Бывали дела и попроще. С Никитосом играли на гитарах, у меня есть видео; голый Гоша, гитара, одетый Никитос, бас. «Жарко было! Ну и тебе же понравилось» – и хитрый любимый глаз непременно блеснул. Или: возня с реконструкторами, одевали Гошу, как маленького, а он и в советской военной форме тянет носочек как принцесса, ангелочек, крошечка. С Ванюхой докошмарились в переписке до того, что на спор отправили друг другу фотки членов; ну, то есть Гоша отправил, а Ванюха застеснялся. Гоша был очень возмущен!
Я плакала со смеху со всех этих глупостей: нельзя же жить вот так, просто, пихаться локтями от неуемного зуда, щуриться, ерзать. Ан можно же! Но кажется мне самым нутром, печенкой, что без тебя твои мальчики провалились в черное взрослое безделье. А ты вечно юный хохочешь, ножками болтаешь на облаках, и свет небесный отражается в твоих зрачках, и только после этого долетает к моему сердцу.
Что за цирк
Ялюблю все твои глупости, их много у тебя, поэтому люблю я тебя очень сильно.
Мы ходим на Университетский в подвальчик к вегетарианцам. Денег не густо, посидеть хочется, а на улице накрапывает мелкий, опасный для тебя дождик. Очаровательно улыбаясь, ты просишь у официантки вторую вилку, и ешь пасту сразу двумя, плотоядно сверкая глазищами.
– Так даже удобнее! Только попробуй!
Я тоже прошу вторую вилку, цепляю сразу двумя копну спагетти, макароны свисают как томатная борода. Гоша ловит ее ртом на весу, я плююсь от смеха, мой подбородок в красных ошметках, Гоша вылизывает его длинным языком. Официантка таращит глаза; даже для вегетарианцев мы полные придурки. Как же хорошо, Господи, как же хорошо. Принимаемся целоваться, да как же ты хищно смотришь. Вечная жадность ко мне, будто меня украл.
Сколько же у тебя фокусов, а. Скучала одна вечером, переписка молчала с утра, нельзя же вот так совсем сутками. Зачем-то не писала тебе. Наверное, потому что очень-очень хотелось, но еще больше хотелось, чтобы ты дышал, не душить.
Средь тишины от тебя прилетает сюрприз – карта Ростова, по ней рассыпаны эмодзи с двусмысленной ухмылочкой. «Угадаешь принцип?» – и вопрос хитрющий-хитрющий, с ожиданием фурора после моей догадки. Скольжу по карте глазами: отметки в районе Северного рынка, Нахичевани, набережной, парка Революции, ДК Ростсельмаш, Братского кладбища. Восторженный вопль после моей отгадки: «Да мы с тобой скоро всю карту заполним, да?». Возле речного вокзала ночью менты не гоняют с пивом, но еще достаточно безопасно, чтобы не пробили голову. К ночи уводят детей с площадки, утаскивают на поводках породистых псов. Компании пьянчужек рассаживаются на почтительном расстоянии друг от друга. Лавочки и днем там тенистые, теперь это двойная тень, дырочки пустоты на черном. Как не поставить здесь латку, излившись живым? Это всего лишь ремонт.
Или что-то спокойнее: всего лишь приносишь колоду карт на Гребной канал, тасуешь, гипнотизируешь. Каждый раз знаешь, какую я загадала, читаешь мысли. Ловкая, будто нечаянная, феерия. Меньшее чудо среди всех твоих чудес, но я в полном детском восторге. Решительно нежно опрокидываю тебя на лопатки.
А потом хорошо дышать вместе и просто молчать, гладить прядки руками, смотреть, как опускается солнце. В ответ на твое «Давай, мне пора» долго тебя целовать.
Мой фазан
Сняла комнату, надоело шататься черт знает как.
Не то, чтобы в комнате было не черт знает как. Ростовские коммуналки образуют подобие двора-колодца, но колодец по сравнению с петербургским совсем меленький – добудешь из такого студеной водицы, а как же; тины одной зачерпнешь. Из коридора выход на общий, вдоль всей стены, балкон. В южной ночи всё время кто-то трущобно курит. Стены в доме толстые, старинного образца, а вот двери везде нищебродские. Если заняты любовью в одной из комнат, то после секса высыпает курить весь этаж.
Гоша просидел целый день у парикмахера и явился ко мне во всём блеске. Половина его каре выкрашена в черный, другая – каждый-охотник-желает-знать, а вот и фазан, ближе к затылку. Я хлопаю в ладоши: вот это ты птица-гошица. Он жмурится от удовольствия и выдает чуть угловатый реверанс. Не зря все муки, ох и намаялся. Я гляжу на Гошу как на огромную, обожаемую куклу. Как только взрослые отворачиваются, ребенок стаскивает с куклы панталоны, чтоб убедиться, что под ними лишь гладкий пластик, пустота. Моя кукла – самая лучшая, а пустоту я найду позже, когда после всех утех он упорхнет.
Новой прически в тот день нам показалось мало. Идея забавы подвернулась под руку, пришла сама собой – мы стали друг друга красить. Я густо подвела ему глаза голубыми тенями, ими же намазала губы, подчеркнула скулы. Вместе с красной прядью у лица смотрелось так восхитительно, будто мой мальчик сбежал ко мне на ручки от какого-то злющего Барабаса. Я расцеловала костяшки его пальцев. Моя ж ты богинюшка!
Богинюшка – та еще шельма; взяла бразды правления, стала красить меня. Подвела один глаз зеленым, второй розовым, раскрасила желтым скулы, забавляясь, шипела:
– Синяк, фингал!
И отчеркнула две размашистые закорючки над моими криво накрашенными губами. Усы, значит, вот так. Как мы хохотали, едва взглянув в зеркало! Щёки устали, мокли глаза. Стали целоваться, оставляли друг на друге цветные отпечатки, изгваздали простынь, наволочку. Шея моя – голубая, на Гошиной ключице – чернильное пятно от моих усов. Я изучаю глазами цветное месиво на его лице; да что ж ты за человек такой, картина.
В съемной комнате нет ванной – и мы, продолжая давиться смехом, пытаемся прошмыгнуть в общую, сквозь коридор. Сильно пьющий сосед высовывает лохматую седеющую голову из дверного проема, чтоб бросить нам:
– Вот уроды!
Но мы игнорируем комментарий, и уже через пару минут поддон душа под нами плывет акварельными пятнами; охотник фазана наконец-то укокал, и, прельщенный цветными перьями, взялся за кисть.
А после мы пили чай, и Гоша стал тихим; я его обнимала, болтала ему всякое, а он улыбался грустно. Когда мы прощались в дверях, он сказал:
– Знаешь, я так устал. Мне совсем не хочется жить.
– Птица моя, Гошица…
А больше ничего и не скажешь, только встанешь на цыпочки, заправишь красную прядку за ухо, посмотришь в глаза, поцелуешь. И глазища его – как озёра, в которые ходят топиться.
Присутствие
Яскучала неделю, я не знала, что делать. Но я делала всё верно.
Скамейки за Пушкиным: один раз встретил меня на той, что слева, спустя месяц – справа. Я прохожу мимо – и это можно засчитывать за две встречи с тобой. Всё равно скучаю, но счастливо. Будто всё и так есть. А ведь возможно обладание и чем-то большим. Это вообще как? Не спрашивайте влюбленных; те только промычат, дурни.
У поворота в Парк Горького – еще одна встреча: вижу тебя, шпалу, в кепке. Козырек назад, доска весело вперед. Ну, влетишь в кого-то, рассказывай ему потом, объясняй. Мокрый уже, волченыш, звереныш, продует! А ты из рюкзака запасную футболку – хоп, и только белые рёбра блеснули. Шито-крыто, сухо, никакой простуды. Но потом всё равно догуляемся, и ты просопливишь три дня.
Вернемся на Пушкинскую. У Буденного всегда густая тень, там можжевельники, прочие елки. Обычно мы встречаемся в этом углу; у меня чувство, будто мне пять лет и я в первый раз вижу жирафу. Она, козыряя пятнами, переставляет ноги, и, должно быть, снится знаменитому художнику, не может же она вот так, существовать взаправду. Но я обнимаю тебя – и ты есть. Иногда кажется, что ты – Кощей бессмертный, и бессмертный действительно, без всех этих ухищрений с иглой и уткой. За затеями этими – страх, а ты и так никогда не умрешь, зачем тебе эти глупости.
Теперь через Буденновский проспект, и Пушкинская продолжается. Длинная пешеходная улица, я иду с середины. Если бы я свернула в другую сторону, то насчитала бы ровно то же самое количество встреч с тобой. Но вот, через проспект, тут у нас военные, неоклассицизм цвета топленого масла. Когда-то в будущем дроны будут метить сюда, наделают шума. Выбьют окна соседних домов, витрины, поутру хозяйка ресторана посмотрит и скажет: «М-да». Хорошо, что у них дорого и вкусно, и прибыли, и еще муниципалитет даст немного денег. Пока всего этого и в помине нет, и я вспоминаю, как мы пришли сюда пешком с Братского кладбища, мокрые, восторженные, немного ехидные. Уселись на лавку перед штабом и продолжили целоваться. У нас совершенно одинаковые носы на фотографии, которую мы тогда сделали.
Дальше мы никогда и не ходили; моя прогулка теряет всяческий интерес.
Я возвращаюсь на съемную и еще несколько раз сталкиваюсь с твоей тенью, улыбаюсь ей. Да и оригинал обещался вечером; тени, пните его, пусть поторопится. Я скучала неделю, я не знала, что делать в эти оставшиеся несколько часов до встречи, – и пошла ловить его присутствие по кусочкам, детальки из разных слоев реальности собирать. Что-то нашлось, и этого вроде достаточно, но как может быть достаточно, когда ты настоящий скоро появишься у меня на пороге, и влажные прядки у лба, смешные острые зубы, и всё твое. Я люблю всё твое. Ох! Звонок.
Ты говоришь громко только если хохочешь или бранишься, поэтому сейчас ты говоришь тихо. Жалоба. Потянули собаки на поводке, упал. Шов на легком болит, капец. Может, надо к врачу, но еще потерплю, не понимаю. Наверное, сегодня нет, полежу до завтра. Вот что ты говоришь. А я выхожу в коридор и смотрю в колодец. Закат гаснет медленно, вспыхивают первые огоньки. И знаешь, мы ведь и так повстречались с тобой сегодня добрый десяток раз. И зачем тебе только нужно присутствие размером с город.
У тебя есть надежда
Гоша заболел. За осень уже третий раз, но до этого вычухивался за недельку. Долгое южное солнце сушило его носоглотное болото. Но вот ноябрь вошел в зенит, дождь в первый раз сорвался на мокрый снег, предсмертная агония лета кончилась. Маленькая слабенькая зима поползла по земле, лужи занялись сахарной корочкой – дети так любят сладкое. Кто знает, кем вырастут. Некоторые – убийцами.