А теперь представь – всегда над пропастью, под ногами – долина мертвых. Живешь как какой-то орлан белоголовый, только гнездо очень тесное. И тут соседскому орленку дарят трубу, и он высовывается из окна и трубит. Он так и не научился играть, кривой поломанный звук будил меня с год, не спалось же ему, соседу. Ему вообще родители прекрасное прививали: как-то весь вечер слушала, как они учили Пушкина всей семьей. «И днем и ночью кот ученый, я кому сказал, сука, блять, продолжай». Я смеялась, и мама смеялась, ну а что еще делать, если кот ученый, сука, блять. На меня тоже орали, бывало, но только если я с четверкой приходила. Без мата орали, мы не ругались друг при друге, только по своим делам ругались. Приличная семья, в классе все думали, что папа начальник, а папа – просто папа, ну и ничего, только мама возмущена.
Ты всегда ложишься спать так поздно, что аж рано? Господи, пять утра уже; понятия не имею, как завтра работать. Вот это мы заболтались с тобой, редко с кем так получается, это просто супер, чудеса. Спишемся завтра, еще обязательно спишемся. Я обычно уже сплю около полуночи, ловишь ритм на природе: солнышко село – значит, пора спать. Рада знакомству. Как, говоришь, тебя зовут?
Волчонок
Георгий, Жора, или Гоша, или Гера, или Жорж, – я откликаюсь на всё. Хочешь звать меня Гошей? Ой, меня так мама всегда называла.
Мне очень нравится, как ты необычно пишешь, как в книжке. Я так красиво, как ты, не умею, но буду стараться. У меня не получится, так что не сильно смейся и не считай меня недоразвитым. Это я так, чтоб в грязь лицом не ударить, как бы случайно падаю сам. Такая стратегия, шахматы. Ты играешь, кстати? У меня третий разряд, а еще я приехал из Питера, и гитара, опять-таки. Здесь на юге все говорят, что я отличаюсь; это мне нравится, я такое люблю.
Ты прости меня за разнузданные фотографии эти. Тебе вроде понравилось, но ты всё равно прости. Так вот сразу тебе всё – коленки, гольфики, баловством наружу. Но что тянуть, зато сходу всё понятно. Вот подружимся с тобой – и будешь наряжать меня как куколку, как принцессочку. А я внезапно так басом в разгар процесса: «Кто твой папочка?» Ахахах.
В картинах я как-то не очень, вот в кинокартинах – отлично. Да у меня даже жизнь началась по Тарантино, такой вот Тарантино из Воронежской области. Я – Гера, а отец героиновый был. Всего одна черно-белая фотография: мама, совсем еще девочка, начес, тогда так носили, отец, лыс и худ, я – щекастый пельмень в теплом комбинезоне. Сидим все вместе на парапете в парке, я посерединке, идиллия, прямо семья. Маленький такой я. В комбинезоне этом мать и увезла меня в Питер, не то бы ее убили и меня убили. А так только отцу прострелили колени. Ору столько, кровища, страх такой, чисто Тарантино, ну. Отец задолжал им, что ли, или просто всех задолбал, не знаю, как там было принято в девяностых. Мама накрыла меня собой и забилась в угол. Утром увезла к тетке в Питер. Охуеть история, да? Наверное, не надо так сразу при знакомстве, но ты же говоришь, что любишь сразу о важном. Колени – это очень важно, они нужны человеку.
Мама и сама здоровья не густо – больной позвоночник, – а еще и крутись как-то одна с ребенком. А ведь была настолько красивая, краше, чем Ума Турман, раз в сто. Глаз с поволокой, огромный, зеленый; то ли хитрость, то ли наивность в лице, ну, выражение. У меня такое же, говорят. Мужики вокруг нее – штабелями. Вечно, правда, не те.
Мама, папы, я – несчастная семья. Да какие папы, я звал «папой» всего одного человека в жизни – дядю Сашу. Хороший мужик, сварщиком работал, эси диси там, дип пёрпл, подбухнет – и колонку в окно, всем соседям слышно. Веселье!
Вот фотография: держит маму на поводке, приспособили так ремень обычный от брюк, а она заливается, хохочет. Хорошо им вместе было, громко. Я бы предпочел всего этого не слышать, но раз уж я в курсе, то просто рад, что маме с ним было хорошо. Хотя могли бы и потише, конечно.
У других папаш я не вспомню даже лиц, не папы никакие вовсе – так, осеменители маминых простыней. Однушка ведь в коммуналке, «Гоша, у нас сегодня гости». Ляжешь спать под шепот, проснешься под скрип, фу. Конфету дадут – и маму ебут, ну хоть какое-то возмещение ущерба. Нет бы сделать ей массаж, сволочи, у нее ведь спина больная.
Я сам выучился делать массаж, и получалось отлично: руки у меня с детства нежные, чуткие. У девочек – и у тех запястья обычно толще моих; пальцы у меня длинные, настоящие музыкальные. Эси диси там, дип пёрпл, папа дядя Саша показал на гитаре первые аккорды, даже что-то получаться начало. Я бы научился играть еще тогда, если б он не забухал неудачно, не получил бы в нос неудачно, не упал бы неудачно на поребрик затылком. Скучали мы с мамой и плакали по нему. А потом другие папаши пришли, с конфетами.
Лучше б они все были и дальше, конечно, эта сборная команда сладкого королевства. Но появился Егор, и привел с собой Антошку. Антошка – дурачок, а Егор просто дурак, да слабо сказано, но что тут еще скажешь про алкаша-рецидивиста. У Антошки было отставание в развитии, молчал всё. У Егора – опережение: бить начинал всегда раньше, чем думать. В двенадцать лет я завел себе нож под подушкой, полезет Егор – и убью его; так думал. Да и сам стал будто нож: холодный, острый, хоть кусок мяса резать, хоть Егора, хоть хлеб – всё одно. И одновременно с этим трусился весь, мелкий, худой, дите. Мама носом хлюпала, сопли кровавые. Влезу в драку, сам отхвачу, Антошка помолчит-помолчит, и как заорет! И ему, и мне Егор зарядит, Антошка забьется под кровать и сидит, как зверье какое. Но мне не было жалко Антошку, и себя не было; жалко было только маму, очень жалко маму. Два года мы так, а потом Егор, слава богу, кого-то убил, но не нас, и сел надолго.
Ты не забанила меня еще? Супер. Хорошо, что ты не малолетка, и сама всё понимаешь. Сколько нас так выросло в девяностые, и ничего, нормальные ведь, ну, как нормальные… Одна подруга вообще нашла своего отчима мертвым в петле, так она остановила наручные часы на том времени и ходила так долго, лет пять, пока не потеряла часы где-то. Нормальная девчонка такая, веселая, мы играли вместе в группе. И всё же в порядке, в конце концов. Мы все – совершенно нормальные люди, просто не самые счастливые, но кто и когда вообще, в чем проблема.
Нам было хорошо с мамой вдвоем; она мне много читала, приучила меня к книгам. Гладила по спинке, говорила, что спинка у меня минтайская, ну, минтай, рыба такая морская костлявая. Я волчком, конечно, вырос, не рыбой совсем, но не таким, что зубами щелк. Любил одну книжку про индейцев, и там индеец нашел волчонка, воспитал его, а тот ему потом помогал на охоте, и вообще помогал. Мама мне так это читала: я под одеялом – как всегда, болею, – торшер желто светится, мамин голос звучит как-то кругло, можно же так сказать про голос? Словно шар золотой, только голос. Да, волчонок в этой книжке не главный герой, но очень важный. Меня это совершенно устраивает.
Я тебе почитаю вслух когда-нибудь, если хочешь; я это очень люблю до сих пор. И читаю с выражением так, артистично, чтоб слушать интересно. Тебе понравится. Ну, обычно такое нравится девчонкам.
Кроме книжек, я очень любил Сергея Бодрова, у меня плакат на стене висел, и были кассеты «Наутилуса». Засмотрел оба «Брата» до дыр, только приходим к тетке в гости – я к видику, и поминай, как звали. Данила был очень клевый, прям вообще герой, и Сергей тоже, прямо как папа дядя Саша, его тогда уже не было, а Данила был, и убивал всех врагов. И женщины его любили, Салтыкова красивая такая, да и остальные ничего себе. Я подрос когда, выпросил у мамы на день рождения плеер с дисками, и свитер был у меня похожий. Когда не болел, выезжал в центр Питера – и ходил, как Данила в кино под «Наутилуса», и думал, что сам тоже буду убивать всех плохих. Смех один, я ж худой, то враги бы меня скорее убивали, но так хорошо я ходил, так нравилось мне.
Когда Бодрова ледником завалило, не хочу даже и вспоминать, что со мной было. Я месяц спать не мог, может. Ты тоже расстроилась, да? Теперь-то я понимаю, что Бодров на самом деле искусствоведом был, и никого не убивал. Очень культурный человек, ренессансы там, то да сё. А Салтыкова вообще ржала как припадочная во время сцен с поцелуями, ну, она не профессиональная актриса, не могла играть. Это я знаю из фильма о фильме, очень интересно. Мы посмотрим с тобой обязательно, если захочешь.
Я был в детстве совсем другой, не такой, как сейчас. Молчаливый, замкнутый; все орут во дворе, а я мимо шмыг, тень мальчика. Или вообще лежу дома болею, обычное дело, и что там говорят про меня, какая мне разница.
Хотя вот случай был. Егор выдрал из моей книжки страницу и начал на ней есть вяленую рыбу, мерзко-мерзко причмокивая костями, в субботу-то утром. Со смаком, со вкусом. Звук этот будто посасывал мои обнаженные мозги. Да и книжку очень жалко, хотя сейчас уже и не вспомню, какую. Так хотелось вылить Егору на голову его пиво, но он вообще бы меня кастрировал за это. И я просто сел с недовольной мордой напротив, и смотрел на него пристально-пристально. Он не сразу заметил; зыркнул раз, второй, а я гляжу как приклеенный, ноль эмоций в лице. Егор прикрикнул, а я продолжаю, он стукнул по столу, а я как каменный. Он вскочил и чуть придушил меня, чисто чтоб пугнуть. Шея заболела вся изнутри, я отполз. Скоро он нализался и уснул. Я спер у Егора из куртки денег сколько было и ушел, осенью в дождь. Шлялся весь день, мама бегала, искала, подняла на уши весь двор. Вечером меня нашли на улице с какими-то обсосами, мама дала мне по морде прям при всех. Ну, за дело, конечно. Повезло, что Егор всё еще дрых пьяный. У меня температура к ночи, понятное дело, – столько под дождем; да мне много и не надо.
Болел потом с месяц, а мама достала где-то курицу хорошую домашнюю – и была у меня своя собственная кастрюля бульона, всем остальным его нельзя. Егор продержался пару дней – и потом сожрал весь бульон; да как «держался», то ему не лезло от пьянки. Но мне всё равно было очень приятно два дня, что вот есть в холодильнике моя кастрюля, и в ней желтый наваристый вкусный такой бульон. Но главное, мама любит меня, любит меня мама. Достает курицу, варит бульон. Пока Егор спал, подложила ему в карман столько же денег, как я взял. Спасла меня.