знаю физику засыпания, у меня бывал сонный паралич, и ток в голове отдавал приказы пошевелиться, а я не могла, руки-ноги не слушались. Ничего в теле не слушалось, невозможно даже моргнуть, и не спутаешь это паническое удушье ни с чем. Превращение живого в саркофаг.
И даже смешно, что во время еженощной репетиции смерти мы восстанавливаемся для жизни следующего дня. Вроде как, недосып означает, что ты недостаточно умирал, а чтобы чувствовать себя хорошо, стоит умереть прилежно, достаточно. Может ли большая настоящая смерть обладать похожим значением? Чего только не выдумаешь в утешение, но похоже, что да.
Но пока я обнимаю тебя – и пытаюсь понять, как это будет, если изъять твое присутствие из мира настолько, что из человечьего короткого века это тянет на вечность. И понимаю, что ведь будет же. Но как мне быть с этим – мысль слишком страшная, ее лед жжет. Я одергиваю себя и мигом забываюсь, думаю о том, что ты не любишь, как я варю кофе, а твой затылок пахнет тщательно вымытой, страшно любимой псиной. И все эти глупости становятся еще одним одеялом, которое бережет мой сон. Вот мы и лежим, до конца ночи, два обнявшихся тела. Умерли так, что сами в это поверили.
А завтрашний день мы будем жить – удесятеренно, неистово.
Твердо спать
Гоша не храпит; спит тихо, как ребеночек.
Мы бы поместились без проблем и на односпальной, два человека толщиной с одного. Хорошо было занимать не слишком много места в мире, тогда мне казалось, что материя – это погрешность, прав один дух. В этом смысле мы почти идеальны.
Гоша не любит мою кровать: слишком мягкий матрас. Утром он морщится, костям нет покоя. Я глажу его спинку, да какой же из шрамов на лопатках я больше люблю, левый или правый? Почему всегда надо любить что-то больше чем что-то. Лучше б их вообще не было, но они есть. Шрамы говорят – чудо, что ты жив, маленький тепленький рядом со мной лежишь. Да какой же ты у меня, красивее не было в мире людей.
Диван у тебя дома давно провалился. Ты его никогда не складываешь, да и не сгоняешь с него собак. Бывает, вы так и спите: Гошечка, кошечка, собака, собака, собака. Иногда в этой чехарде можно разглядеть мою пятку или кусочек уха. Засыпать – уютно, спать – неудобно. Кошка пересчитывает рёбра лапками, псы хрюкают, плечо любимого – слишком твердое, одна кость. Нелепое гнездо из людей и зверей, свитое огромной теплой птицей.
Но на кровать ты все-таки накопил, полутороспальную, с опробованным в магазине матрасом. Перед выносом пришлось всё же сложить старый диван, и во внутреннем ящике ты обнаружил четыре платья, уже и не вспомнишь, чьи, но вроде хозяйки разные. Очень хорошо, конечно, спать с твоими собаками на платьях твоих бывших любовниц, пока твоя жена пашет в ночную. Я включаю каргу и ворчу, будто бы для приличия. Но ведь позорная грязь ситуации к нам не липла.