Вдруг выпал снег. Год любви — страница 24 из 46

10

Из боевого донесения майора Домбровского:

«Боевые действия полка совместно с танками 4-го танкового корпуса с 16 по 22 апреля 1945 года.

Общая обстановка.

Противник оборонял западный берег реки Нейсе и сильно укрепленный опорный пункт на восточном берегу реки Нейсе — Мускау. Оборона противника построена опорными пунктами, соединенными траншеями в 2—3 ряда, прикрыта густой сетью минных полей, проволочных заграждений, эскарпов, лесных завалов. Активных действий не предпринимал. Авиация противника самолетами типа «Фокке-Вульф-190», «Мессершмитт» производила усиленную разведку.

Наши части готовы к прорыву обороны противника на рубеже реки Нейсе с задачей выхода на рубеж рек Шпрее, Эльба.

Частная обстановка.

463-й стрелковый полк после длительного марша из района Грамсдорф, Боккау и Раабен 15.4.45 г. сосредоточился в районе леса севернее Госперерсдорфа, Енкендорфа с задачей: войти в состав 4-го танкового корпуса и действовать в качестве подвижного отряда преследования, захватить переправы и в последующем плацдармы на реке Шпрее, Шварце, Эльстер и Эльба, уничтожить заслоны противника и решительно преследовать его до полного разгрома.

Ход боевых действий.

В 7.00 16.4.45 г. после артподготовки полк вместе с танками переправился через реку Нейсе по заранее наведенному мосту. Пехота прошла через боевые порядки 58 СД, очистила лес от разрозненных групп противника и в качестве десанта села на танки, продолжая наступление.

К вечеру 16.4.45 г. танковый десант с ходу ворвался в Емлиц…»

11

В войну наш город сильно бомбили. Конечно, слово «сильно» не имеет точно обозначенных границ. Но в сорок втором году, где-то с мая по январь, нас бомбили четыре-пять раз в сутки. Первый налет случался в два часа ночи, второй в восемь часов утра, третий между двенадцатью и часом, четвертый ближе к пяти вечера, пятый после ужина (двадцать один ноль-ноль). Иногда немцы прилетали и в три часа дня. Тогда получалось шесть налетов в сутки.

Город наш всегда был небольшим: население едва превышало сто тысяч. Площадь города тоже невелика: на горах он весь и обложен горами.

В одном налете участвовало, как правило, пятнадцать-восемнадцать самолетов противника. Около десяти раз были так называемые «звездные» налеты, когда немцы заходили на город одновременно с пяти сторон. Тогда получалось около восьмидесяти самолетов.

Зенитки сторожили город отчаянно и беззаветно. Не было налета, чтобы факелом не пылал какой-нибудь «хейнкель», «фокке-вульф» или «мессер». Не случайно первым памятником в городе после войны оказался памятник зенитчикам, погибшим и уцелевшим, — зенитное орудие на гранитном пьедестале и слова благодарности на бронзовой плите.

Мы все понюхали пороха в буквальном смысле этого слова. Мы редко слышали свист пуль. Но солдаты говорят, что пули не самое страшное на войне. Бомбы рвутся — куда страшнее.

Мы видели убитых и раненых. Раненые лежали в наших школах, превращенных в госпитали. Классы пахли йодом, карболкой, бинтами…

Читая документы о майоре Домбровском, о его полке, я представлял боевые действия достаточно ясно, опираясь на опыт, полученный в осажденном городе, как мог представлять это любой другой наш мальчишка или взрослый житель. Мы все прошли через войну рядом с солдатами и матросами, пережили острую радость боевого счастья. Наш город выстоял, не был сдан врагу. Может, потому у нас в городе не понимали и не любили фильмы про войну, снятые в далекой Алма-Ате.

Именно недостоверное, похожее на алма-атинские фильмы слышалось мне в рассказах Онисима. Это была какая-то война «понарошку». Я помню, мы, мальчишки, так играли в Чапаева, в трех танкистов.

Станислав Любомирович Домбровский говорил:

— Не надо забывать, что творчество есть форма причастности к действительности. Чем выше произведение искусства, тем необходимее потребность в более высокой форме причастности. У художника, говорящего о войне, но никогда на ней не бывавшего, форма причастности равна нулю.

Может, Онисим никогда не был на войне? Но он постоянно потрясает справками, заверенными гербовыми печатями, где говорится о его ранениях и контузиях.

— Это только половина правды, — говорил учитель географии Домбровский, — что каждый художник видит мир по-своему. Вторая половина истины заключается в том, что мир по-своему видит каждый человек, даже если он и в малой степени не способен решительно ни к какому творчеству.

Война — с воем сирен, взрывами бомб, выстрелами зениток…

Война — мелькающая кинокадрами…

Война — на пожелтевшем листке боевого документа…

Война — в рассказах старца Онисима…

12

На постой нас пустил мой тезка дед Антон. Изба у него могла похвастаться только печкой, старой, но верной. Крыша же, стены были хуже некуда. Но если дыры в стенах дед позатыкал тряпками, заляпал глиной, то на крышу из-за преклонности лет и страха перед высотой забраться не мог. В дожди черные доски, которыми был обшит потолок, сочились, как рассохшаяся бочка, вдруг залитая водой. В избе становилось неуютно, сыро, пожалуй, хуже, чем на улице.

— Ты полезай на чердак, — сказал мне Онисим. — Может, где фанеркой, где дощечкой дыру заслонишь.

Лестница из вымытых дождем жердей скрипела подо мной, прогибалась, хотя я совсем не был богатырского роста и веса. Чердачная дверка заржавела в петлях до того, что пришлось долго колотить в нее кулаками, прежде чем она сдвинулась с места. Чердак открылся мне пыльными кругами паутины, двумя ржавыми кастрюлями, расколотым чугунком. В углу у входа стояло с десяток пустых бутылок, тоже покрытых пылью.

— Чей там интересного? — крикнул Онисим.

— Пауки!

— Чей?!

— Пауки! Красавцы крестовики!

— Барахла никакого нет?

— Кое-что есть! Давай поднимайся!

Онисим поплевал на ладони и взялся за лестницу.

Я оглядел чердак…

Только однажды мне пришлось бывать на чердаке. Это случилось в сорок третьем году, тоже осенью. Но тогда был вечер. Мать жарила картошку. Дров не было. Плиту топили архивом: в Военторге всем сотрудникам выдали по три толстых папки из какого-то архива, который кто-то забыл еще год назад при эвакуации. Я не рассматривал страницы. Рвал их и клал в топку. Электричества тоже не было. На столе белело блюдце, в нем немного растительного масла и фитилек из ваты. Над фитильком крохотное, с ноготок, желтенькое пламя.

В дверь тогда постучали. Вошел капитан дядя Вася Щербина и с ним два милиционера. Самое обычное явление — проверка документов.

Едва Щербина переступил порог, как на козырек его милицейской фуражки с резким звуком шлепнулась капля воды. Щербина поднял голову, и следующая капля угодила ему в щеку. Дядя Вася осветил фонариком потолок: на белой штукатурке расползалось синеватое пятно размером с хорошее яблоко.

— Эге, — сказал Щербина, — к утру это все обвалится… Лестница есть? — спросил он у матери.

Она кивнула.

Лестница лежала под домом. Здесь, на горе, все дома стояли так, что с одной стороны фундамент был невысокий, едва заметный, но с противоположной же обязательно возвышался на метр-полтора. Пространство между землей и полом у нас принято называть «под домом». Под домом удобно складывать дрова, корыто, выварку, ящики с ненужным барахлом. По этой причине сарай у нас увидишь далеко не в каждом дворе. В сараях держат коз, кур, свиней.

Дождь был обыкновенный, самый-самый средний. А вот темнота действительно как чернила. Если бы не фонарик, лестницу не нашли.

— Бери тазик, — сказал дядя Вася.

Я взял тазик и полез вслед за Щербиной. Он первым поднялся на чердак. Принял у меня тазик, потом подал руку. Когда я взобрался, Щербина осветил чердак фонариком, и я впервые увидел много паутины и пауков-крестовиков, крупных, как грецкие орехи, с правильными черными крестами на спинах.

Испуганные светом, пауки заспешили под балки. Щербина смахнул паутину концом обломанной дранки, и мы осторожно двинулись в глубь чердака. Место, где протекала крыша, нашли без труда. Поставили тазик. Капли, падая в тазик, тонко попискивали.

Рядом с печной трубой стоял чемодан, запыленный, с поломанными ржавыми замками. Щербина поднял крышку. Среди тряпья лежали яловые сапоги. Щербина взял сапог, осветил его придирчиво, потом посмотрел на мои рваные галоши. Сказал:

— Сапоги, считай, еще новые. И размер почти твой. Дарю на память.

Мать чуть не плакала от счастья. Она совсем позабыла про эти сапоги, которые отец купил перед самой войной, чтобы ходить в них в лес за кизилом и каштанами. Сходил всего один или два раза…

Сапоги были мне немного великоваты, но с портяночками и шерстяными носками я проносил их четыре зимы и осени: сорок третьего, сорок четвертого, сорок пятого, сорок шестого года…


— Ну, чей там? — голова Онисима показалась в чердачном проеме.

— Дыры, — ответил я. — Десятка два.

— Все шутишь, — пробурчал Онисим. — Отлупцуют тебя когда-нибудь за шутки.

— Чему быть, того не миновать. Соберу лучше посуду. Сдадим на бутылку красного — в самый раз.

Крякнув, Онисим забрался на чердак.

— Все это ломать надо, — сказал он, морщась и оттопыривая губы. — Все… Участок хороший. Запущенный, но хороший. Речка перед глазами расстилается… А дом — утиль. Сломать, а лучше спалить его к чертям собачьим, чтобы клопы да тараканы изжарились. Сюда бы хозяина крепкого — жить да радоваться…

Он нагнулся к бутылкам, поднял одну. Вдруг сказал решительно:

— Дом надо расчетливо, кирпичный класть. Кирпич на века рассчитан… Вон у Алевтины Владимировны справный домик. Без хозяина, а справный… Потому что из кирпича.

Онисим частенько по разным случаям произносил имя заведующей гостиницей. Судя по всему, запала ему в душу, приглянулась эта суровая женщина, отправившая нас спать в котельную.

— Чистая она, — мечтательно говорил Онисим. — Вот возьму и женюсь на ней.