— Спасибо, — вздохнул я.
— Не за что, — ответил Ростков. — Неплохой ты парень, но без царя в голове. И дружок у тебя фраер, между прочим.
— Это ты о ком? Про Витька, что ли?
— Угадал.
— Какой он мне друг! Знакомый. Иногда встречаемся.
— Ладно. Черт с ним… Ты о себе подумай, определись. Учиться так учиться, работать так работать. Время, сам видишь, какое. С разрухой забот еще не на один год хватит.
— Все я вижу. Это вы ничего не видите. А знаешь, Ростков, почему?
— Почему? — он даже остановился от удивления.
— Потому что вам гайки дороже человека. Были бы гайки, люди народятся. А вот фраер Витек считает, что самое главное под синим небом — это человек. Все остальное — приложение.
— Человеки тоже разные бывают, — возразил Женя Ростков. — Человек — созидатель. С таким определением я могу согласиться.
— Нет, Женя. Просто человек.
— Тебя не переспоришь, — сказал Ростков. — И все равно поторопился ты с увольнением.
Небо заметно наливалось синевой. Сквозь открытую форточку было слышно, как шумит ветер. Свежий воздух, сдобренный запахами сухой травы и желтых листьев, проникал в больничную палату, где пахло йодом, формалином и всякими другими лекарствами. И от этого горного, здорового воздуха щемило сердце и как-то очень остро чувствовалось грустное предназначение больничной палаты.
— Слушай, — сказал я отцу, — сегодня баню новую открыли. Парная там, говорят, пальчики оближешь… Может, сходим попаримся… Потом боржомчика попьешь, а я пивка…
Отец с тоской посмотрел на меня. Тихо, но все-таки неожиданно сказал:
— Я тоже пивка попробую.
Машины на дороге уже включали фары. Свет ударял в чугунную ограду, отскакивая на ветки, катился по окнам.
Москва транслировала репортаж о футбольном матче на первенство СССР между ЦДКА и «Динамо». «Солировал» Вадим Синявский.
Даша Зайцева махнула мне рукой. Я остановился. Разбитое здание Госбанка было огорожено досками. На въезде ворота не повесили — дыра в заборе, колея, продавленная машинами. И все. Солнце хозяйничало, поэтому обломки стен, заросший бурьяном двор, обшарпанный «студебеккер», на который рабочие носилками грузили осколки кирпича и штукатурки, не мутили душу, и смотреть на все это можно было без грусти.
Конечно же, Зайцева возвращалась из школы. Одетая в юбку салатного цвета и бежевую шерстяную кофточку, она несла свой большой старый портфель, который сама называла «министерским».
— Давай, — сказал я.
Она избавилась от портфеля с радостью. Мы не виделись давно. Пожалуй, месяц. С того самого дня, когда катались на яхте.
— Правда, что Баженов уехал в Одессу? — спросила она.
Я ничего не знал об этом. Витек больше не жил у Глухого. Времянка теперь целиком использовалась как фотолаборатория.
Баженов поругался с теткой Таней и с Глухим.
Последнее время вино из подвала Глухой наладился выносить в грелке. Разумеется, ему приходилось хитрить лишь в том случае, если тетка Таня не дежурила в диспансере. Ее бдительное око неотступно следило за супругом.
Необычный способ транспортировки волшебного напитка проникал своими корнями в почву не столь далекого прошлого, когда Глухой работал подсобником на городском винзаводе и обнаружил смекалку при общении с вахтерами на проходной. Нет, он, конечно, не думал, что настанет срок и ему придется тайком выносить в грелке собственное вино из собственного подвала. Увы, тетка Таня уродилась человеком нещедрым, к тому же как медицинский работник предубежденным против алкоголя.
Выпив обычно банку возле бочки, пахнувшей серой и пылью, Глухой вынимал из-за пазухи грелку, вливал в нее литра полтора, стараясь, чтобы вино из шланга бежало ровной, хорошей струей прямо в резиновое горло. Ему было приятно смотреть, как в скупом свете, что поступал в подвал лишь в щелку над дверью, играло оттенками густое красное вино, приятно было сознавать, что оно будет выпито им еще до наступления темноты.
Однажды часов в пять вечера, бедного на солнечный свет и хорошую погоду, во дворе перед домом тетки Тани разыгралась такая сценка. Баженов пришел из города продрогший, с синим лицом. Ворот пиджака был поднят. Может, он заболел или просто замерз, потому что ветер тянул из ущелий со стороны Новороссийска, зябкий, мерзкий. И гроздья поспевающего винограда — существа, чуткого на холод, — казались отлитыми из стекла.
Мать тетки Тани, бабка Акулина, которую и в хорошую погоду трудно было выманить из комнаты, сейчас почему-то ходила вокруг дома в поисках несуществующих младенцев мужского пола. Тетка Таня стояла у порога и молча психовала. Она давно поняла, что бабка Акулина «с приветом», и все пыталась устроить ее «на лечение». Но в больницу бабку Акулину не брали, потому что все врачи, узнав возраст пациентки — ей было 92 года, — как правило, говорили: «Господи, нам бы дожить до этих лет».
Тетка Таня сказала Баженову:
— Витек, поймай ее. И помоги затащить в комнату.
Витек вначале не побежал за бабкой. Он стоял, подзывая ее большим и указательным пальцами, как подзывал бы кошку или собаку. Но бабка Акулина лишь хитро скосила глаза и засеменила прочь, на этот раз к нашему дому. Витек крикнул мне:
— Держи ее!
А сам погнался за ней. Настиг. И поскольку бабка энергично вырывалась, не очень бережно обхватил ее за плечи.
И надо было случиться так, что именно в этот момент Глухой выбрался из подвала. Надо полагать, там, возле бочки, он вмазал не одну банку и, значит, был под приличным газом. К тому же дядя Прокоша был вообще туповатым человеком.
Словом, ему показалось, будто Витек пытается избить бабку Акулину. И хоть он не любил тещу, но действия Баженова вдруг обидели его. Поэтому, выпрямившись — дверь в подвале была низкая, и выбираться оттуда приходилось чуть ли не на четвереньках, — Глухой сжал кулаки и заорал, гундося:
— Бро-ось!
Баженов, который никогда не принимал Глухого всерьез, знал, что всем в доме командует тетка Таня, и поэтому продолжал придерживать бабку за плечи и подталкивать ее вперед к террасе.
Грелка, небрежно заправленная за пояс, оттопырилась под белым джемпером, и живот Глухого внезапно округлился, как на девятом месяце. Баженов захохотал. Озлобленный дядя Прокоша подбежал к Баженову, замахнулся на него кулаком. Витек уклонился от удара и, в свою очередь, пнул Глухого в живот. Он сделал это не сильно, скорее шутя. Но грелка лопнула. Возможно, она была старой, довоенной, возможно, ежедневно пребывающее в ней вино разъело резину. Только грелка не выдержала: рубиновая жидкость круглым пятном расползлась по белому козьему джемперу, зачернела вдоль пояса брюк.
Тетка Таня, стоявшая метрах в пятнадцати от мужчин, решила, что Баженов ударил ее любимого Прокошу ножом в живот. Округлив глаза — куда там совиным, — она закричала на всю улицу:
— Зарезал! Аферист зарезал!
Глухой с несчастным выражением лица держался за живот, словно боялся, что у него вылезут кишки…
После этого случая Витек забрал свой чемодан и ушел к Жанне.
— Ты заходи, — сказал он мне.
Но я так и не выбрался.
…И вот сейчас Даша Зайцева спросила, правда ли, что Витек уехал в Одессу. Я сказал:
— Об этом нужно говорить с Жанной.
— Но ведь Жанна уехала вместе с ним.
Грибок подросла за лето. Теперь, наверное, она не самая маленькая в классе. Теперь она девочка будь-будь. Оформилась, хоть скульптуру с нее лепи.
— Я к Марианне Иосифовне иду, — сказала Даша. — Нужно забрать контрольные по математике.
— Она заболела, — догадался я.
— Она часто болеет. Все-таки в Австрии другой климат, менее влажный. Если хочешь, проводи меня. — Даша улыбалась и облизывала губы. Волосы у нее были такие красивые и яркие, что мужчины пялили глаза и даже оборачивались.
Во дворе лесопилки, которая устроилась почему-то в самом центре города, противно повизгивала пила. Из ворот выехала машина. Кисло пахло опилками.
Я сказал:
— Мне торопиться некуда. Могу и проводить.
— Ты опять не работаешь? — спросила она с явным сожалением, потому что ответ ей был уже известен. И вопрос получился как холостой ход.
— Не работаю, — ответил я.
— А как здоровье твоего отца?
— Он в Краснодаре. Лечится…
— Опять?
— Опять.
Да, отец уехал в Краснодар. В тот вечер, когда я сказал ему, что в городе открылась новая баня и там есть парная. Отец соблазнился. Мне удалось увести отца из больницы, благо врачи и сестры, успевшие привыкнуть к причудам пациента, отпустили его без хлопот.
Отец изъявил желание париться немедленно. Я привел его в баню, пахнущую свежей краской и играющую новым кафелем. Сказал отцу:
— Ты парься. А я сбегаю домой за бельем и полотенцами.
— Захвати мои коричневые туфли, — он кивнул на свои лакированные штиблеты. — Эти маленько жмут в мысочках. А если нога распарится, босиком придется домой идти.
Я ушел. Вечер теперь обрел силу. На столбах ожили фонари. Двухэтажное здание бани высилось между старыми акациями, щедро раздаривая огни окон листьям, колючкам, шершавой коре стволов.
Ходьбы до нашего дома около десяти минут. В доме я тоже не задержался. Словом, через полчаса я вновь оказался возле здания бани. Еще издали увидел, как от входа укатила карета «скорой помощи». В вестибюле застал десятка два взбудораженных клиентов, одетых кто в чем, и работниц бани — немолодых женщин в белых халатах. В бане теперь пахло не свежей краской, а гарью и лекарствами. Из разговоров, а также возмущения понял: какой-то псих так усердствовал в парилке, поддавая пару, что взорвал чугунную печь, неумеренно обрушивая на нее из шайки холодную воду. Я почти не сомневался: во всем городе подобным образом мог париться только мой отец.
Его увезли на «скорой» с ожогами и нервным шоком. Но когда я минут через сорок принес в больницу одежду, отец потребовал у меня бумагу и карандаш. Сказал:
— Я буду писать жалобы вплоть до Москвы, потому что чугун в парилке был бракованный.