— Девушка сомнет платье. На стуле лучше, — возразила Жанна.
— Будь по-твоему. Это не принципиально, — согласился Витек и подмигнул мне. — Тем более что платье можно снять.
— Тогда нужно занавесить окно, — не удивилась Жанна словам Баженова. — Здесь такие соседи, могут вызвать милицию.
— Идиоты, — сказал Витек. — На пляже можно, а дома нельзя. Ну и люди пошли, лю-ди-иш-ки!
— На пляже все-таки в купальниках, — с непробиваемой глупостью в глазах заметила Жанна.
— Если пляж общий, — напомнил я.
— Это уже детали, — улыбнулся Витек, блеснув золотой фиксой. — Верно, Даша?
— Верно. — Даша улыбнулась ему в ответ.
«Ну и Грибок, — подумал я, — ничего себе тихоня». Подтолкнул Дашу к столу. Она протиснулась между столом и стульями к окну, чуть приподняв край платья. Коленки у нее были круглые, но об этом я знал давно: видел на пляже.
Водка не потрясла меня. Я не поперхнулся, не сморщился. Выпил ее, как лекарство, без всякого удовольствия, подумал: «Лимонад вкуснее».
Потом все говорили. Громко и ни о чем. Иголка царапала диск пластинки. Красный патефон пах клеем и деревом. Какая-то женщина нахально пела металлическим голосом:
О счастье! О счастье!
О, если б оно было вечно
И длилось бесконечно.
Лишь для меня, конечно.
А он сказал мне: «Душа моя!»
А я ответила: «Навек твоя!»
Даша в такт музыке весело качала головой и стучала по столу вилкой.
Бледный, с застывшими синими глазами Витек говорил захмелевшим, ломающимся голосом:
— Как сейчас помню… Шли мы из Сингапура в Бомбей…
Лужа кипела под фонарем. Там, в темноте, тоже пузырились лужи. Но фонарь был от нас в пяти шагах, а Даша и я стояли на крыльце разрушенной водолечебницы. Бомба нашла ее в июне сорок второго, и от лечебницы остались только часть стены да это крыльцо с каменным фронтоном над ним. Ежеминутно, если не чаще, появлялась молния, пружинисто вздрагивала над мокрой улицей, молодой листвой и старым, израненным портом.
— Не надо, — сказала Даша. Осторожно, но твердо уперлась ладонями в мою грудь.
— Представляешь, что они там творят?
— То, что и все.
— Ты трусишь?
— Как и ты.
Я засмеялся совершенно идиотски. Она сказала!
— Ты блеешь, как козленок.
Мне не понравилось такое сравнение, обидело. Если бы я не пил водку, возможно, оценил бы остроумие девчонки. Но градусы предательски вселяли в меня могущество. Весь мир лежал у моих ног. Его можно было пнуть. На него можно было плюнуть.
— Ты вешаешься мне на шею, — сказал я.
Даша спокойно кивнула:
— Угу.
— Я не хочу.
— Это тебе только кажется, — сказала она со вздохом, точно и не пила ликера под названием «шартрез». — Однажды ты попросишь у меня руки и станешь моим мужем.
— Почему?
— Потому что никакая другая за тебя не выйдет.
В голосе ее чувствовалось столько горечи и справедливости, что я вздрогнул. Слышал бы все это Паша Найдин или кто-нибудь другой из наших одноклассников! Павлик никогда не поверил бы, что Грибок пила ликер и развлекалась совсем не как школьница. Он считал всех девчонок чуть ли не святыми.
Я помнил, мне следовало возразить Даше или хотя бы упрекнуть ее. Но никакого другого слова, кроме «почему», в моей памяти не осталось. Тогда я — герой, мужчина и т. д. и т. п. — привлек Дашу к себе и полез к ней за шиворот.
— Что ты там ищешь? — недоуменно спросила она.
— Пуговицу.
Произнеся эти слова, я снисходительно ожидал, что она сейчас взбрыкнет, взорвется, закричит. Но, к величайшему моему удивлению, Даша спокойно сказала:
— Я сама.
Отстранила мои руки бережно, почти ласково, сделала глубокий вздох — и ударила меня в ухо. От души ударила… Высветилась улица, деревья, порт. Но только когда загремел гром, я догадался, что высветили все это не искры из моих глаз…
Даша бежала через лужу, ту самую, кипящую под фонарем. А меня все качало, и я не мог понять, с какой же стороны ступеньки.
Нагнал ее в центре. Собственно, не нагнал, она сама остановилась. Центр был освещен, но совершенно пустынен. Дождь по-прежнему не унимался, и мы промокли совсем. На часах возле гастронома стрелки показывали пять минут первого.
— Тебя будут ругать? — спросил я.
— Не знаю. Я никогда так поздно не приходила. — Спокойствие и логика ее ответа действовали как магия. Захотелось поцеловать ее.
— Дыхни, — сказал я. — Вдруг от тебя пахнет?
— Меня дома не обнюхивают, — пожала мокрыми плечами Даша. Улыбнувшись, пояснила: — Разве только собака. Но она на привязи.
— Я провожу тебя. Ты не убегай. Обещаешь?
— Обещаю. Однако тебе и самому домой пора: ругать будут.
— Кто меня может ругать? Старец Онисим? Он добрый. Он никогда никого не ругает. Говорит: «Занятие сие не по моим материальным возможностям».
— А знаешь, ты все-таки пьяный.
— Плохо?
— Плохо.
— И когда я стану твоим мужем, ты будешь ругать меня за это.
— Как только ты станешь моим мужем, тебя ругать будет не за что.
— Ну и характер у человека!
— Моя бабка была разбойницей.
— Настоящей разбойницей?
— Настоящей, — засмеялась Даша.
Даша жила недалеко от центра. Однако улица ей досталась очень захудалая, немощеная. И по ночам не освещалась… Когда мы расстались возле калитки, дождь уже перестал. Мне можно было не торопиться, и я не торопился. Шел, насвистывая какую-то дребедень. А вокруг все блестело, сверкало. И звезды появились в небе, и луна…
Как всегда после грозы, воздух был свежий, бодрящий. Силы рвались из меня. Я почему-то подпрыгнул. Ловко, высоко. Но приземлился крайне неудачно — прямо на колени. В центре у фонаря разглядел — брюки моего шевиотового костюма облепила густая серая грязь… Расстроился, жестоко расстроился.
Уже возле дома, поравнявшись с крыльцом Глухого, подумал: «Стыдно будет перед Онисимом, если он увидит, что я вернулся грязный как свинья. Начнет мне старик на уши свою захудалую философию наматывать. Слушай его потом». Снял брюки, повесил их через руку, словно плащ, и смело постучал в свою дверь.
Заскрипели половицы. Онисим обычно ходил мягче. Видимо, «нагрузился» сегодня ночью.
Вспыхнула лампочка над входом. Загремела задвижка, рывком отворилась дверь. В коридоре стоял отец. Заспанный, худой, бледный, он удивленно смотрел на меня, на мою одежду. Даже качнул головой, словно подумал, что это все ему снится.
— Ты уже выздоровел, папа?
— Барбос, — глухо ответил отец. Плюнул в помойное ведро и пошел спать.
Я проснулся от крика. Где-то рядом треснула доска. Кто-то пробежал мимо окна: земля чавкнула у него под ногами.
Солнце проникало в комнату сквозь прикрытые ставнями окна. Узкие яркие полосы лежали на полу, высвечивали стену. Дверь в коридор, кажется, была открыта: с кровати не видно. Но запах свежей зелени и теплой земли вползли в комнату оттуда, с порога. И я понял, что дверь на улицу, конечно же, открыта. Вскочил и как был — в трусах, в майке и босиком — выбежал на крыльцо.
Отец в галифе, голый по пояс, в старых галошах на босу ногу стоял посредине двора с большим грязным камнем в руке. Грязь стекала по пальцам, канала на тропинку. Отец, собрав на лбу морщины, хмуро к чему-то прислушался.
Онисим, одетый, но без шапки, сидел у стола под грушей, ел хамсу — брал ее пальцами из мятого газетного кулька. Тут же на столе лежал нарезанный крупными кусками черный хлеб.
Отец сказал:
— Я их всех перебью.
Онисим облизал губы, возразил:
— Капкан надо. С капканом оно без шума и пыли. Щелк — и головой в нужник.
— У меня и камнями получается, — ответил уверенно отец. Аккуратно положил булыжник на тропинку, вытер руки о галифе и, не взглянув на меня, пошел к столу.
— Кот был Таньки Глухой, — улыбнулся Онисим.
— Мне без разницы. — Отец сел на табурет, разломил кусок хлеба.
— Цирлих-манирлих, у женщины этой глотка что граммофон. Разорется — до самой нижней улицы слышно.
— И ей голову оторву, — пообещал отец.
Онисим покладисто кивнул. Не удивился грозному обещанию. Чавкал громко, точно собака, сказал завистливо:
— Мне бы твои справки.
— Я за эти справки пять месяцев взвод водил в атаку, двадцать три месяца роту. Одиннадцать месяцев в госпиталях лежал, потому как ранен и контужен четыре раза.
— Да что тут говорить, — вздернулся Онисим. — Великомученик ты. Лицо-то у тебя худющее, хоть икону пиши.
— Ничего, отъемся.
Отец перевел взгляд на меня, смотрел без злобы, но и без внимания, как на стену. Я подумал, что он пообещает мне оторвать голову, но он не пообещал. Сказал равнодушно:
— Козу купить надо.
Я был совершенно потрясен этими словами, однако, помня о своем вчерашнем возвращении, безропотно кивнул.
— Молоко пить буду, — пояснил отец.
Я опять кивнул. Над соседней горой низко висел туман. Судя по солнцу, по тени, времени было около девяти утра. Из дворов тянуло дымком: кто-то жарил картошку.
Опираясь на палку, вышел Домбровский. Он был в старой куртке с облезшим плюшевым воротником. Я громко сказал:
— Здравствуйте, Станислав Любомирович.
— Доброе утро, Антон. Что это у вас сегодня так шумно?
— Отец из больницы приехал. Котов бьет.
— Нынешней весной развелось чрезвычайно много животных, — сказал Домбровский. — Спать не дают.
Отец встал с табурета, поклонился Домбровскому.
— Совершенно верно говорите, Станислав Любомирович. Два дня срока — всех ликвидирую. Одного Маркиза на развод оставлю.
— Как ваше здоровье, Федор Иванович? — спросил Домбровский, подходя к забору. — Лучше?
— Так точно. Припадков уже сорок один день не было, — с радостной улыбкой отрапортовал отец.
— Условия в больнице хорошие? — негромко кашлянул в кулак Станислав Любомирович. Мне показалось, что ему нездоровится.
— Так точно. Три этажа, тридцать девять палат. Окна выходят на юго-запад. Высота палат четыре метра двадцать сантиметров. Питание четырехразовое. Расклад меню…