Вдруг выпал снег. Год любви — страница 10 из 46

— Девушка сомнет платье. На стуле лучше, — возразила Жанна.

— Будь по-твоему. Это не принципиально, — согласился Витек и подмигнул мне. — Тем более что платье можно снять.

— Тогда нужно занавесить окно, — не удивилась Жанна словам Баженова. — Здесь такие соседи, могут вызвать милицию.

— Идиоты, — сказал Витек. — На пляже можно, а дома нельзя. Ну и люди пошли, лю-ди-иш-ки!

— На пляже все-таки в купальниках, — с непробиваемой глупостью в глазах заметила Жанна.

— Если пляж общий, — напомнил я.

— Это уже детали, — улыбнулся Витек, блеснув золотой фиксой. — Верно, Даша?

— Верно. — Даша улыбнулась ему в ответ.

«Ну и Грибок, — подумал я, — ничего себе тихоня». Подтолкнул Дашу к столу. Она протиснулась между столом и стульями к окну, чуть приподняв край платья. Коленки у нее были круглые, но об этом я знал давно: видел на пляже.

Водка не потрясла меня. Я не поперхнулся, не сморщился. Выпил ее, как лекарство, без всякого удовольствия, подумал: «Лимонад вкуснее».

Потом все говорили. Громко и ни о чем. Иголка царапала диск пластинки. Красный патефон пах клеем и деревом. Какая-то женщина нахально пела металлическим голосом:

О счастье! О счастье!

О, если б оно было вечно

И длилось бесконечно.

Лишь для меня, конечно.

А он сказал мне: «Душа моя!»

А я ответила: «Навек твоя!»

Даша в такт музыке весело качала головой и стучала по столу вилкой.

Бледный, с застывшими синими глазами Витек говорил захмелевшим, ломающимся голосом:

— Как сейчас помню… Шли мы из Сингапура в Бомбей…

15

Лужа кипела под фонарем. Там, в темноте, тоже пузырились лужи. Но фонарь был от нас в пяти шагах, а Даша и я стояли на крыльце разрушенной водолечебницы. Бомба нашла ее в июне сорок второго, и от лечебницы остались только часть стены да это крыльцо с каменным фронтоном над ним. Ежеминутно, если не чаще, появлялась молния, пружинисто вздрагивала над мокрой улицей, молодой листвой и старым, израненным портом.

— Не надо, — сказала Даша. Осторожно, но твердо уперлась ладонями в мою грудь.

— Представляешь, что они там творят?

— То, что и все.

— Ты трусишь?

— Как и ты.

Я засмеялся совершенно идиотски. Она сказала!

— Ты блеешь, как козленок.

Мне не понравилось такое сравнение, обидело. Если бы я не пил водку, возможно, оценил бы остроумие девчонки. Но градусы предательски вселяли в меня могущество. Весь мир лежал у моих ног. Его можно было пнуть. На него можно было плюнуть.

— Ты вешаешься мне на шею, — сказал я.

Даша спокойно кивнула:

— Угу.

— Я не хочу.

— Это тебе только кажется, — сказала она со вздохом, точно и не пила ликера под названием «шартрез». — Однажды ты попросишь у меня руки и станешь моим мужем.

— Почему?

— Потому что никакая другая за тебя не выйдет.

В голосе ее чувствовалось столько горечи и справедливости, что я вздрогнул. Слышал бы все это Паша Найдин или кто-нибудь другой из наших одноклассников! Павлик никогда не поверил бы, что Грибок пила ликер и развлекалась совсем не как школьница. Он считал всех девчонок чуть ли не святыми.

Я помнил, мне следовало возразить Даше или хотя бы упрекнуть ее. Но никакого другого слова, кроме «почему», в моей памяти не осталось. Тогда я — герой, мужчина и т. д. и т. п. — привлек Дашу к себе и полез к ней за шиворот.

— Что ты там ищешь? — недоуменно спросила она.

— Пуговицу.

Произнеся эти слова, я снисходительно ожидал, что она сейчас взбрыкнет, взорвется, закричит. Но, к величайшему моему удивлению, Даша спокойно сказала:

— Я сама.

Отстранила мои руки бережно, почти ласково, сделала глубокий вздох — и ударила меня в ухо. От души ударила… Высветилась улица, деревья, порт. Но только когда загремел гром, я догадался, что высветили все это не искры из моих глаз…

Даша бежала через лужу, ту самую, кипящую под фонарем. А меня все качало, и я не мог понять, с какой же стороны ступеньки.

Нагнал ее в центре. Собственно, не нагнал, она сама остановилась. Центр был освещен, но совершенно пустынен. Дождь по-прежнему не унимался, и мы промокли совсем. На часах возле гастронома стрелки показывали пять минут первого.

— Тебя будут ругать? — спросил я.

— Не знаю. Я никогда так поздно не приходила. — Спокойствие и логика ее ответа действовали как магия. Захотелось поцеловать ее.

— Дыхни, — сказал я. — Вдруг от тебя пахнет?

— Меня дома не обнюхивают, — пожала мокрыми плечами Даша. Улыбнувшись, пояснила: — Разве только собака. Но она на привязи.

— Я провожу тебя. Ты не убегай. Обещаешь?

— Обещаю. Однако тебе и самому домой пора: ругать будут.

— Кто меня может ругать? Старец Онисим? Он добрый. Он никогда никого не ругает. Говорит: «Занятие сие не по моим материальным возможностям».

— А знаешь, ты все-таки пьяный.

— Плохо?

— Плохо.

— И когда я стану твоим мужем, ты будешь ругать меня за это.

— Как только ты станешь моим мужем, тебя ругать будет не за что.

— Ну и характер у человека!

— Моя бабка была разбойницей.

— Настоящей разбойницей?

— Настоящей, — засмеялась Даша.

Даша жила недалеко от центра. Однако улица ей досталась очень захудалая, немощеная. И по ночам не освещалась… Когда мы расстались возле калитки, дождь уже перестал. Мне можно было не торопиться, и я не торопился. Шел, насвистывая какую-то дребедень. А вокруг все блестело, сверкало. И звезды появились в небе, и луна…

Как всегда после грозы, воздух был свежий, бодрящий. Силы рвались из меня. Я почему-то подпрыгнул. Ловко, высоко. Но приземлился крайне неудачно — прямо на колени. В центре у фонаря разглядел — брюки моего шевиотового костюма облепила густая серая грязь… Расстроился, жестоко расстроился.

Уже возле дома, поравнявшись с крыльцом Глухого, подумал: «Стыдно будет перед Онисимом, если он увидит, что я вернулся грязный как свинья. Начнет мне старик на уши свою захудалую философию наматывать. Слушай его потом». Снял брюки, повесил их через руку, словно плащ, и смело постучал в свою дверь.

Заскрипели половицы. Онисим обычно ходил мягче. Видимо, «нагрузился» сегодня ночью.

Вспыхнула лампочка над входом. Загремела задвижка, рывком отворилась дверь. В коридоре стоял отец. Заспанный, худой, бледный, он удивленно смотрел на меня, на мою одежду. Даже качнул головой, словно подумал, что это все ему снится.

— Ты уже выздоровел, папа?

— Барбос, — глухо ответил отец. Плюнул в помойное ведро и пошел спать.

16

Я проснулся от крика. Где-то рядом треснула доска. Кто-то пробежал мимо окна: земля чавкнула у него под ногами.

Солнце проникало в комнату сквозь прикрытые ставнями окна. Узкие яркие полосы лежали на полу, высвечивали стену. Дверь в коридор, кажется, была открыта: с кровати не видно. Но запах свежей зелени и теплой земли вползли в комнату оттуда, с порога. И я понял, что дверь на улицу, конечно же, открыта. Вскочил и как был — в трусах, в майке и босиком — выбежал на крыльцо.

Отец в галифе, голый по пояс, в старых галошах на босу ногу стоял посредине двора с большим грязным камнем в руке. Грязь стекала по пальцам, канала на тропинку. Отец, собрав на лбу морщины, хмуро к чему-то прислушался.

Онисим, одетый, но без шапки, сидел у стола под грушей, ел хамсу — брал ее пальцами из мятого газетного кулька. Тут же на столе лежал нарезанный крупными кусками черный хлеб.

Отец сказал:

— Я их всех перебью.

Онисим облизал губы, возразил:

— Капкан надо. С капканом оно без шума и пыли. Щелк — и головой в нужник.

— У меня и камнями получается, — ответил уверенно отец. Аккуратно положил булыжник на тропинку, вытер руки о галифе и, не взглянув на меня, пошел к столу.

— Кот был Таньки Глухой, — улыбнулся Онисим.

— Мне без разницы. — Отец сел на табурет, разломил кусок хлеба.

— Цирлих-манирлих, у женщины этой глотка что граммофон. Разорется — до самой нижней улицы слышно.

— И ей голову оторву, — пообещал отец.

Онисим покладисто кивнул. Не удивился грозному обещанию. Чавкал громко, точно собака, сказал завистливо:

— Мне бы твои справки.

— Я за эти справки пять месяцев взвод водил в атаку, двадцать три месяца роту. Одиннадцать месяцев в госпиталях лежал, потому как ранен и контужен четыре раза.

— Да что тут говорить, — вздернулся Онисим. — Великомученик ты. Лицо-то у тебя худющее, хоть икону пиши.

— Ничего, отъемся.

Отец перевел взгляд на меня, смотрел без злобы, но и без внимания, как на стену. Я подумал, что он пообещает мне оторвать голову, но он не пообещал. Сказал равнодушно:

— Козу купить надо.

Я был совершенно потрясен этими словами, однако, помня о своем вчерашнем возвращении, безропотно кивнул.

— Молоко пить буду, — пояснил отец.

Я опять кивнул. Над соседней горой низко висел туман. Судя по солнцу, по тени, времени было около девяти утра. Из дворов тянуло дымком: кто-то жарил картошку.

Опираясь на палку, вышел Домбровский. Он был в старой куртке с облезшим плюшевым воротником. Я громко сказал:

— Здравствуйте, Станислав Любомирович.

— Доброе утро, Антон. Что это у вас сегодня так шумно?

— Отец из больницы приехал. Котов бьет.

— Нынешней весной развелось чрезвычайно много животных, — сказал Домбровский. — Спать не дают.

Отец встал с табурета, поклонился Домбровскому.

— Совершенно верно говорите, Станислав Любомирович. Два дня срока — всех ликвидирую. Одного Маркиза на развод оставлю.

— Как ваше здоровье, Федор Иванович? — спросил Домбровский, подходя к забору. — Лучше?

— Так точно. Припадков уже сорок один день не было, — с радостной улыбкой отрапортовал отец.

— Условия в больнице хорошие? — негромко кашлянул в кулак Станислав Любомирович. Мне показалось, что ему нездоровится.

— Так точно. Три этажа, тридцать девять палат. Окна выходят на юго-запад. Высота палат четыре метра двадцать сантиметров. Питание четырехразовое. Расклад меню…