У парадной топтался управдом в едва накинутом на плечи полушубке. Дворник с деревянной лопатой стоял рядом и угрюмо посмотрел на собаку:
– Ишь, пес тоже, стало быть, мильтон.
– Сюда, товарищи, – меленько побежал, быстро распахнул дверь управдом. Мертвый лифт в клетке. Заколоченный черный ход. Запах кошек, несвежей еды и мочи. Все как в тысячах ленинградских подъездов в некогда богатых домах, отданных советской властью простому народу. Повалили вверх. Туз Треф тыкался носом то вправо, то влево, стеля хвостом по загаженным ступеням. Бронзовые шашечки по краям говорили, что до революции здесь когда-то лежал ковер.
Дверь квартиры была распахнута настежь. Соседи, растревоженные происшествием, выглядывали на площадку. Зайцеву казалось, что он опять разыгрывает насмерть знакомую сцену: будто и соседи всегда одни и те же. «Смотри, собака». По команде вожатого пес сел, обернув вокруг себя хвост, и тут же вывалил розовый язык.
Прошли длинным, загроможденным старыми вещами коридором. У Зайцева опять появилось чувство, что всякий раз это одна и та же коммуналка. Просто вынесли, допустим, высокое зеркало из прихожей, а поставили сломанный шкаф. И перевесили иначе корыто, и вздыбили возле другой стены старый велосипед. Убрали коробки, добавили коробки. Даже запах казался одним и тем же.
Управдом показал комнату. Крачкин быстро осмотрел замок.
– Следов взлома не видно. Нуте-с, посмотрим.
Вошел в комнату. За ним Серафимов, Самойлов. Комната большая, просторная и полная света – насколько это вообще возможно в Ленинграде с его вечно мутным небом. Зайцев ступил через порог. И обмер.
Весь посторонний шум для него как бы умолк. Призрак Крачкина беззвучно расставлял треногу. Бесшумно раскрывали рты привидения оперативников, сквозя мимо.
Убитая была одета в алый шелковый халат с широкими рукавами. Труп сидел в кресле прямо, только голова чуть свешивалась – словно под тяжестью жемчужных бус, обвивавших лоб; концы нитей уходили куда-то в прическу. Белые кулаки казались восковыми на фоне шелка. Они лежали один на другом. Из правого торчал цветок. Ярко-красный даже на фоне красного халата.
– Гвоздика, – вдруг обрел голос Крачкин. Он наклонился, несколько раз взмахнул ладонью над цветком, по всем правилам безопасности подгоняя воздух к ноздрям, а не вдыхая напрямую. И сообщил: – Причем живая. В отличие от гражданки.
– В феврале? – отозвался Самойлов, стукавший ящиками комода. – Оригинально.
– А вот и документики, – Серафимов показал им дамскую лаковую сумочку. Щелкнул застежкой. Вынул твердую книжечку удостоверения и прочел вслух, бросив быстрый взгляд – на убитую, на фотографию:
– Карасева Елена Петровна.
Управдом подтвердил личность убитой. Вспышка окатила мертвую женщину.
Карасева Елена Петровна, работница аптеки.
Серафимов и Самойлов пошли говорить с соседями. Зайцев внимательно ощупывал взглядом комнату.
Ему сегодня все казалось повторяющимся сном. Может, поэтому кажется и сейчас, что он это уже видел?
Зайцев смотрел на бледное лицо убитой, с усталыми, будто подернутыми ржавчиной веками. Это кресло. Эта странная прическа. Этот крупный, несомненно, ненастоящий жемчуг. Эта раздражающе живая, вернее, конечно, уже мертвая – срезанная, но все еще свежая гвоздика. Она огоньком горела над мертвым холодным кулаком.
Зайцев изо всех сил отталкивал от себя эту мысль. «Я устал», «не выспался просто», «весь день сегодня как во сне». Но все-таки сдался и признал: убитая Карасева странно напомнила ему Фаину Баранову. А обе они – странно разодетых женщин, убитых на Елагином.
Или убитых – а потом разодетых?
– Крачкин, – позвал он.
Но тут внесли и положили на пол носилки. Тело Карасевой, застывшее в трупном окоченении, с трудом вынули из кресла. Санитары все никак не могли взяться за него сподручнее. Наконец схватились, подняли, перенесли. Накрыли простыней. Оно высилось отвратительной горой.
2
Зайцев закончил рапорт. Тоскливая однообразно тяжкая жизнь порождала такие же тоскливо-однообразные преступления. Они либо раскрывались по горячим следам (потому что, как правило, виновный валялся тут же, сам пьяный, или по глупости своей тотчас волок краденое продавать), либо повисали мертвым грузом, пополняя статистику нераскрытых, которые не раскроет уже никто и никогда, потому что расследование заглохло и было прекращено. Гр. Вяткин по распитии спиртных напитков ударил бутылкой по голове гр. Башмакова. Гр. Спицына, состоящая на учете как занимающаяся проституцией, пригласила к себе гр. Свечкина, после совместного распития спиртных напитков…
Зайцев потянулся, зевнул. Вынул рапорт из машинки.
– Вася, не занят? – Крачкин вошел, не спрашивая разрешения войти. Даже не встречаясь с Зайцевым глазами.
– Занят, конечно. Странный вопрос.
Крачкин не поддержал его тон.
– Еще вот. Развлекайся.
Шлепнул на стол четыре папки. Зайцеву показалось, что голова у него от одного вида этих папок сразу наполнилась песком.
– А совещание? – спросил он Крачкина в спину.
– Какое еще совещание? – недовольно спросил тот, не оборачиваясь. Но остановился, уже хорошо.
– Да по Карасевой, убитой с Петроградки. С цветочком.
– Цветочки-грибочки…
– Крачкин, ты чего? Человека же убили, – опешил Зайцев совершенно искренне. Крачкин обернулся:
– А то, что есть сейчас дело поважнее для благополучия советских граждан.
«Ага, значит, Елагин», – понял Зайцев.
– Закроешь эти – и снеси все в архив, понял?
– Да понял, понял.
Крачкин вышел.
Зайцев сказал себе: нет. На обиженных воду возят. Эта мысль не больно утешала, но лучшей у него все равно не было. Подтащил к себе папки. Глухари, значит. Он без интереса, просто чтобы занять руки и унять раздражение, раскрывал, закрывал и перебрасывал в сторону папку за папкой. Ну, какой там гр. другого гр. после совместного распития спиртных напитков… Следствие прекращено. Следствие прекращено. Следствие прекращено. И замер. Предпоследней папкой оказалось дело убитой Карасевой. Женщины с гвоздикой в руке.
3
В архиве пахло старой бумажной пылью. Даже запах подвала здесь не чувствовался, заглушенный. У старой бумаги скверного качества свой неповторимый дух. В 1920-е Петроград голодал, потом перебивался необходимым, бумага была хуже некуда. Сейчас она медленно разлагалась, стиснутая в папках. Их блеклая желтизна перекликалась с тусклой желтизной слабой лампочки. Деревянные стеллажи, плотно забитые папками, уходили в глубину, едва виднелись в полумраке. За деревянной стойкой, отполированной тысячами нетерпеливых или скучающих локтей, никого не было.
Зайцев тряхнул колокольчик. Ошибка: был кто-то. Из-под стойки вынырнуло совиное личико.
Нефедов молча смотрел на него.
– А Овечкин где?
– Мы с ним посменно.
Зайцев не нашелся с новым вопросом.
– Ты что, спал там?
– Читал.
Нефедов, видимо, еще не исчерпал на сегодня своей способности удивлять. Читал. Скажите пожалуйста.
– Привет, в общем, Нефедов. – Зайцев вспомнил, что сюда, в архив, Нефедова сослали согласно тому же заговору холодного дружного молчания, которым его самого, Зайцева, держали в бригаде – но вне ее. Впрочем, Нефедова хотя бы поделом.
– Здравствуйте.
– Принимай глухари.
Странно только, что Нефедов, похоже, так и тянул лямку в архиве угрозыска, а не перевелся обратно к себе, в ГПУ. «На его месте, – подумал Зайцев, – я бы давно…» Но на лице Нефедова не отражалось ничего, как у лунатика, спящего наяву. Могло ли быть так, что Нефедов не думал ничего? А может, просто Зайцев интересовал его так же мало, как клоп, ползущий по старой папке?
Еще можно было все отыграть назад. Но именно в этот момент Зайцев понял, что ему этого вовсе не хочется. И опустил руки, сжимавшие папку с делом Карасевой.
Хуже уже не будет. Справится он с Нефедовым, если что. Не с такими справлялся.
– Вот что, Нефедов, ты рот на замке держать умеешь?
В мутных сонных глазках блеснула искра.
Зайцев принялся объяснять.
Откуда ни возьмись, на стойке появились чернильница, ручка, лист бумаги. Нефедов старательно клевал пером в чернильнице, выводил фиолетовые буквы, внимательно следя за строчкой. Тонкая шея старательно вытягивалась из обтрепанного воротника. Зайцев понял, что грамоте тот научился уже взрослым. Его взяло сомнение: бегло ли Нефедов читает? Иначе никогда он столько дел, сколько нужно, не просмотрит.
– А вообще… – остановил его Зайцев. – Да не пиши ты это все. Я и сам не могу толком сказать, что искать надо. Что-что. Странное. Любые странности. В одежде. В положении тел. В этом самом…
Зайцев покрутил руками у головы, как бы показывая замысловатую дамскую прическу.
– Предметы опять-таки в руках. Не бутылка когда, не лоскут, у убийцы из одежды вырванный. А странное. Что? А черт знает, что это может быть. Что-то. Понимаешь?
Нефедов не кивнул.
– Положим, – продолжал Зайцев, животом навалившись на стойку, – при военном коммунизме странно одевались все. Тут уж не до шику-блеску было. Вон дворник наш вообще в старом камергерском мундире ходил. А что, мол, говорил, сукну пропадать. Так мы давай так далеко забираться не будем. Ты смотри давай дела недавние – но только мокрушные. Понял?
– По Ленинграду или по губернии тоже?
– Только Ленинград. Пока что.
Нефедов не спеша кивнул, с опозданием отвечая на вопрос Зайцева. Он внимательно изучал написанное. Потом, не наклоняясь, вынул откуда-то жестяную тарелочку, воняющую старым папиросным пеплом. Спички. И не успел Зайцев удивиться, как пламя уже лизнуло только что исписанный лист.
– Вы же сказали: рот на замке, – пояснил Нефедов все с тем же сонным выражением лица, и Зайцев подумал, что если он сейчас совершил ошибку, втравив в это Нефедова, то ошибка эта гораздо серьезнее, чем он думал: глупым, неосторожным Нефедов точно не был. – Когда вам это все надо?