Вдруг выпал снег. Год любви — страница 45 из 46

Я поднял воротник пальто, натянул на уши кепку и ступил с крыльца. Через несколько шагов остановился. Посмотрел на свои следы: оставить следы на снегу — дело нехитрое.

А в жизни?

Нет.

Я знал, что правительство Союза Советских Социалистических Республик в 1949 году не имеет нужды назначать меня командиром пехотного полка. Командиром корабля. И даже буксира.

И даже через пять лет обо мне, молодом, двадцатидвухлетнем, не останется документов в Центральном военном архиве.

У нашего времени другие задачи. Несопоставимо другие, чем у тех ребят, что попали на войну и шли под огнем в атаку.

«…В 7.00 после артподготовки полк вместе с 4-м танковым корпусом переправился через реку Нейсе по заранее наведенному мосту…»

«Боевая характеристика на командира 463-го стрелкового Висленского полка майора Сорокина Антона Федоровича…»

Нет, нет, нет.

Я — другое поколение…

В доме Домбровского светилось окно. Старый учитель собирался в школу.

Окна светились и в доме Глухого. Тетка Таня сметала возле порога снег. Закутанная крест-накрест платком, в своей неизменной стеганке, она распрямилась и спросила почему-то недовольно:

— Чей ты, Антон, с ранья поднялся?

— На работу, тетя Таня. На работу.

— И куды ж таперича?

— В порт. На буксир.

— Ох, укачает тебя в море, — заскорбела тетка Таня, и глаза ее совсем сузились: не глаза, а две морщинки. — Море-то какое, посмотри. Злющее.

Море действительно было недобрым. Темным, штормовым…

— Меня не укачает. Я сам укачаю кого хочу.

Тетка Таня не возразила. Оглянувшись, она быстрыми шагами приблизилась ко мне, сказала шепотом:

— Слышь, Лидка Мухина замуж вышла.

Я не был знаком с Лидкой Мухиной. Знал, что выше нас, через четыре дома, живет такая долговязая блондинка. Но не был с ней знаком и даже не здоровался.

— Таскалась, таскалась, — вздохнула тетка Таня, — а какой парень в жены взял! Военный, с кортиком ходит. И все потому, что отец ее подполковник.

— Нехорошо о людях судачить, тетя Таня, — сказал я.

— Где ж судачу? Где? — Она загнула палец. — С Мишкой-армяном жила? Жила. Вот тебе раз. С Ростова приехала — Люська рябая из портовой поликлиники ей аборт сделала. Это два. С этим самым аккордеонистом… ну-ну, Сидором… У него ночевала. Три. Где ж судачу? Дожили, что уже и правды сказать нельзя.

Снег на улице не был нетронутым, как в нашем дворе, потому что те, кто уходил на работу рано утром, уже успели протоптать широкую тропу, к которой ручейками стекались жидкие тропки от калиток.

Я подумал: какое счастье, что Щербина строго-настрого запретил вести всякие разговоры о происшедшем возле дома Марианны Иосифовны и тетка Таня ничего не знает. Вот была бы тема для разговора…

Дети шли с портфелями в школу. Через две улицы из дома, наверное, сейчас выходила и Даша Зайцева, Грибок, чтобы сесть за парту в своем десятом классе. Я не видел ее давно. И почему-то чувствовал, что на снегу судьбы у нее своя тропка, а у меня своя и едва ли они сольются в одну общую.

Надо мной пролетел снежок. Но я знал, что его бросали в кого-то другого. За моей спиной кричали мальчишки, пищали девчонки, чистые, как этот снег, но счастливее снега, потому что им было весело.

Когда я вышел к кинотеатру «Родина», в начале сквера, белого и лохматого, увидел фигуру мужчины, сгорбленную, как вопросительный знак. Это был Заикин.

Майя Захаровна вчера поделилась новостью:

— Деточка, погорел товарищ Заикин. Погорел. За что, в точности не знаю. Узнаю — скажу. Заведующим бани назначен. Все-таки есть правда на белом свете. Ржавыми шайками много не заработаешь…

За лето Майя Захаровна похудела. Лицо ее удлинилось, усики над губой стали темнее, заметнее.

— Вы, деточка, на кассацию подавайте. Пусть отец справки соберет, что он инвалид, что ему уход нужен. Сократят срок Шуре. А как же? Попомни мое слово, сократят.

Горы тоже были покрыты снегом. Без солнца, без теней все вокруг казалось плоским, как на равнине. За хлебным магазином буксовала полуторка. Двое рабочих подталкивали ее, упершись руками в задний борт. Надрывался мотор, лысые шины злобно плевались снегом. Машина вздрагивала, но не двигалась.

Я подошел к машине. Приналег на борт, рядом с коренастым рабочим без шапки. Машине не хватало, наверное, самую малость. Я вовсе не считаю себя богатырем, но стоило мне поднатужиться, и уже секунд через пять машина тронулась с места, неторопливо, с черепашьей скоростью поползла вверх по улице Сибирякова.

— Спасибо, браток, — сказал рабочий без шапки, схватился за борт и на ходу перевалился в кузов.

Второй рабочий не сказал ничего: отчаянно двигая локтями, побежал садиться в кабину.

— Давай, давай! — крикнул я и помахал им рукой.

Улица теперь пахла не снегом, а бензином и теплым хлебом. Женщины несли его в авоськах разного цвета. Но хлеб был один и тот же: белый, с румяной коркой.

Через улицу от развалин молокозавода шел парень с чемоданом, очень похожий на Ахмеда. Но это был не Ахмед. Ахмед почему-то запаздывал. Может, передумал, решил остаться у себя в леспромхозе.

Небо впереди зажелтело. Солнце пробивалось к морю длинными иглами, проткнув тучу, словно клубок пряжи. Шумели волны и птицы. Но волн еще не было видно. Не было видно пристани и буксиров, пришвартованных возле нее.

Что я скажу боцману Семеняке?

— Здравствуйте, Нестор Иванович. Матрос Сорокин прибыл для прохождения службы.

А дед Антон, помнится, пел:

Весна, весна красная,

Приди, весна, с радостью,

С радостью, с радостью,

С великой милостью…

ГОД ЛЮБВИРоман

Часть перваяВСТРЕЧИ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Отцветал дуб. Скучно, неприметно. Холодным днем, с прозрачным, словно стеклянным, небом, распластавшимся над рощей и полем, где уже раскидисто стлалась толокнянка — медвежья ягода, мелкие листья которой сплетались так густо, что напоминали гроздь.

Машины стояли на дороге возле рощи. Стояли одна за другой. Два автобуса и четыре «Волги». Катафалк уехал раньше. Полковник Матвеев помимо воли обратил на это внимание сразу же, как только дорога обогнула рощу и он увидел машины.

Мелькнув темным хвостом и ярко-желтыми крыльями, справа, метрах в пятидесяти, из травы поднялся коростель-дергач. Летел низко, тяжело. Вскоре плюхнулся в широкий овраг.

Генерал Белый опережал всех остальных, приехавших на похороны полковника Литвиненко. Шел быстро, но мелкими шажками. Плащ его был не застегнут, брюшко округляло серый китель. И Матвеев подумал, что Белый похож на колобок.

Лида, жена Литвиненко, одетая в черное, выглядела худее и выше обычного. Она упрямо смотрела под ноги, словно старалась никого не замечать.

Покатый склон, подпиравший дорогу, щедро освещало солнце. Цветы медуницы — фиолетовые, красные, синие — росли густо, точно на клумбе. Чернели кротовые ворохи, совсем свежие. Матвееву даже показалось, что он увидел мордочку крота. Но, возможно, это была игра воображения.

Генерал Белый остановился возле автобусов. Снял папаху. Вытер платком лысеющую голову. Снова надел папаху. Сказал шоферам зычно, как обычно говорил на тактических учениях:

— Заводи!

Сизым дымом поперхнулись выхлопные трубы, загудели моторы.

Белый кивнул Матвееву. И когда полковник приблизился, взял его за локоть и подвел к «Волге».

— Поедешь на этой машине, Петр Петрович.

— Спасибо, Герман Борисович, — сказал Матвеев.

— В аэропорт, — приказал Белый шоферу.

Матвеев подошел к Лиде. Она по-прежнему не поднимала глаз. Лицо ее было очень бледным, будто неживым. Матвеев сказал:

— Когда-то много лет назад я оказался не прав. Будьте великодушны, Лида. Простите меня. Крепитесь.

Где-то впереди забасил гром, вначале приглушенно, а потом отчетливее. Но небо по-прежнему оставалось светлым, чистым, почти бесцветным, словно его и не было вовсе.

Машина катила медленно, переваливаясь с ухаба на ухаб. И, глядя на эту степь, на эту тянувшуюся к горизонту убогую проселочную дорогу, Матвеев подумал, что он мог ехать по ней на телеге где-нибудь в шестнадцатом, семнадцатом веке. И возможно, даже ездил — уж очень подозрительно знакомой казалась ему она.

Автобусы и другие машины поехали в городок другой, забетонированной дорогой. А эта тянулась через степь к современному шоссе, как ручей тянется к речке.

Гром снова напомнил о себе. Теперь более властно, страшнее. Над лесом за оврагами Матвеев увидел черную полосу, расползшуюся, будто дым.

«Успеть бы выбраться на шоссе», — подумал он.

Шофер, видимо, подумал то же самое, потому что прибавил газ, и машина пошла быстрее.

Матвеев закурил. Вытянул ноги, откинувшись на спинку сиденья. Его большое, удлиненное к подбородку лицо несло на себе следы усталости, не случайной, одноразовой, а совсем другой — напыленной годами. Седина почему-то не тронула его виски. Она прошлась выше, по всей голове. Тогда он стал носить короткую стрижку «ежик», которая, по мнению его матери Софьи Романовны, удивительно шла ему и не старила, что для мужчины его лет было совсем нелишне.

Год. Всего один год, и ему придется отмечать свой пятидесятилетний юбилей. Праздник?

А Василий Николаевич Литвиненко до такого праздника не дожил.

Сколько же было Ваське в феврале 1944 года? На месяц меньше двадцати…

Ну и пурга была в ту ночь! Видимость, можно сказать, на ствол карабина. И ветер. Такой не с ног валит, а ставит на голову. Немцы тогда и попытались вырваться из окружения к Лисянке, чтобы соединиться с группой Хубе.

В роте Матвеева не хватало процентов пятьдесят личного состава. Конечно, бывали случаи и хуже. И жаловаться было бессмысленно. Но сейчас, когда немцы почти уже сидели в Корсунь-Шевченковском «котле», было не только обидно, но преступно выпускать их оттуда. И это понимали все, от солдата до маршала. Принимались меры, вводились в бой резервы. По мере возможностей в части и подразделения направляли пополнение. Повезло и батальону Белого. Когда стемнело, он позвонил Матвееву и сказал:

— Пришлю-ка я тебе, брат, взвод курсантов.

А уже мело, напористо и сильно. От неба до земли. Матвеев, дыша в телефонную трубку, с сомнением ответил:

— Найдут ли?

Белый весело ответил:

— Найдут! Взводный у них молодой, но сообразительный.

— Тогда я жду. — Он немного устал от традиционного оптимизма комбата. И умел корректировать этот оптимизм, внося поправку, как при стрельбе в ветреную погоду.

К удивлению Матвеева, ждать долго не пришлось. Меньше чем через полчаса вкатился в землянку ком снега, согнул в приветствии руку и доложил:

— Товарищ капитан, взвод учебного батальона в ваше распоряжение прибыл. Командир взвода младший лейтенант Литвиненко.

— Замерз, взводный? — спросил Матвеев, протягивая руку.

Литвиненко суетливо и безуспешно стягивал варежку.

— Выпьем? — Матвеев кивнул на фляжку, лежащую возле коптилки на ящике.

— Никак нет, товарищ капитан, не умею.

— Это дело нехитрое, — усмехнулся Матвеев.

Взводный наконец стянул варежку. И они пожали друг другу руки.

— Чайку бы, — попросил Литвиненко.

— Тоже можно.


…А час спустя началось.

Матвеев вдруг увидел себя словно со стороны маленьким мальчиком, бегущим через мост, доски которого разъезжаются в стороны. И с ними разъезжаются ноги, как на льду. Но поток пенящейся внизу воды не похож на мутный зрачок льда. Поток булькает, шипит, грозится. И небо отражается в нем каким-то странным оранжево-черным цветом, изогнутым, переплетенным. Мать кричит с берега, заламывает над головой руки… А ему не страшно, его гонит веселый азарт. Только трудно дышать.

…Он бежал, не пригибаясь, по вырытой в снегу траншее, и ему действительно трудно было дышать, как тогда на мосту. Он бежал на позицию первого взвода, где уже убили командира, где не было связи и где могли прорваться немцы.

Оранжевый цвет сменился черным, но не таким ясным и чистым, как тогда под мостом, и не вода шипела сейчас над ним. Не вода.

Он споткнулся о чье-то тело, твердое, заснеженное, и нырнул лицом вперед, как тогда между досок. Он не слышал крика матери. Но знал, что она кричит.

Вода перевернула его, точно хотела поудобнее уложить на гладких, покрытых водорослями камнях, скользких, будто мокрое мыло. Камни оказались добрыми, пожалели его — ловко передавали друг другу до самого берега.

По счастливому лицу матери текли слезы.

Он нагнулся, поднял камень. И, зажав в кулаке, понес домой. Мать шла позади. Не говорила ни слова. Он тоже молчал…

…Молча поднял противотанковую гранату и зажал ее в кулаке, как камень.

Танк выплыл справа. Траншея осела под ним, искривилась. Запах железа, масла, отработанного топлива перешиб все другие запахи. Выкрашенный в белый цвет, прикрываемый метелью танк, если бы не плывущая под ним траншея, был бы почти не виден, он лишь угадывался метрах в пяти.

Как и в детстве, страха не было. Азарт? Самую малость. Все остальное — холодная расчетливость.

Танк пересек траншею. Матвеев напрягся, метнул гранату. Целил в мотор.

Попал!

Телефонную трубку не вырвешь из окоченевших пальцев связиста.

— Алло! Алло! «Сорока»… «Сорока»… Я — «Медведь». Пусть Литвиненко берет своих курсантов. И бегом на позицию первого. Бегом!

…На их участке бой прекратился к утру. Но справа, километрах в трех, почти до полудня слышались стрельба и артиллерийская канонада.

— Твои курсанты молодцы, — сказал Матвеев, когда они завтракали, хоронясь от ветра за полусгоревшим опрокинутым грузовиком.

— Осталось их мало, — подавленно ответил Литвиненко.

Его худое молодое лицо было бледным, почти зеленым, а нос вымазан сажей.

Подошел старшина роты. Сказал:

— Товарищ капитан, смотрите, вот у фрица нашел. Бумажка какая-то.

Это оказалась наша листовка на немецком языке. Литвиненко взял ее. И начал быстро переводить.

«Всему офицерскому составу немецких войск, окруженных в районе Корсунь-Шевченковской.

42-й и 11-й армейские корпуса находятся в полном окружении. Войска Красной Армии железным кольцом окружили эту группировку. Кольцо окружения все больше сжимается. Все ваши надежды на спасение напрасны…

Попытки помочь вам боеприпасами и горючим посредством транспортных самолетов провалились. Только за два дня, 3 и 4 февраля, наземными и воздушными силами Красной Армии сбито более 100 самолетов Ю-52.

Во избежание ненужного кровопролития мы предлагаем принять следующие условия капитуляции:

1. Все окруженные немецкие войска во главе с вами и вашими штабами немедленно прекращают боевые действия.

2. Вы передаете нам весь личный состав, оружие, все боевое снаряжение, транспортные средства и всю технику неповрежденной.

Мы гарантируем всем офицерам и солдатам, прекратившим сопротивление, жизнь и безопасность, а после окончания войны — возвращение в Германию или в любую другую страну по личному желанию военнопленных.

Всему личному составу сдавшихся частей будут сохранены: военная форма, знаки различия и ордена, личная собственность и ценности, старшему офицерскому составу, кроме того, будет сохранено и холодное оружие».

— Ты же готовый переводчик, — удивился Матвеев.

— Нет-нет. Я специально просился в пехоту.

2

Из дивизионной газеты Н-ской части от 18 февраля 1944 года:

«Молодцы, курсанты!

В жестоких боях по ликвидации Корсунь-Шевченковской группировки немецко-фашистских захватчиков исключительные мужество и героизм проявили курсанты учебного батальона нашей части. Сражаясь на участке, где гитлеровское командование предприняло решающую попытку вырваться из окружения, курсанты несокрушимой стеной стали на пути фашистских танков и бронетранспортеров.

Шестнадцать вражеских машин навечно застыли перед их позицией. Особенно отличился взвод младшего лейтенанта Литвиненко, уничтоживший пять немецких танков. Все курсанты взвода представлены к боевым наградам. Девять из них посмертно».

3

— Пристегните ремни. Самолет идет на посадку.

Стюардесса лебедем проплыла по салону, взгляды мужчин следовали за ней. Матвеев, сидевший возле иллюминатора, видел лишь плечи и красивую шею девушки. И волосы темной бронзы, видимо крашеные. Но все равно смотреть на стюардессу было приятно. В самом ее пребывании здесь, на борту самолета, было что-то от психотерапии.

За иллюминатором в обнимку с солнцем двигались облака, голубела даль. Там, где-то под облаками, лежала земля.

Первый раз он летел самолетом в сорок третьем. То был транспортный «дуглас». Начальник госпиталя, худой, усталый, но крайне жизнерадостный грузин, через знакомого штурмана устроил Матвеева на этот рейс. Весь фюзеляж был забит мешками с валенками.

— Полезай туда, наверх. Там напарник есть, — посоветовал штурман, хитро улыбаясь.

Матвеев не придал значения улыбке. Он подумал, что штурман сомневается, удастся ли ему забраться на груду мешков. Однако война чему не научит…

Длинное чрево самолета выглядело неприветливо и даже немного пугающе. Но там, где-то наверху, между мешками и алюминием, был живой человек. И это сознание бодрило, успокаивало.

— Старшой! — крикнул штурман. — Ты к нему под тулуп лезь, а то на высоте замерзнешь.

Над входом в кабину пилотов чуть желтела крохотная лампочка, дальше же было почти темно. Солдат, видимо, спал, голову накрыл тулупом. Матвеев не стал его будить, прилег рядом.

Загудели моторы. Самолет задрожал, затрясся, стало покачивать. И хотя шинель была на Матвееве новая, он вскоре убедился, что штурман не зря предупреждал — здорово похолодало в самолете.

Толкнул он своего попутчика. И крикнул, потому что гудели рядом моторы:

— Браток, пусти фронтовика погреться!

В ответ «браток» еще крепче натянул на себя тулуп и вроде бы сжался.

Насмотрелся Матвеев за эти военные годы на людей, каких только не встречал. Подумал: «Черт с ним. Может, человек контуженый. Не замерзну и так…» По примеру попутчика свернулся калачиком, попытался зарыться в мешки поглубже.

Вдруг самолет сильно тряхнуло, видно, в воздушную яму попал. А «браток» возьми и закричи женским голосом:

— Ой, мама! Мамочка!

Галей «братишку» звали. Хорошей девчонкой была. Зоотехником после войны стать хотела.

Убили Галю. В тот же день. Прямо на аэродроме. Они только из самолета выбрались, летное поле еще не пересекли. Налетели «мессеры». И прямо из пулеметов…

Не сумел. Не сумел защитить Матвеев Галю. Сам уцелел. Она погибла…


Игоря Матвеев увидел у входа в здание аэропорта.

Брат был моложе его на тринадцать лет. Петр родился в 1921 году, Игорь в 1934-м. Трудно сказать, почему, но внешне братья не походили друг на друга. Петр был высокий, плечистый; Игорь, наоборот, роста небольшого и фигурой хрупок. У Петра лицо мужественное, может, чуть грубоватое. Игорь казался изнеженным. В школе его до шестого класса дразнили девчонкой. Как знать, может, форма наследственности имеет свои весны и осени, потому и дети, рожденные одними и теми же родителями, как времена года, отличаются друг от друга.

Игорь поднял руку, помахал и заторопился навстречу брату.

Петр кивнул, давая понять, что увидел. Но руки не поднял. И не улыбнулся, не в пример брату. Они обнялись. Ткнулись губами друг другу в щеки.

На площадке напротив выхода из здания Внуковского аэропорта стояла вереница такси. Они взяли машину. Поехали.

— Это не дело, — сказал Петр, скучно и хмуро глядя в затылок таксиста.

— Что? — спросил Игорь.

— В тридцать пять лет менять профессию.

— Слишком громко сказано.

— Сказано вполголоса.

— Тогда я не понимаю тебя, — Игорь искоса посмотрел на брата. — Это очень условно: поменял профессию. Я остался в звании майора. Нахожусь в рядах Вооруженных Сил. Правда, прилагаю усилия свои и применяю знания несколько в ином направлении.

— У тебя были хорошие возможности.

— Не понимаю.

— Надо было брать полк, когда тебе предлагали.

— Зачем мне такая обуза?

— Обуза?

— Твой пример — лучший ответ.

— Это просто фраза. И не очень удачная. Хотя бы потому, что я никогда не считал службу обузой для себя.

— Да, — согласился Игорь. — Ты прав. Я сказал неумно. Я хотел сказать, что я по натуре не хозяин. Не знаю, хороший ли я специалист или не очень. Но точно знаю, что я не хозяин.

— Возможно, — процедил старший брат и насупился.

Машина выехала на кольцевую дорогу. Редкий лес выгибался зеленой дугой, подступая прямо к бетону. По правой стороне, ревя моторами, плотно шли трейлеры.

Шофер повернул голову. Лицо у него было рябое. Вопросительно посмотрел на Игоря.

— До мотеля и по Минскому шоссе, — сказал Игорь.

4

В прихожей царил устойчивый запах сапожного крема, и полковник Матвеев догадался: Игорь щадит себя настолько, что не выходит чистить обувь на лестничную площадку. Тумбочка перед зеркалом была уставлена пузырьками и банками с лосьонами, кремами и даже пудрой. Тут же лежали катушка зеленых ниток, пуговица со звездой, градусник.

На вешалке висели гражданская куртка, цветастая рубашка, обшитая мехом кепка с маленьким кожаным козырьком.

Большая комната с дверью на балкон имела вполне обжитой вид: на полу кофейного цвета палас, сервант с баром, тахта, телевизор. Зато другая, меньшая размером комната, соседствующая с кухней, вовсе не была обставлена. Только книги лежали на полу беспорядочно, точно кирпичи на стройке.

Полковник Матвеев снял шинель. Повесил на вешалку.

Зашел на кухню.

Игорь сидел на корточках возле холодильника, доставал банки с консервами, свертки.

Из окна кухни открывался вид на железную дорогу, идущую пустырем в сторону Очакова.

Далеко у горизонта белыми башнями вставали дома на проспекте Вернадского. Ближе был Мичуринский проспект. И какая-то старая деревенька, выходящая огородами к железнодорожной линии.

Матвеев опустился на табуретку, голубую, пластмассовую, на тонких коричневых ножках. Закурил и сказал:

— Отхватил ты квартирку совсем неплохую. Поздравляю.

Игорь выпрямился, захлопнул дверцу холодильника.

— Не забывай, во Львове я оставил трехкомнатную. Конечно, Львов не Москва. Но город прекрасный.

Игорь вынул из кухонного ящика консервный ключ и начал открывать банки.

— Ты приедешь к нам на учения? — спросил полковник Матвеев.

— Постараюсь.

— Постарайся. Дивизию принял новый человек. Молодой генерал. Таким… Понимаешь… Когда человек молод, то люди моего возраста кажутся ему глухими стариками.

— Ну, брось ты это, Петр. Какой же ты старик! — запротестовал Игорь.

— Не перебивай… Мне, как никогда, важно, чтобы мой полк выступил на «отлично». Мы все делаем для этого.

— Я понимаю. И просто верю, что все будет хорошо.

5

Ночь дрожала на запотевшем стекле. Окно перечеркивала темная линия леса, неровная, с серыми провалами предрассветного неба. У самой кромки под рамой на стекле отражался белый плафон, освещавший купе мягко, ненавязчиво. Свет от него исходил туманный, подрагивающий в такт стуку колес.

…Колеса проносились совсем близко. И было видно, как прогибались под ними рельсы. Загорелая женщина в соломенной шляпе с васильками под золотистой лентой посмотрела на него из раскрытой двери тамбура, улыбнулась ему, мальчишке.

Он стоял на переезде в закатанных по колено штанах, с удочкой и стеклянной банкой, в которой шевелились рачки, такие же золотистые, как лента на шляпе женщины.

Она улыбнулась ему еще раз и что-то сказала спутнику в красно-зеленой тюбетейке. Тот, кивнув, высунул голову из тамбура и тоже стал смотреть на мальчишку.

Поезд проносился мимо в грохоте, запахах мазута и разогретого металла.

Женщина все выглядывала из тамбура, но теперь уже не видно было, улыбается она или нет.

А море в тот день оказалось тихим и розовым. Розовым не только у горизонта — в этом не таилось бы никакого чуда, но и у проржавевших свай причала, с которого он ловил барабульку.

Он знал, что больше никогда не увидит эту красивую женщину. И ему было грустно, а отчего, он и сам бы не мог сказать…

Извиваясь, сверкнула молния. На какое-то мгновение Матвеев увидел верхушки деревьев в зелено-золотистых отливах. Потом окно снова сделалось темным. Но Матвеев все еще видел заколдованную толпу осин, берез, сосен…

Проводник заглянул в купе, почтительно, словно извиняясь, объявил:

— Вам скоро выходить. Я помогу вынести вещи…

— Спасибо. У меня мало вещей.

— Это хорошо, — сказал проводник, — когда вещей мало. Ведь люди что? Ведь сколько с собой тащат, будто в последний путь… А в тот… совсем ничего и не требуется.

6

Жанна стояла на перроне среди двух чемоданов, высокой сумки и картонного ящика, крепко перевязанного веревками, — мать и отец поместили туда банки с вареньем и разными соленьями, заготовленными еще прошлой осенью.

Носильщиков не было.

Она видела, как из соседнего вагона вышел офицер с портфелем, оглянулся по сторонам. И пошел тропинкой мимо деревянного здания станции, где не светилось ни одно окно…

Небо серело. Утренний туман, слабый, будто разбавленный, все же заметной дымкой висел над мокрой землей, над мокрыми деревьями, над товарными вагонами, что стояли на запасном пути. Стояли, как и месяц назад, когда она уезжала в отпуск.

В городке лаяли собаки, кричали петухи. Несмотря на ранний час, сладковато пахло жареным луком. Жанна уныло посмотрела на сторожившие ее вещи, вздохнула, поморщилась, отчего лицо ее вдруг сделалось старым и умудренным.

Впереди разлеглась лужа. Жанна подняла два чемодана, обошла лужу, поставила чемоданы возле столба, на котором, по всей вероятности, должна была висеть лампочка, но не висело ничего. Потерев ладонь о ладонь, медленно пошла назад, к ящику и сумке. Вот тогда она и услышала голос:

— Одну секунду. Я вам помогу.

Оглянувшись, она увидела офицера. Того самого, что сошел с поезда. Он поставил свой портфель возле ее чемоданов и широким шагом обогнул матово отсвечивающую лужу. Сказал:

— Доброе утро.

— Доброе утро, — ответила она.

Он поднял ящик и сумку и понес их, не сказав больше ни слова.

Слышны были только шаги…


Шаги на мокром асфальте.

Его и ее. Не в такт, сами по себе, и звуки их уплывали в грязный туман, которого почему-то не было только над морем. Они знали это и шли к морю. Мимо бывшей типографии Хаджибекова, одноэтажного здания телеграфа, у которого было красивое каменное крыльцо с лестницей, железными перилами и высокой старой магнолией возле ступеней.

Ребята, их одноклассники, вынырнули из тумана, как из волны. Присвистнули. А один из них, драчливый и придурковатый Ленька Васагонов, тихо, но внятно сказал:

— Жених и невеста.

Она гордо повела подбородком, покосилась презрительно. Прижалась к нему плечом. Усмехнулась:

— Догадливый мальчик.

Он понял, до чего же высоко она себя ценит. Давно догадывался, а теперь вот убедился. И это испугало его. Может, даже не столько испугало, сколько огорчило. Он вдруг отчетливо и ясно осознал, что всю свою жизнь будет помнить этот вечер, потому что другой такой никогда не повторится…

Он поставил ящик у обочины шоссе, а на ящик сумку. Жанна сказала:

— Спасибо.

— Пустяки, — ответил он. Представился: — Матвеев Петр Петрович.

— Жанна… Лунина.

Имя не совпадало с тем, давним, именем, но звучало похоже.

Он спросил:

— Вам далеко?

— В Каретное[6].

Матвеев кивнул. Наверное, это следовало понимать как подтверждение — мол, знает он такой захудалый районный городишко.

— Я там работаю после института по распределению…

— В школе. — Матвеев не спросил. Просто догадался. Ну где еще может работать молодой специалист в Каретном?

— В поликлинике, — ответила Жанна.

— Довольны?

— Очень даже. Отработаю еще год и сорвусь к папе с мамой в Армавир.

— В Армавире, Жанна, я полагаю, и без вас врачей хватает.

— Если так ставить вопрос, то нужно ехать на край света. А где он, этот край? Земля-то круглая.

— Тоже верно. — Матвеев взглянул на часы: пять часов одиннадцать минут. Шофер Коробейник опаздывал.

— Я посмотрю расписание автобусов, — сказала Жанна, хотя отлично помнила, что первый рейсовый автобус на Каретное отходит в четверть седьмого.

Она прошла вдоль фасада станционного здания, остановилась возле голубой будки, похожей на табачный киоск. На будке висело выгоревшее расписание, и черной краской было написано: «Автобусная касса».

Память не изменила Жанне. Автобус на Каретное действительно уходил в шесть пятнадцать.

Матвеев закурил. Смотрел на уходящие в туман рельсы с блестевшими глазками росы, на вымазанные землей и мазутом шпалы с ржавыми пятнами вокруг металлических костылей. Красный огонь светофора застыл в пространстве жирной размазанной точкой — саму мачту поглотил туман, и огонь висел, будто нарисованный на холсте. Оглашая утро вызывающе громким криком, низко пролетела ворона. Села. И стала пить из лужи.

Потом донесся звук подъезжающей машины. Взгляд у Коробейника был смущенный:

— Виноват, товарищ полковник. Правое переднее колесо подвело.

— Где тонко, там и лопается, — сухо заметил Матвеев.

— По всем признакам дефект заводской, — старался оправдаться Коробейник.

— Ладно. Поехали, — сказал Матвеев. Увидел выходящую из-за машины Жанну, добавил: — Но сначала подвезем доктора. Бери чемоданы.

…В машине говорили исключительно о природе. О том, что она здесь красивая, но диковатая.

В Каретном Коробейник остановил машину возле общежития. Помог Жанне внести вещи в вестибюль.

— Спасибо, Петр Петрович, — сказала на прощание Жанна.

Он пошутил, а может, нет. Черт знает как это прозвучало:

— Одним спасибо не отделаетесь. Вот возьму и прикачу в гости.

— Милости просим.

Что она еще могла ответить? Не кричать же ей: «Нет, нет, не приезжайте!»

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

Озеро дремало. Оно лежало на желтом песке, чуть изогнувшись, силуэтом своим напоминая человека, поджавшего колени. Сосны, стоявшие по его берегам, молчали. Молчали ели и березы, теснившиеся позади сосен, почтительно признавая превосходство вышедших к воде великанов. Вода была серая, и тучи, отражаясь в ней, ползли тяжелые, темные, как плоты.

На спуске, где дорога проходила у самой кромки берега, остро почувствовался студеный запах воды, мокрого песка и еще запах прелых листьев; листья падали с берез, потому что уже стоял конец сентября, падали с липы, с вяза. И сразу стало заметно, что липа начинает терять листья снизу, а вяз, ясень, орешник — сверху. По правую сторону дороги среди багульника синела голубика. Голубики в этих лесах было много. Полковник Матвеев где-то вычитал, что кустики голубики могут жить до трехсот лет. Вспомнив сейчас об этом, усмехнулся и покачал головой.

«Скучно, наверно, жить вот так долго, привязанному к клочку земли, как собака к будке, — подумалось полковнику. — Жить и страшиться, что тебя в любую минуту могут раздавить, вырвать с корнем. Впрочем, едва ли растения способны испытывать чувства опасности… А впрочем, кто его знает».

Шофер Коробейник переключил скорость, и «газик», надрывисто завывая, пошел на подъем, прямой и длинный, словно пенал. Песок летел из-под колес, стучал по днищу. Лицо у Коробейника было совершенно круглое, как арбуз, и без подбородка. Хотя, конечно, подбородок был. Но такой круглый, что не выделялся сам по себе, а казался тщательно замаскированным, будто мина. Коробейник не произносил в присутствии полковника более пяти-шести слов в день, и это вполне устраивало Матвеева. Устраивало прежде всего потому, что водитель Хитрук, демобилизованный минувшей весной, страдал недержанием речи и тараторил, точно спортивный радиокомментатор, любил выступать по самому незначительному поводу. К примеру, увидев на дороге солдата с небрежно пришитым погоном, Хитрук мог доложить:

— Допустим, это и хороший солдат… В плане физической, боевой подготовки. Но интеллектуальная база хромает у него на все четыре колеса. Ему и в голову не приходит порыться в журналах и книгах, чтобы поразить серое вещество своего мозга известием о том, что еще во времена войны с ханом Батыем русские витязи носили оплечья, сиречь железные погоны, защищая ими плечи от ударов кривых татаро-монгольских сабель. То же самое имело место на Западе во время Тридцатилетней войны. А позднее во Франции пластинки, утратив свое первоначальное назначение, были заменены декоративными деталями военной формы, определяющими военное звание… В русской армии погоны получили права гражданства, если можно так сказать, в 1801 году…

От выступлений Хитрука у Матвеева, случалось, побаливала голова. Но водил он машину точно волшебник. Потому и прощался полковник с уходящим в запас ефрейтором не без сожаления…

Машина поднялась на вершину сопки. Среди сосен вдали тускло, будто хмурясь, поблескивал цинковый купол кирки, в которой помещался сейчас полковой клуб; прямо за дорогой лежало тактическое поле, желто-зеленое, очерченное темным силуэтом леса по горизонту. На поле какой-то взвод проводил занятия.

Полковник дотронулся до плеча Коробейника, и тот моментально остановил машину. Хорошо, что Матвеев крепко держался за металлическую скобу. Задние колеса даже немного занесло на песке. Хитрук бы не позволил себе такого.

Матвеев вышел, с удовольствием расправил плечи. Хорошее настроение, которое ушло от него вчера вечером после телефонного разговора с дочерью Лилей, казалось, готово было вернуться.

Невысокого роста взводный в толково подогнанной шинели, в фуражке, несомненно сшитой на заказ, спешил к дороге навстречу Матвееву.

— Товарищ полковник, личный состав второго взвода проводит тактико-строевые занятия. Тема занятий: действия солдата в наступлении днем. Командир взвода лейтенант Березкин.

Пожимая Березкину руку, полковник вспомнил, что лейтенант — человек в полку новый, года полтора назад окончивший училище. Лицо у него было красивое, правда немного высокомерное. И, судя даже по полевой форме, одежде он придавал значение весьма и весьма большое.

— Как служба, лейтенант? — задал Матвеев традиционный вопрос.

— Все в порядке, товарищ полковник, — не менее традиционно ответил Березкин.

— Не скучаете?

— Некогда, товарищ полковник.

— Приятно слышать такой ответ. — Полковник сошел с дороги к тропе, которая вела в сторону тактического поля, поросшего близ исходного рубежа кустами малины.

Березкин шел на шаг сзади и чуть правее полковника. С удовлетворением заметил, что сержанты видели начальство и без суеты принимают меры, как и подобает в подобных случаях. Меньше всего лейтенанту хотелось, чтобы полковник оказался перед вторым отделением, потому и отступал Березкин все время понемногу вправо, пытаясь вывести полковника на первое отделение сержанта Хасапетова.

Но, подобно танку, полковник уверенно и солидно двигался своей дорогой. И дорога эта выводила его на второе отделение сержанта Лебедя. Лебедь был неглупый сержант. Может быть, слишком начитанный. Но тут уж ничего не поделаешь. Виной тому, равно как и оправданием, являлось высшее филологическое образование, которое он успел получить в университете. Березкина беспокоил не сержант Лебедь — солидный и достойный парень. Сомнение внушал личный состав его отделения. Даже не все отделение, а «святая троица», состоящая из рядовых Игнатова, Истру, Асирьяна.

— Товарищ полковник, — четко докладывал сержант, — второе отделение отрабатывает учебный вопрос: приемы и способы передвижения на поле боя. Командир отделения сержант Лебедь.

— Вольно, — сказал полковник.

— Вольно-о-о! — повторил сержант.

Он повторил громко. Голос его раскатисто покатился над стрельбищем. Солдаты отделения, полковник, лейтенант — все повернули головы, словно провожая взглядом улетающий звук команды. Худой высокий солдат с большим кадыком и узенькими черными усиками сказал тихо, но внятно:

— Эффект гранатомета.

— Что? — спросил Матвеев.

— Рядовой Истру, товарищ полковник. Впечатление, будто гранатомет выстрелил.

— Не нравится голос?

— Наоборот… — ответил Истру. — С таким бы голосом в тридцатые годы кавалерийские парады принимать.

«Началось», — с досадой подумал лейтенант Березкин, опасаясь, что якобы чистосердечная манера, в которой Истру способен разглагольствовать на самые абсурдные темы, может ввести полковника в заблуждение и вообще все окончится неприятностью для взводного. Однако Березкин не имел права распорядиться: «Отставить разговоры!», потому что разговаривал с рядовым не просто офицер, старший по чину, но сам командир полка.

— Сколько вам было в тридцатые годы? — спросил Матвеев.

— Минус двадцать.

— Не так чтоб уж очень много.

— И я так думаю, товарищ полковник.

Рядом с Истру стоял тоже высокий солдат, только без усов и не смуглый, а светлый. И нос у него был не острый, не тонкий, а самый настоящий курносый нос. Солдат стоял молча, не двигаясь, чуть ли не по стойке «смирно». Вот только взгляд у него… Так смотреть мог лишь человек, у которого внезапно расстроился желудок, но который в силу сложившихся обстоятельств не имеет права двинуться с места. Такие обстоятельства были налицо. Потому Матвеев мягко и сочувственно спросил:

— Что у вас?

— Рядовой Игнатов, — доложил курносый солдат. — Товарищ полковник, разрешите обратиться к товарищу лейтенанту?

— Обращайтесь.

— Товарищ лейтенант, во́прос есть, — сказал Игнатов. Он так и сказал «во́прос» с ударением на первом слоге.

Лейтенант Березкин, предчувствуя подвох, сдвинул брови, хорошо поставленным, почти лекторским голосом произнес:

— Все вопросы после разбора занятий.

— Во́прос срочный, товарищ лейтенант.

Березкин недовольно кашлянул, и уши у него при этом почему-то пошевелились. Переступив с ноги на ногу, он поправил ремень, хотя в этом не было никакой необходимости, облизал губы.

— Если вопрос срочный, слушаем вас, — добродушно разрешил полковник, сочтя необходимым взять инициативу в данной ситуации на себя.

— В ходе тактических занятий в составе отделения и взвода мы отрабатываем перебежки, окапывание, переползание. У меня возникло сомнение: а потребуется ли все это в современном бою, где главную роль будет играть ракетно-ядерное оружие? — Игнатов произнес все слова четко, без запинки, смотря мимо полковника, в небо, точно там, на хмурых низких облаках, проглядывались буквы текста.

Березкин вспомнил пехотное училище, взводного по прозвищу лейтенант Челюсть и ответил его словами, скучно, устремив на отделение тяжелый, осуждающий взгляд:

— Много знаете, да мало понимаете.

— Как говорил мой учитель Вартан Вартанович Казарян, — подал голос левофланговый солдат, розовое лицо которого могло сойти в это седое утро за самый настоящий цветок, — максимум знаний порождает минимум иллюзий, и, наоборот, минимум знаний порождает максимум иллюзий. Плюс бесконечность.

— Рядовой Асирьян, вас не спрашивают, — строго заметил Березкин. И хотел было уже подать команду: «Взвод, смирно!», но вовремя заметил, что Матвеев лично намерен ответить на каверзный вопрос о перебежках.

Полковник приблизился к строю. Теперь Игнатов был перед ним на расстоянии вытянутой руки. Глаза солдата излучали собачью преданность. И полковник не без зависти подумал: «Хорош артист!»

— Видите ли, Игнатов, — неторопливо начал Матвеев, — жизнь показала, что в бою случаются такие ситуации, когда могут пригодиться самые разнообразные знания и навыки. Не знаю, будет ли когда-нибудь ракетно-ядерная война или нет. Как говорится, дай бог, чтобы ее не было. Но уметь солдату окапываться, переползать, перебегать, по-моему, никогда нелишне. Ясно?

— Так точно, товарищ полковник, — ответил Игнатов нормальным голосом. И глаза у него тоже стали нормальные: серьезные, глаза думающего солдата.

— После обеда зайдите к начальнику клуба.

— Есть, товарищ полковник. Разрешите выяснить для чего.

— Там узнаете, — усмехнулся Матвеев.

За лесом в районе стрельбища взвилась ракета. Она зашипела, как сырое полено, и, оставляя за собой кривой след, скрылась в сером мареве, будто в мутной воде.

— Продолжайте занятия, — сказал полковник Березкину и пошел к машине.

— Взвод, смирно-о! — от всей души скомандовал лейтенант.

Проводив полковника настороженным взглядом (вдруг передумает и вернется назад), Березкин облегченно сказал:

— Вольно! — Повел плечами, словно ему было зябко. Укоризненно произнес: — Здесь, в гарнизоне, вы храбрецы и остряки. Посмотрим, что от вас на учениях останется.

Дорога набегала, словно хотела схватить машину деревьями, зажать в их ветвистых пальцах. Зажать и не выпускать.

«Нет, нет, — думал полковник, вспоминая вчерашний телефонный разговор с дочерью Лилей. — Нужно немедленно дать телеграмму. И пусть едет сюда. Нечего болтаться в Ленинграде. Нечего… Телеграмму подпишет бабушка. Бабушка для нее больший авторитет, чем я».

Машина выскочила к развилке, где высокая осина краснела и желтела как светофор.

Коробейник вопросительно взглянул на полковника.

— В штаб, — приказал Матвеев.

2

Жанна сидела на кровати, прикрыв колени бордовым вафельным халатом, и ошарашенно смотрела на посиневшую женщину — от холода или от гнева? — кричащую ей с порога:

— Слава богу, мы не Люксембург! Земли у нас предостаточно. Врачи и на Камчатке требуются, и на Таймыре… Наконец, я могу позвонить в Выборг Егонсону. И выпрошу у него ставку. Берите ее в зубы и проваливайте. Очистите для меня атмосферу!

— Я не могу очистить для вас атмосферу, — Жанна старалась расслабиться, говорить спокойно, вразумительно. — Я приехала сюда по распределению, как молодой специалист.

— Вы не только молодой специалист, вы еще и шлюховатый специалист, — заверила женщина, грозно сжав кулак и тяжело махнув им, словно это была килограммовая гиря.

В коридоре скрипнула дверь. Наверняка акушерка Прокофьева, сморщенная, как высушенный гриб, стояла возле стены и прислушивалась.

Жанна сказала:

— Менаду вашим мужем и мной никаких других, кроме служебных, отношений никогда не было и не может быть… Я не знаю, как вас зовут…

— Надежда Васильевна меня зовут, стерва вы курящая…

— Не кричите, Надежда Васильевна, — закрыла ладонями лицо Жанна. — Еще рано. И в общежитии спят…

— Спят! — оскорбилась женщина, жена главврача той самой районной поликлиники, где работала Жанна. — А мне не до сна. У меня детей двое. А вы мужа уводите…

«Психопатическое истерическое возбуждение, — вспомнила Жанна, — возникает при наличии психической травмы, неблагоприятной ситуации… Поведение демонстративное, нарочитое… Больной явно пытается привлечь к себе внимание. Театральные жесты, патетические выкрики, брань и угрозы в адрес «обидчика»… Неотложная помощь. Провести беседу с больным, попытаться его успокоить, указать ему на нерациональность избранного им поведения. Седативный эффект дают капли с валерьяной, ландышем и бромом».

— Надежда Васильевна, успокойтесь. Подумайте, Борис Абрамович на двадцать два года старше меня. У него двое детей, да и сам он мне в отцы годится. Неужели я такая уродка, что не могу найти себе молодого мужчину, ровесника, не обремененного семьей? Мало того, давайте обратимся хотя бы к мало-мальски элементарной логике. Не стала бы я связываться с женатым человеком в таком маленьком районном городишке, где все знают все про всех.

— Вас видели вместе. — На этот раз Надежда Васильевна не выкрикнула слова, наоборот, произнесла их уверенно, твердо.

— Действительно, Борис Абрамович несколько раз подвозил меня к общежитию на своем «Москвиче». Но он подвозил не только меня.

— Вот, вот! — опять закричала женщина. — В этом и беда, что он любит подвозить молодых сотрудниц. Их в этой машине знаете сколько перебывало?

— Не знаю и не хочу знать, — отрезала Жанна.

— Жаль, я не ваша мать. Вас, наверное, в детстве не пороли.

— Совершенно верно. Я росла в здоровой, спокойной семье.

— Послевоенное поколение! Вы все эгоистичны. А нас бомбили. И хлеб мы получали по карточкам.

— Мне рассказывала об этом мама. Это очень печально, хлеб по карточкам… И прошу, Надежда Васильевна, поверить, я не собираюсь отнимать хлеб ни у вас, ни у ваших детей. Тем более что сейчас он продается без карточек.

— Вы хулиганка! Вы настоящая, законченная хулиганка! Я напишу об этом в «Комсомольскую правду»!

— У меня есть валерьянка, — сказала Жанна. — Я накапаю вам.

— Пейте сами! — выкрикнула Надежда Васильевна. К на синем лице ее появились фиолетовые пятна.

— Непременно! — тяжело вздохнула Жанна.

Она встала, подошла к тумбочке. Пол качался, и стена плыла, словно высвеченная фарами спешащего автомобиля. Жанна налила из графина воды в белую чашку, которую привезла из дому. На чашке были нарисованы волк и заяц. Она любила смотреть мультики про этих зверюшек. Но всегда жалела волка. И даже дала ему прозвище Бедолага.

Жанна накапала двадцать пять капель. Повернулась к двери, чтобы сказать: «За ваше здоровье!» Но Надежда Васильевна уже ушла из комнаты.

Пришлось выпить молча.

Время подкатывалось к семи. Пора было собираться на работу.

3

Придвинув кресло к самому окну так, чтобы скупой свет хмурого полудня щедрее падал на страницу журнала, Софья Романовна Матвеева еще раз оглядела комнату — все ли прибрано, удовлетворенно вздохнула. Вынула из футляра очки. Подышала на них. С каким-то особым удовольствием протерла. Посмотрела на свет — так ли блестят. И только после этого водрузила их на нос.

Софья Романовна была пожилой женщиной.

Она любила писать и получать письма. Но с каждым годом ей все реже и реже приходилось прибегать к любимому занятию. Друзей становилось все меньше и меньше. Понимать это было грустно, помнить об этом тяжело.

Вот почему письма сына Игоря от раза к разу делались ей все дороже.

Обложка журнала была красивая. В правом верхнем углу большой портрет женщины: немолодой, умной и доброй. Полукругом на разноцветных подсветках рисованные портреты ее сыновей: пехотинца, моряка, танкиста. Софья Романовна раскрыла журнал. И стала читать.

«Белая акация, — читала Софья Романовна, — зацветала ранней весной. У нас на юге, где даже в январе не бывало снега, гроздья акации казались нам кистями заснеженного винограда. Давным-давно на школьном субботнике мы посадили акацию, невзрачную, похожую на общипанного утенка. Мы посадили много акаций, но я запомнил эту. Ее принесла наша учительница Лидия Семеновна. В тот день Лидия Семеновна получила извещение о гибели сына. Мы думали, что у нас не будет занятий. Но учительница пришла. У нее было бледное, почти белое, как ее седые волосы, лицо и темные-темные глаза. На этот раз на уроке арифметики она не спрашивала нас — рассказывала нам о жизни. Мне было тогда девять лет, и сейчас я не помню всего, что говорила учительница. От ее слов осталось лишь щемящее, как радость, чувство, что в жизни нас ждет много хорошего…

Потом во дворе школы рвались бомбы, а класс, в котором мы учились, сгорел.

Много лет спустя, вернувшись на родину, я пришел в школу.

— Узнаешь? — спросила Лидия Семеновна, показывая мне стройную крепкую акацию. — Выстояла!

Да, выстояла! И, шумя молодой листвой, несла людям красоту и радость. Глядя в глаза учительницы, добрые и умные, я вдруг понял, что она тоже выстояла. И, что самое главное, она счастлива. Вот так, окруженная стайкой солнечных девчонок…»

Софья Романовна сняла и опять аккуратно протерла очки. Возможно, они запотели. Возможно, она всплакнула. Ведь слезы случаются не только от горя — и от радости, от гордости… Подумать только, эти строчки написал ее сын.

«…У матери добрые глаза. И улыбка женщины, многое повидавшей на своем веку.

Мать всегда с нами. Даже тогда, когда дороги уводят нас далеко от родимого дома. Мать глядит на нас с плаката, призывающего к трудовым подвигам, обращается к нам с обложки солдатского журнала.

А солдат? Он несет службу. Несет для того, чтобы над страной было мирное небо, чтоб из края в край неслись поезда, гудели турбины, радовались матери и ранней весной зацветала белая акация».

Софья Романовна вздохнула. Игорь всегда казался ей маленьким. Почему-то чаще всего вспоминалось, каким он был в детстве. И сегодня, как и обычно, верилось, что он еще ребенок…

Учиться писать Игорь начал на газетах. Да, да, на газетах. А не в тетради. Тетрадей в сорок втором году не было. И класс, где учился Игорь, сгорел. Лидия Семеновна собирала ребят в котельной старой бани. Дети писали на тетрадках из газеты, а когда не хватало газет — на черных досках кусочками мела. После уроков почти ежедневно бегали в кинотеатр, непонятно как уцелевший от бомбежки. Ребята сидели на скамейках, а иногда прямо на полу.

Очень долго, чуть ли не два месяца подряд, в городе демонстрировался американский фильм «Серенада Солнечной долины». Молодые люди в меховых горжетках пили шампанское и ослепительно улыбались. Безработные музыканты случайно оказались отличными лыжниками и тоже ослепительно улыбались. Улыбок было столько, что казалось, это тоже статья ленд-лиза, как сгущенное молоко или свиная тушенка.

А в городе не было дров, не действовал водопровод, по хлебным карточкам выдавали овес, горьковатый, пахнущий гнилью…

Постылым сентябрьским днем пришла похоронка на мужа. От старшего сына Петра, по всем признакам воевавшего где-то близко, больше двух месяцев не было никаких известий. Вот так…

Только и счастья, что Игорь рядом…

4

Лиля — Игорю.

«Милый мой дядечка!

Прочитала в журнале твою статью. По-моему, ничего. Отдельные места даже очень ничего (там, где про акацию). А вообще немного поверхностно. Но ты не расстраивайся. Какие-то вещи до меня сейчас просто не доходят. (В конце концов, я еще не мать.) А вот бабуля, та точно слезу пустит… Я по ней очень скучаю. Хотя возвращаться из Ленинграда в нашу гарнизонную дыру у меня нет ни малейшего желания. Но ехать придется. Потому что Великий папочка метал по телефону громы и молнии. Деньги же, которые ты мне дал, я в основном потратила (держу только на дорогу). Встретила здесь бывшего папиного шофера (может, помнишь Хитрука). Он сейчас студент электротехнического института. С машиной. Такой современный. Друзья и подруги у него тоже все современные. Но безденежные… Словом, чего там объяснять.

Очень скучаю за Москвой. И за твоим Матвеевским. Хорошо ты сказал: «Матвеев живет в Матвеевском». Ну и воздух там у вас! Как в сказке. А в Питере дождь. Если же дождя нет, туман. Или все равно влажность.

Сюда, на адрес матери, мне больше не пиши. (Я не думаю, что мать очень счастлива со своим скрипачом. Но она изо всех сил старается убедить меня именно в этом.) Завтра утренним поездом предполагаю ехать в Елино. Разумеется, передам от тебя привет Великому и поцелую за тебя бабушку.

Приезжай.

Целую тебя и обнимаю.

Лиля».

5

Подняв над собой автомат, сержант Лебедь долго и придирчиво рассматривал ствол оружия, потом возвратил Игнатову, сказал:

— Хорошо чистите.

— Рад стараться, товарищ сержант! — рявкнул Славка.

Однако в казарме было шумно. Никто не обратил внимания на эту выходку, даже сержант Лебедь. Он отличался удивительным спокойствием. Медлительностью. Мишка Истру как-то заметил, что настоящая фамилия Лебедя должна быть Бегемот…

Шкафы для оружия тянулись вдоль стены. Они были зеленые, пропитанные запахами масла и щелочи. Игнатов распахнул дверку, на которой темнела надпись: «Второе отделение». Поставил автомат на место.

— Вай! Вай! — жаловался Асирьян, хотя и без особой грусти: сержант Лебедь в третий раз вернул его автомат, приказав вычистить заново.

— Помочь тебе, Сурен? — спросил Игнатов.

— Не балуй ребенка, — заявил Мишка Истру. — Он же не чистит, а спит. И, как всегда, с открытыми глазами.

Мишка восхищенно покачал головой, очевидно преклоняясь перед уникальными способностями Асирьяна, обтер ветошью свой автомат и поставил в шкаф рядом с автоматом Игнатова.

Славка сказал:

— Сурен, объясни мне как другу, где ты научился такому искусству?

— В школе, — невозмутимо ответил Асирьян.

Мишка присвистнул, усики его сдвинулись, потом разошлись. Он хлопнул Сурена по плечу, словно желая убедиться: не спит ли? Сказал:

— Значит, в Ереване есть специальная школа, где учат спать с открытыми глазами?

Асирьян кивнул:

— Специальная, математическая… Меня туда папа и мама по большому блату устроили. И даже место на первой парте оговорили.

Истру вздохнул:

— Что значит связи.

— Связи! — возразил Асирьян. — Нет. Благодаря связям оговорить можно многое, только не способности. Особенно математические. У меня их не было. Меня с детских лет в торговлю тянуло. Транзисторы продавать.

Мишка Истру засмеялся громко, от души:

— Тяга, недоступная предкам. Попал ты в переплет.

— А, если б в один. Тут целых три переплета получилось. Я любил спать на уроках, потому мама-папа и оговорили первую парту. Математику вел у нас Вартан Вартанович Казарян. Твердый человек. Не человек — камень. Только вот был неоригинален. Считал, что лишь господь бог знает математику на «пять», сам Казарян на «четыре», а все остальные на «три» и на «два». Тройка у нас была потолок. За нее шарики в голове должны были как в подшипниках вертеться. Он тогда ученику говорил: «Замечательно ответил, на «три».

— Хвалил, значит? — заметил Игнатов.

— У меня, когда я видел любимого Вартана Вартановича, зуд шел по телу, — признался Сурен. — Словно я месяца полтора не мылся.

Истру забеспокоился:

— Надеюсь, до полного нервного расстройства дело не дошло?

— Не дошло. Я вдруг обнаружил, что могу спать с открытыми глазами. И Казарян обнаружил, но только недели через три. Обнаружил, но не понял. Мышление у него ведь было неоригинальное. Говорит: «Вялость у вас, Асирьян, во взгляде и какая-то муть. Вам стоя слушать надо». И начал меня ежедневно ставить возле парты минут на тридцать, пока объяснял урок.

— Кто же выиграл поединок? — Это подал голос сержант Лебедь. Он стоял, опершись рукой о стеллаж, и внимательно слушал рассказ Асирьяна.

— Я научился спать стоя, — гордо заявил Сурен. — Но на этом поединок не кончился. Казарян не человек — барс. Влепил мне двойку за первое полугодие. И тогда… Тогда я сделал такую комбинацию: перешел из дневной школы в вечернюю и женился на его дочери.

— Неужели в отместку?! — изумился Истру.

— Не совсем так… — уклонился от прямого ответа Асирьян. — Казарян в ноги. Говорит: «Слушай, Асирьян, «три» поставлю, отступись только». Я говорю: «Нет!» Он набавляет — «четыре». Я говорю: «Нет!» Он говорит: «Пять» я тебе никогда не поставлю, даже если ты на второй дочке женишься».

Вокруг засмеялись.

Асирьян с невозмутимым видом пожал плечами. И — будто Вартан Вартанович стоял здесь, перед ним в казарме, — серьезно закончил:

— Зачем мне вторая дочка, когда я первую люблю!

— Так бы вы служили, рядовой Асирьян, как рассказываете, — пожелал сержант Лебедь.

— Каждому свое, — ответил за друга Мишка Истру.

— Против этого трудно спорить, — согласился сержант. — Как говорят в Италии, если это и неверно, то все же хорошо придумано.

— А вы были в Италии? — спросил Истру.

— Бывал, — кратко ответил Лебедь. И повернулся, чтобы идти.

Но в эту минуту Игнатов вспомнил:

— Товарищ сержант, командир полка приказал мне явиться к начальнику клуба.

— Пожалуйста. Только не опаздывайте на ужин. Старшина Ерофеенко в таких случаях нервничает.

— Можно мне сопровождать Игнатова? — спросил Петру.

— Зачем?

— Чтобы он не заблудился.

— Занимайтесь самоподготовкой.

С тоской во взгляде проводил друга Мишка Истру до самых дверей казармы. Даже хлястик на шинели поправил…

После обеда прошел дождь. Сырая хмарь заглатывала дорогу, и лес, и листья, и серые лбы валунов, сидевших между деревьями. Небо опиралось на сопки тяжелым свинцовым сводом, темным, неподвижным, мрачным. Звуки шагов, словно придавленные, застывали где-то там, над песком. Игнатову казалось, что идет он по дороге неслышно, но этого не могло быть, потому что ступал он твердо и нелегко. Вспоминалось, жизнь часто сравнивают с дорогой. Дорогой сквозь годы — от края до края. Переносный смысл сравнения понятен. Но есть еще и первоначальный смысл — буквальный. Разве не состоит жизнь из паутины дорог, сплетенной человеком для самого себя? Может, «паутина» и не очень приятное слово, однако верное.

Дорога пересекает другую, другая следующую. Одна привела в детский сад, вторая в школу, четвертая в армию, потому что была третья, которая поводила Игнатова по коридорам института международных отношений и помогла проявить поэтические способности.

Не поступим в дипломаты,

Пошагаем мы в солдаты.

В солдаты так в солдаты… Тоже нужное и полезное дело…

Клуб вырос за поворотом. Здание кирки, а при нем старое-престарое кладбище. Ближние захоронения много лет назад ликвидировали. А дальние… Дальние до сих пор посматривают на выросший вокруг лес холодным гранитным взглядом.

Начальник клуба капитан Сосновский стоял перед деревянными ступеньками, ведущими на крыльцо. В руках капитан держал тяжелый слесарный молоток. Взгляд у капитана, обращенный на высокий, крытый цинком фронтон входа, был тоскливый.

— Товарищ капитан! — доложил Славка. — Рядовой Игнатов согласно приказу командира полка прибыл в ваше распоряжение.

Капитан оторопело улыбнулся. Протянул Игнатову руку.

— Молодец. Ставь лестницу. Транспарантик приколотим.

«Ничего себе транспарантик», — подумал Славка.

На увесистом фанерном щите, прислоненном к мокрому темному крыльцу, крупными красными буквами было написано: «Добро пожаловать!»

6

В редакции журнала майор Игорь Матвеев занимал должность старшего научного сотрудника отдела обучения и воспитания. В его обязанности входила организация и подготовка учебно-методических статей для сержантского состава, которые, как правило, начинались так:

«Командир роты капитан В., готовясь к очередной танко-стрелковой тренировке, разработал ее план. Учебные места в плане были предусмотрены такие (см. схему)».

«Стрелковое отделение под командованием младшего сержанта И. прибыло на бронетранспортере в составе взвода на южные скаты высоты Плоская. Командир взвода объявил тему занятий «Стрелковое отделение в наступательном бою» (см. схему)».

«Стрелковому отделению, которым командует сержант З., предстояло выполнить боевую задачу: уничтожить «противника» на боевой позиции и развить наступление в глубине обороны (см. схему)».

Оканчивались статьи в таком плане:

«Вторая танко-стрелковая тренировка проводилась спустя три дня по этой же схеме, но третье учебное место было другим. На этот раз на учебном месте № 3 отрабатывались следующие вопросы: установка уровня и придание орудию угла возвышения, придание орудию заданного по угломеру направления. На отработку этих вопросов отводилось тридцать минут».

«Аналогичные занятия в это время проходили и в других отделениях взвода. Они действовали как бы на одной линии. Это позволило командиру взвода наблюдать за действиями отделений и обеспечивать их соответствующей мишенной обстановкой и бронетранспортером».

Хотя материалы по его отделу публиковались, несомненно, важные и нужные, отличало их стилевое и речевое однообразие, вялость и даже скука. Именно это послужило причиной скрытого конфликта между старшим научным сотрудником Матвеевым и редактором отдела подполковником Резиновым.

Первый материал, который привез Матвеев из командировки, привел Резинова в состояние крайнего замешательства. Человек по натуре глубоко порядочный, Резинов не счел возможным обратиться к главному редактору полковнику Федорову с сомнениями относительно нового сотрудника отдела. Он раз пятнадцать перечитал материал, провел, можно сказать, бессонную ночь. И наконец решил лично отредактировать материал, памятуя, что задача его как руководителя отдела состоит прежде всего в том, чтобы научить подчиненного работать.

Материал Игоря Матвеева носил приятное, но довольно обычное название «Первая осень». Начинался он маленькой подглавкой, которая называлась

«Голуби на перроне».

«Все они были разные. И характерами, и одеждою. В пиджаках, в плащах, в беретах, они прыгали на влажный от росы перрон, громко смеялись, называли друг друга Петя, Вовка, Костя…

Подтянутые сержанты с дерматиновыми сумками через плечо ходили со списками, спокойствием своим и собранностью олицетворяя армейский порядок. Команды точные, немногословные проносились над перроном. Вскоре шумная толпа молодых парней обрела формы строя.

Они стояли плечо к плечу в шеренгах, извилистых, как тропинки, и кое-где верстовыми столбами торчали тупорылые чемоданы.

Я обратил внимание на паренька в серой кепке, крайнего на левом фланге. Как я догадался, в кармане у него лежала булка. Он отщипывал крошки и кормил голубей.

— Сми-и-рно!

Строй замер. Только голуби продолжали ворковать, деловито вертясь у ног паренька. Поколебавшись немного, он вновь стал щипать булку.

— Оленин! — Фамилия прозвучала нерезко и негромко, но внушительно.

Паренек вздрогнул. Вытянулся, стал выше ростом. Больше он не шевелился, пока не подали команду:

— Шагом марш!

Полковой оркестр играл торжественно, трубы сверкали так, словно в руках у музыкантов были молнии.

Строй двинулся. На опустевшем перроне голуби расклевывали булку. Когда Оленин бросил ее, я не заметил.

В следующий раз я увидел молодых солдат после бани. Они выходили в пахнущих складом сапогах, в гимнастерках с неподшитыми воротничками. Они смеялись, с трудом узнавая себя в солдатской форме.

И еще по-прежнему называли друг друга Петя, Вовка, Костя…»

После редактирования от всей первой подглавки уцелела только одна строчка: «Полковой оркестр играл торжественно».

Все остальное выглядело следующим образом:

«Торжественная встреча.

Доброй традицией в Н-ской части стали встречи молодых людей, прибывающих на действительную военную службу. И хотя новобранцы были еще в гражданской одежде, сержанты с дерматиновыми сумками через плечо построили их на перроне. Прозвучала команда «смирно!». Полковой оркестр играл торжественно и вдохновенно. Дружным шагом молодое пополнение отправилось в расположение части. Кстати, нужно сказать, не все элементы встречи были организованы четко. При построении у новобранцев оказались чемоданы, в то время как (см. схему) машинам надлежало находиться на пристанционной площадке. Некоторые из прибывших нарушали дисциплину, что выразилось в кормлении голубей булкой. Однако все эти недостатки легко устраняемы в процессе воспитания и обучения. Счастливой вам службы, молодые парни!»

Поскольку нет возможности процитировать весь очерк Игоря Матвеева в первозданном виде, нет смысла распространяться о редактуре остальных трех подглавок. Можно лишь упомянуть, что правка мало чем отличалась от приведенной выше.

Ознакомившись с собственным материалом, подписанным редактором отдела к набору, старший научный сотрудник Матвеев растерялся. Наверное, это прозвучит банально, но в нем и вправду все кипело. Однако понятие о воинской субординации не позволяло ему вступать в спор со своим начальником, человеком старше его годами и званием.

Майор Матвеев пожелтел лицом. И взгляд у него сделался словно припыленным. И ростом он будто бы поменьше стал — так согнули его досада и разочарование.

Главный редактор журнала полковник Федоров, отличавшийся большой чуткостью и наблюдательностью, даже спросил как-то у Резинова:

— Что стряслось с вашим новым сотрудником?

— Все нормально, Иван Федорович, — ответил Резинов, долгий жизненный опыт которого учил не спешить с выводами и заключениями и тем более не выносить сор из избы. — Старается. Вот готовим его материал к набору.

— А здоровье? — поинтересовался главный редактор, взглядом и тоном показывая, что не очень удовлетворен и порадован ответом.

— Молодой парень. В его-то годы! — Резинов пожал худыми плечами, шмыгнул носом, при этом левая щека его почему-то сморщилась, в то время как правая оставалась совершенно гладкой.

— Ну хорошо, — тихо и строго заключил Федоров. А когда Резинов прошел через весь кабинет и взялся за огромную дверную ручку из начищенной меди, вдруг остановил его вопросом: — Что предлагаете в одиннадцатый номер?

— Уроки одного учения. Рассказ сержанта под рубрику «Ратному труду — каждый день». «Если тренировка, то настоящая». «Умей защищаться от оружия массового поражения».

— А методички? — нахмурил брови главный редактор.

— В десятом две идут. И в двенадцатый готовим, — торопливо, как бы оправдываясь, пояснил Резинов.

— Больше методичек надо. Больше, — убежденно произнес полковник Федоров и придвинул к себе кожаную папку, на которой золотом было оттиснуто: «Для доклада».


Столовая в этом здании была не просто местом, где люди обедали. Скорее всего она походила на клуб. Дневной клуб, куда каждый приходил на сорок — сорок пять минут. Друзья здесь встречались. Незнакомые знакомились. Случалось, что даже влюблялись. Тогда возникали романы — счастливые и несчастливые. Каждый со своей концовкой…

Дисциплинированные официантки ходили между белыми столиками. На чистых стенах висели достойные картины. Буфет радовал женщин, да и не только женщин, обилием гастрономических деликатесов, фруктов, конфет. Тут же работал книжный киоск. Людей толпилось возле него ничуть не меньше, чем у буфета.

Именно к этой столовой была прикреплена редакция журнала, где работал Игорь Матвеев. Порядки и обычаи здесь существовали такие, что каждый клиент имел свой определенный стол и место за этим столом. Поскольку Игорь не имел ни своего стола, ни места, то он приспособился ходить обедать ближе к закрытию столовой, когда людей случалось меньше и всегда можно было найти где присесть.

— Майор, давайте сюда. Составьте компанию. — Полковник Кутузов сидел за столом у окна, задернутого огромным, как киноэкран, тюлевым занавесом. Кутузов служил редактором отдела культуры и быта. Игорь знал, что Кутузов не только полковник, но и писатель. Автор нескольких книг. Человек серьезный, в суждениях независимый.

— Спасибо, товарищ полковник, — сказал Игорь, отодвигая стул.

Кутузов чуть улыбнулся, сказал, не спуская с Игоря пытливого взгляда:

— Василием Дмитриевичем меня зовут.

— Я знаю.

— Чего это вы как в воду опущенный ходите? — спросил Василий Дмитриевич напрямик. Взял из хлебницы черную корку и начал мазать ее горчицей.

— Заметно? — покраснел Игорь.

— Не то слово — заметно. — Василий Дмитриевич откусил хлеб. Даже вздрогнул — такой горькой была горчица.

— Чувствую, возвращаться мне нужно восвояси, — признался Игорь.

— Где вы служили?

— Последнее время во Львове, в окружной газете. А по образованию я строевой офицер. И проходил службу в Закарпатье.

— Красивые места.

— Да, красивые. А меня в столицу потянуло. Ухватился за предложение, серьезно силы свои не взвесив.

— Творчество — это не штанга, — возразил Василий Дмитриевич. И опять чуть-чуть улыбнулся. — Это штангу можно взвесить. А творческие силы раскрываются не вдруг, не сразу… Вы не торопитесь подводить черту. Вас, майор, Игорем зовут?

— Игорем.

— Так вот, Игорь. Вы прежде уверенность обретите. Потом и весы не потребуются… Как я догадываюсь, у вас с Резиновым нелады.

— Я очерк из командировки привез. И он изуродовал его, как бог черепаху.

— Естественно, — не удивился Кутузов. — Резинов очень достойный человек, с богатейшим служебным опытом… Но совершенно глухой к слову. Представьте себе, что полковника, не знающего нотной грамоты, не имеющего ни малейшего слуха, назначили художественным руководителем ансамбля песни и пляски военного округа только потому, что он прекрасный командир дивизии, хороший тактик, строевик… Не можете представить? Потому что такого не было и, думаю, никогда не будет. А вот в журналистике подобных примеров, к сожалению, можно привести не один.

Игорь покачал головой, просто не зная, что ответить Кутузову. Но, судя по всему, редактор отдела культуры и быта и не ожидал от него ответа. Увидев приближающуюся официантку, он взял меню. Сказал как бы между прочим:

— Вы покажите мне свой очерк. Я прочитаю. Потом поговорим.

7

Герасим Обочин — Жанне Луниной.

«Сколько мы с тобой не виделись? Я подсчитывал, подсчитывал — и у меня получается восемь лет. Это, конечно, много, если учесть, что знал я тебя только с пятого класса, а влюбился в девятом. Значит, визуально знакомы мы были всего лишь пять лет. А пять, естественно, меньше восьми. Это, как ты любила говорить, даже ежу понятно.

Что еще понятно ежу? Ну, адрес твой я достал самым простым путем. Моя мать попросила об этом твою. Почему написал столько лет спустя? Потому что узнал — ты разошлась с мужем.

Вот видишь, я по-прежнему выкладываю все сразу. И по-прежнему во мне нет никакой тайны. Я помню твои слова, которые ты сказала мне на выпускном вечере, когда я пытался поцеловать тебя на лестничной площадке четвертого этажа, а ты отталкивала меня и вертела головой так, что я думал — она у тебя отлетит. Ты сказала тогда мне: «Ты какой-то очень простой. В мужчине всегда должна быть заложена тайна. Без тайны неинтересно».

Признайся, ты сама все это придумала или от кого-то услышала? Я потом часто задумывался над твоими словами. Все-таки человека любят не за тайну. Есть что-то другое. Даже, мне кажется, наоборот, в любимой, любимом мы находим близкое, понятное… Иначе как же?

Ты, наверное, слышала, что после института я был командирован в Монголию. Работаю здесь уже два года. Помогаю строить дома, школы, детские сады… В декабре рассчитываю приехать в отпуск.

Очень хочу встретиться с тобой. Сама видишь, это даже ежу понятно.

С приветом Герасим».

8

Когда командир первого батальона подполковник Хазов вышел, в кабинете полковника Матвеева стало тихо. Так тихо, что возникло тиканье часов, стоящих в углу на сейфе, — так можно заметить вдруг стук дождя в стекло. Увы, на стекло беззвучно ложился снег, касался его, скользил вниз. Лес, дорога за окном белели весело и грустно — в несовместимости этой было что-то зовущее. Хотелось выйти и шагать без дороги, без цели. Трогать снег ладонями. Говорить с ним как в детстве.

В форточку свежий воздух и вместе с ним запах снега проникали едва-едва, потому что форточка была с тетрадную страницу, а рамы оклеили солдаты — оклеили старательно. Болело сердце. Не то чтобы хотелось стонать и набирать телефон санчасти. Но было нехорошо. Напряженно. И табачный запах, казалось, лежал в груди, как на плече может лежать скатанная солдатская шинель. Было ощущение утраты, невозвратимости чего-то. Молодости, радости, любви. Или, может, просто тоска была.

Матвеев посмотрел на часы.

Со временем как-то не клеилось. Даже самый четкий распорядок пасовал перед минутами, которые в конце рабочего дня складывались в час, в полтора. К тому ж нередко случались дела непредвиденные, тогда приходилось засиживаться допоздна, звонить домой, чтоб не ждали к ужину, выслушивая в ответ длинные и нравоучительные рассуждения о режиме, о том, что человек, соблюдающий режим, может принести больше пользы Родине и армии, чем человек, не соблюдающий режима, пусть даже с самыми благими намерениями.

— Мама, ты права. Буду стараться, чтобы такое случалось реже. Да, да… Или не случалось совсем.

Сегодня же, конечно, следовало уйти домой вовремя, чтобы после ужина обдумать завтрашнее выступление на однодневном совещании сержантов в связи с предстоящими тактическими учениями. Но…

Командир первого батальона подполковник Хазов появился в штабе полка в конце дня. И через дежурного по штабу попросил полковника Матвеева принять его по личному вопросу.

Никто не назвал бы Хазова «светом в окошке», равно как никто бы не назвал его и «валенком». Было в нем что-то от буквоедства; иногда он без достаточных оснований впадал в панику. Но при всем при том дело свое любил, человек был честный, не подлый, не завистливый.

Хазов вошел в кабинет спокойно и вместе с тем аккуратно, словно остерегаясь наделать шума. Его квадратное лицо, и так-то плоское, виной чему, несомненно, был приплюснутый широкий нос, сейчас казалось выдавленным на листе серого картона, до того бестолковым было электрическое освещение в кабинете командира полка. Выручала лишь большая модная настольная лампа салатово-белых тонов, подаренная Матвееву председателем подшефного совхоза, которому, в свою очередь, ее в паре с другой такой же подарили гости из ГДР.

— Садись, Василий Филиппович, — сказал Матвеев, подвинув к нему пачку «Столичных».

— Спасибо. — Хазов бережно поднял стул, потом поставил его чуть поодаль, ровно настолько, насколько было удобно для того, чтобы сесть у стола, посмотрел почему-то на свои брюки, точно желая проверить, не помялись ли на них складки. Сказал присаживаясь: — Вы меня простите, Петр Петрович. Товарищ полковник… Но разговор будет во многом неожиданный.

— В конце решим, — закуривая, сказал Матвеев, — прощать или нет. Давай, Василий Филиппович, выкладывай.

— Тетка у меня в Москве живет по отцовской линии, — обстоятельно начал Хазов. — Одна-единственная. 21 декабря 87 лет исполнится. Квартира у нее по Кутузовскому проспекту двухкомнатная, 36 метров и шесть десятых… А в министерстве у меня друзья служат. Вместе академию Фрунзе кончали. Нужен им офицер на должность полковника с опытом строевой работы. И с жилой площадью в Москве.

— Неужели для них жилплощадь — вопрос? — удивился Матвеев.

— Вопрос, — покорно ответил Хазов. — А тетка у меня единственная, престарелая. Ходатайство министерства — и проблемы с пропиской нет.

— Верно, — согласился Матвеев.

— Отпустите меня, Петр Петрович. Шанс хороший. Но, может быть, и последний.

Задумался Матвеев. Нет, он знал, что не станет препятствовать переводу Хазова в столицу. Важнее другое: принесет ли назначение командира первого батальона на пост в министерстве большую пользу делу укрепления обороны? Но этот вопрос Матвеев решать был не вправе, ибо он весьма расплывчато представлял круг задач, которые будут поставлены перед Хазовым там, в Москве, другими начальниками, многоопытными, принципиальными.

— У вас ценный опыт строевой работы, — сказал Матвеев с заметной усталостью в голосе. — Не жалко ли ставить на нем крест? Превращаться в чиновника от армии.

— Это вы зря товарищей обижаете, Петр Петрович. — Хазов выдавил улыбку, отчего лицо его сделалось еще более плоским, а нос как бы исчез совсем. — Армия — сложный организм. И нужны ему не только мышцы…

— Но и серое вещество, — быстро закончил Матвеев.

— Я хотел сказать — голова…

— Верно, Василий Филиппович. И бесспорно… Голова, так сказать, деталь архиважная. — Собравшись с силами, Матвеев бодро посмотрел на Хазова: — Я дам вам объективную положительную характеристику. Только после учений. Сам понимаешь, нельзя нам ударить в грязь лицом.

— Спасибо, Петр Петрович.

…В папке для доклада оставался еще один документ. И когда Хазов вышел, Матвеев, подышав свежим воздухом возле маленькой форточки и полюбовавшись снегом, вернулся к своему столу. Подвинул к себе папку. Документ был следующий:

«Боевая характеристика

на бывшего воспитанника Краснознаменного пехотного полка Черноморской группы войск, участника обороны Кавказа Селезнева Григория Прокопьевича, рождения 4 апреля 1930 года в станице Белореченской Краснодарского края.

Во время Великой Отечественной войны (1941—1945 гг.) 12-летний пионер станицы Белореченской Гриша Селезнев проявил ярую ненависть к захватчикам и всей душой и маленьким сердцем пламенную любовь к своей Советской матери-Родине.

12 августа 1942 года советский летчик старший лейтенант В. Берегов был вынужден покинуть свой самолет, подбитый в бою фашистами, и опустился на парашюте в районе Белореченской, занятой фашистами. Очутившийся поблизости Гриша спас летчика от лап немцев и вывел его из окружения…

Фронт находился в районе северо-восточнее Туапсе. По пути к Туапсе в течение пяти дней Берегов и присоединившиеся к нему краснофлотцы с боями, громя фашистов, выходили из окружения. Селезнев и здесь проявил сноровку и смелость, разведывал путь, не занятые немцами тропы.

Со дня зачисления воспитанником в полк Гриша упорно осваивал боевую технику, стал номерным. Он действовал уверенно и в неоднократных боях вместе с бойцами-краснофлотцами отбивал атаки фашистских солдат и самолетов. В боевом журнале батареи записано, что с участием воспитанника Гриши Селезнева батарея сбила три вражеских самолета Ю-88.

Григорий Селезнев хорошо знал местность, поэтому командование ТОРа неоднократно посылало его в разведку в тыл врага.

Вывод: за проявленные во время обороны Кавказа стойкость, мужество и подвиги при защите Советской Родины товарищ Селезнев Григорий Прокопьевич был представлен к награждению орденом боевого Красного Знамени, но документы на представление где-то затерялись на буйных военных дорогах.

Ходатайствую перед командованием части, где в настоящее время проходит службу Селезнев Григорий Прокопьевич, о награждении его орденом боевого Красного Знамени.

Бывший заместитель командира полка майор в отставке Т. Становой».

«Все верно, — подумал Матвеев, — но откуда бывший замкомполка узнал, где служит Прокопыч?»

Полковник спрятал бумаги в сейф. Вышел из кабинета. Дежурный по штабу, посыльные и шофер Коробейник быстро встали. Матвеев сказал дежурному:

— Завтра к девяти утра вызвать Прокопыча.

— Есть, товарищ полковник.

Коробейник был уже за дверью. Когда Матвеев откинулся на спинку сиденья, шофер на всякий случай спросил:

— Домой?

— В офицерское общежитие.

Свет метнулся над белой дорогой, ощупал стволы деревьев, зачастил по густо падающим снежинкам, опять коснулся дороги… Матвеев закрыл глаза:

«Прокопыч. Боевая характеристика. Все это было так и не так. И никто не узнает, как оно все-таки было. Потому что у каждого свой взгляд, свое понимание и уровень этого понимания свой. И в том числе своя память…»

Да. Мальчишке было двенадцать лет. Он сам сказал, что ему исполнилось двенадцать лет еще в июле месяце (а в боевой характеристике почему-то стоит апрель, но это неважно). Мальчишка вспомнил, что мать тогда испекла пирог с повидлом. Повидло было ароматное, из свежих яблок. Конечно, свежие яблоки могли быть в июле, но не в апреле. Корочка на пироге румянилась очень здорово.

На глазах у мальчишки тогда появились слезы. И он нахмурился и засопел, вытирая нос рукавом старого, потрепанного ватника.

Он сказал, что его зовут Григорий Прокопьевич Селезнев. Разведчики назвали его Прокопычем. Кроме ватника, на мальчишке были выгоревшие сатиновые трусы и галоши, глубокие, большого размера. Бабушкины галоши. Она сразу почуяла беду, бабушка Маня. И немцы со старостой Городецким еще стучали на крыльце, когда она вытолкнула Прокопыча в окно, набросив на плечи внука оказавшийся под рукой ватник. А галоши она кинула вслед. И никаких объяснений не потребовалось. Утро наступало слякотное, подернутое редким туманом, который, оседая, стлался низко, над самой землей. Прокопыч добежал до колодца. И упал, зацепившись за камень. Камнями была устлана вся дорожка, тянувшаяся через сад от самого дома до уборной, узкой и маленькой, сколоченной из обветшалых досок.

Спрятавшись за колодцем, Прокопыч видел, как немцы вывели из дома бабку Маню и мать. На руках у матери была шестимесячная Светлана, завернутая в темный платок с крупными красными клетками. Мать прижимала Светку к груди и что-то говорила ей, может, успокаивала ее, а может, и себя, и бабу Маню.

Прокопыч почему-то думал, что ничего страшного не случится, что мать и бабушку поведут на какие-то работы: дорогу поправлять или мыть полы у старосты Городецкого.

Немцев было трое. Автоматы висели на животах. Воротники шинелей подняты. Видать, зябли фашисты. Все остановились у крыльца. А матери и бабушке велели стать у глухой, без единого окна стены. Баба Маня сказала Городецкому, что он подлец и продажная тварь и что он за все поплатится.

Может, их потому и расстреляли. Может, если бы баба Маня прикусила язык или бухнулась старосте в ноги и хорошо попросила за себя и за невестку, над ними сжалились бы и, постращав немного, отпустили. Но баба Маня выложила Городецкому все, что о нем думала.

Немец, самый высокий из троих, повернул ствол автомата, выставил вперед левую ногу. И дал очередь. До Прокопыча не сразу дошло, что случилось. Мать упала ничком, придавив собой Светку. И Светка, которая еще была жива, залилась таким ревом, что его, наверное, слышала вся деревня. Баба Маня не упала, а как-то сползла по стене, откинувшись на нее спиной. Села, вытянув ноги, а потом повалилась наземь. Длинный немец перевернул мать ногой. Двое других замахали руками и что-то говорили ему на своем языке. Он отрицательно покачал головой. И выпустил в Светку очередь. И клочья платка, а может, не одного платка полетели в стороны. Когда он перестал стрелять, Светка больше не кричала.

Солдат, фамилии которого Матвеев уже не помнил, но который был тогда с лейтенантом Матвеевым в поиске, спросил Прокопыча:

— Кто такой Городецкий? Откуда этот гад объявился в деревне?

— Учительствовал, — ответил Прокопыч. — Поселили здесь перед войной. Вместе с женой. Она сейчас переводчицей при коменданте.

— Ты понимаешь, за что они всю семью вашу расстреляли? — спросил Матвеев.

— Да, — ответил Прокопыч. — Я слышал, они потом еще стреляли Коноваловых, Якименко, Горбузовых… Всех, у кого были коммунисты.

— Так… — сказал Матвеев. Он, Прокопыч, солдат и еще несколько моряков, выходивших из окружения (был ли там летчик? Кажется, был), сидели под скалой у холодного ручья, прозрачного и розоватого от предвещающего ветер заката. — Ты, Прокопыч, не горюй. С нами не пропадешь. А выродка Городецкого, я полагаю, нужно приговорить к расстрелу. Ваше мнение, товарищи?

Солдат, фамилию которого Матвеев теперь не помнил, вонзил финку в землю. Матросы сурово кивнули.

— Единогласно, — заключил Матвеев. — Приговор привести в исполнение в течение суток.

…Им повезло. В девять часов вечера Прокопыч привел их к дому Городецкого. Замок ломать не пришлось, так как дверь в дом была распахнута, а сам Городецкий запирал свинарник, где громко хрюкали свиньи.

Собака, цепь которой была прикреплена к проволоке, тянувшейся через двор, проспала появление разведчиков. Она, конечно, не спала. Но, если так можно сказать по отношению к псине, прозевала, проморгала, прошляпила.

Кто-то из матросов перерезал ей горло раньше, чем она успела открыть пасть.

Городецкий сунул было руку в карман. Но матрос, огорошив его матом, предупредил:

— Не баловаться. Руки к небу.

Приблизившись к свинарнику, лейтенант Матвеев спросил:

— Городецкий Антон Михайлович?

— Да, — прошептал трясущимися губами староста.

— Я лейтенант Матвеев. Со мной военнослужащие Красной Армии и Флота.

— Очень ра-ад, — выдавил совершенно потерявший голову староста Городецкий.

— Кто в доме? — быстро спросил солдат, фамилию которого Матвеев теперь не помнил.

— Моя жена.

— Гостей нет?

— Нет.

— Пошли в дом.

В комнате светила керосиновая лампа; фитиль был вывернут щедро, и лампа хорошо освещала комнату и кровать, что стояла у противоположной стены под большим ковром с восточным орнаментом. На кровати лежала женщина средних лет. Интересная. Увидев незнакомых вооруженных людей, она довольно-таки смело приоткинула одеяло и подняла голову, опираясь локтем на белую высокую подушку.

Солдат хмуро обвел взглядом комнату, задержался на керосиновой лампе. Потом поднял автомат и громко сказал:

— За измену и предательство бывшего учителя Городецкого, ныне врага…

— Послушайте! — вдруг выкрикнула женщина. Глаза ее были как два раскаленных угля. Дышала она часто. — Пощадите!

— Что?! — сурово спросил солдат, фамилию которого Матвеев теперь не помнил.

— Не надо! Не трогайте его! Он не враг! Он не враг! Он такой слабый. Он ничего не сделал. Совсем ничего. Его заставили. К нему пришли немцы и заставили… Не он, кто-то другой стал бы старостой… Он только слабый.

— А списки семей коммунистов… и командиров кто составил? — Матвеев чувствовал, что ему трудно говорить, наверное, от напряжения. Голос его звучал сухо и не очень громко.

— Они потребовали. Они грозили! — еще громче закричала женщина. Вскочила с кровати, увидев, что солдат, фамилии которого Матвеев теперь не помнил, приблизился к ее трясущемуся от страха мужу.

— На колени! На колени! — закричала она. На ней была нижняя рубашка, не ночная, а обыкновенная, короткая, малинового цвета. Бретелька сползла с гладкого белого плеча.

Кто-то из матросов не удержался, сказал беззлобно:

— Во, курва, сиськи на немецких хлебах разъела.

— Дурак! — истерично выкрикнула женщина. — Они у меня с восемнадцати лет такие.

Потом она схватила мужа за плечи, придавила его вниз. Он рухнул на колени, безвольно свесив голову. Видимо, понимал, что все равно прощения не будет…

— Надо кончать, — сказал лейтенант Матвеев. И добавил: — Именем народа…

9

Офицерское общежитие — три коттеджа финского типа. В два этажа каждый. Узкие крутые лесенки внутри. Скрипят. Двери скрипят тоже. Отопление печное. Обслуживают печки дневальные солдаты.

Лейтенант Березкин занимает комнату на втором этаже вместе со старшим лейтенантом Хохряковым. Комната хорошая. Квадратная. Рядом мезонин, дверь туда не заколочена. Можно выходить, дышать свежим воздухом. Но физзарядку делать нельзя. Старый мезонин. В аварийном состоянии. Не исключено, что подпрыгнешь и вместе с полом окажешься на земле.

Лейтенант Березкин — человек замкнутый. Потому готов жить с любым соседом, лишь бы тот не курил. К сожалению, Хохряков курит. Хохряков не то чтобы болтлив, но разговорчивый. К тому же разговоры его далеки от проблем боевой и политической подготовки. Вертятся прежде всего вокруг знакомых женского пола, живущих в далеких больших городах и якобы изнывающих сердечной тоской по красавцу Хохрякову.

Когда Хохряков заводит свое, лейтенант Березкин делает вид, что слушает соседа, однако мысленно в тот момент бывает далеко от стен офицерского общежития. Правда, к месту и не к месту каждые три-четыре минуты повторяет свое любимое:

— Великолепно сказано!

Иногда в целях профилактики, стараясь предотвратить спортивно-амурный разговор, лейтенант Березкин неожиданно спрашивал только что вошедшего в комнату веселого Хохрякова:

— Скажите, Савелий, не считаете ли вы возможным рекомендовать сержантам более интенсивную методику подготовки к занятиям? Мне кажется, что вас, как и меня, мучает вопрос расхода учебного времени. Как было бы прекрасно, если бы ни одна минута занятий не расходовалась впустую. Прежде всего надо серьезно подумать о подготовке сержантского состава к занятиям. Это очень важный этап в работе командира взвода. Конечно, сержанты имеют определенную подготовку, но уже по крайней мере за два дня до проведения занятий они должны войти в тему, осмыслить вопрос как можно глубже…

Хохряков поначалу терялся перед внезапными контратаками вкрадчивого Березкина. Замирал, едва переступив порог, слушал лейтенанта с испугом и удивлением, как если бы тот сообщил о пожаре на складе боепитания.

— Командир отделения сержант Лебедь на занятиях по строевой подготовке за целых два часа ни разу не заглянул в конспект и тем более в строевой устав, хотя я своими глазами видел и устав, и тетрадь в правой его руке. Когда с течением времени он закончил работу с отделением и перешел к повторению вопросов индивидуальной строевой подготовки, у меня вкралось сомнение, готовился ли сержант Лебедь к занятиям вообще. И вот, Савелий, представьте мою радость и мое удивление, когда Лебедь доложил мне, что провел занятия согласно плану.

— Где план? — спрашиваю я.

— Вот, — показывает тетрадь сержант Лебедь.

— Но вы же ни разу не заглянули в нее, — упрекнул я.

— Товарищ лейтенант, — сказал Лебедь, — я помню план наизусть.

— Великолепно сказано, — ответил я. — Но позвольте вам не поверить.

— Вы обижаете меня, товарищ лейтенант. — И Лебедь начал читать план наизусть, будто это было стихотворение классика русской литературы: — План проведения занятия по строевой подготовке со 2-м отделением. Тема. Перестроение отделения из развернутого строя в походный и обратно. Цель. Научить солдат быстрым и четким действиям при перестроениях отделения. Руководство. Строевой устав, статьи 86—111. Форма одежды. Повседневная, с оружием. Место. Строевой плац. Время 2 часа. Ход занятия. Вывожу отделение на плац, проверяю заправку — 5 минут. Тренирую по ранее отработанным приемам: построение на месте, повороты на месте — 5 минут…

— И представляете, Савелий, сержант Лебедь рассказал весь план занятий, словно прочитал его. Как вы думаете, Савелий, должен ли я отметить сержанта Лебедя перед строем за усердие?

Зачумелый Хохряков пробасил:

— Безусловно.

— Каким образом?

— Подарите ему свой транзистор, который мешает мне спать.

…Полковник Матвеев, войдя в общежитие и поднявшись на второй этаж, застал двух молодых взводных за разговором о ракетах на подводных лодках. Полковник подумал, что они еще мальчишки, эти два пехотных офицера, имеющих мало шансов стать моряками-подводниками.

Он не знал, что беседа о море была начата старшим лейтенантом Хохряковым, который заявил, будто бытующая сейчас на Западе среди женщин мода купаться с открытым верхом, иными словами без бюстгальтера, есть явление прогрессивное в плане здоровья и гигиены.

В ответ на это лейтенант Березкин словно бы без всякой связи вспомнил, что идея вооружения подводной лодки ракетами, как он недавно вычитал в журнале, не нова. Построенная в 1834 году в Петербурге по проекту русского инженера А. Шильдера первая в мире подводная лодка имела установку для запуска ракет. И таким образом, была первым в мире подводным ракетоносцем.

Хохряков настолько поразился услышанному, что даже не прервал Березкина ни единой репликой. А лейтенант между тем, по мнению Хохрякова, продолжал разглашать военные тайны с наивностью первоклассника:

— Современные лодочные ракеты разделяются на два подкласса: «лодка — земля» — баллистические и крылатые ракеты для поражения береговых целей, и «лодка — корабль», уже само название которых подсказывает, что предназначены они для поражения надводных кораблей и подводных лодок противника. Ракеты размещают на подводных лодках по-разному. Баллистические обычно в вертикальных шахтах, устроенных внутри корпуса… Запускают их с помощью сжатого воздуха.

Увидев полковника Матвеева, офицеры, естественно, вскочили, стали по стойке «смирно». Разговор прекратился. Матвеев приподнял руку и, кивнув, попросил:

— Продолжайте, продолжайте…

— Я рассказываю об атомных подводных лодках, — пояснил Березкин.

Хохрякову стало жалко Березкина. И он теперь не слушал его, а думал о том, как увести соседа от опасного разговора, но, словно назло, море — ракеты — бюстгальтеры слились в этот момент для Хохрякова воедино. И никакой дельной фразы не приходило в голову. Он с грустью и с любопытством ждал, когда полковник Матвеев задаст Березкину коварный вопрос:

— А откуда вы узнали такие сведения?

— Современная атомная подводная лодка-ракетоносец, — продолжал топить себя Березкин, — может непрерывно плавать около трех месяцев, не всплывать свыше двух месяцев. За это время она пройдет более 65 тысяч миль, то есть около 120 тысяч километров. Глубина погружения атомных подводных лодок достигает свыше 300—400 метров, а скорость хода 30 узлов, что по-сухопутному 55 километров в час.

Полковник Матвеев, как и предвидел старший лейтенант Хохряков, спросил:

— Откуда вы узнали такие сведения?

— Из журнала «Старшина — сержант», товарищ полковник. Статья там такая есть. По материалам зарубежной прессы написана.

— Это хорошо, что вы читаете журнал «Старшина — сержант». Надо читать все военные журналы. Правильно, старший лейтенант Хохряков?

— Правильно, — выпалил Хохряков, который не читал ничего. Матвеев оглядел комнату. Остановил взгляд на кинокрасотках, наклеенных возле кровати Хохрякова, из которых многие, мягко говоря, были не совсем одеты. Однако не сделал замечания. Спросил:

— В морозы не холодно?

— Нормально, товарищ полковник, — ответил Хохряков.

— Столовой довольны?

— Так точно, — это опять Хохряков.

Березкин просто кивнул.

— К окружному учению готовы?

— Готовы, — ответили взводные разом.

— Отдыхайте, — пожелал Матвеев.

И ушел.

Коробейник уже не спрашивал, куда ехать. Времени было десять часов. И ехать, конечно же, требовалось домой.

Глядя в ветровое стекло, залепленное снегом и потому непрозрачное, Матвеев решительно и тихо сказал:

— В Каретное.


У него были деньги на кино и на мороженое, он спрятал их в карман брюк. Вернее, в кармашек для часов, которых у него не было. В их городе такие кармашки ребята почему-то называли пистончиками. И он спрятал туда деньги. И бежал, не чувствуя земли, к Приморскому бульвару, потому что точно знал: она будет там сегодня. Будет.

Он не видел ее все школьные каникулы. Она уезжала к бабушке в Кисловодск. А теперь вернулась…

Конопатый Либерман схватил его за локоть и, дыхнув запахом чеснока, напомнил:

— За тобой марка Северного Борнео.

— Отстань, зануда, приходи завтра.

— Я приду в семь утра.

И он действительно пришел в семь утра, несмотря на проливной дождь. В буквальном смысле вытащил Матвеева из постели, хотя тот грозился набить ему морду и вообще искалечить.

Искалечила Либермана война. В сорок втором под Краснодаром ему выбило оба глаза. Но марки он собирать так и не бросил…

Матвеев по-прежнему не чувствовал под ногами земли. Видел перед собой лишь красный отблеск солнца, наполовину утонувшего в море. И небо, которое из голубого превратилось в синее.

В городском саду играл духовой оркестр. Его было слышно далеко, на многих улицах.

Наконец показались старые памятники Приморского бульвара. И он сразу увидел ее. Она шла под руку с моряком, как когда-то шла с ним, с Матвеевым, сквозь туман к морю.

Она смеялась…

А моряк был высокий и красивый. Он не смеялся, просто что-то рассказывал.

— Здравствуй.

Она посмотрела мимо Матвеева. Даже не поняла, что это сказано для нее.

10

Жанна дежурила при «Скорой помощи». На вызов выехали около восьми, но случай оказался сложный. У старушки была острейшая недостаточность кровообращения, которая выражалась в форме удушья. Все симптомы указывали на сердечную астму и отек легких: дыхание значительно учащено, больная «ловила воздух»; как и следовало ожидать, были профузный пот, кашель, прекардиальные боли… Хрипы в легких, вернее, суховатый характер хрипов, вначале несколько озадачили Жанну, ибо она вдруг засомневалась, не бронхиальная ли это астма с неизбежным для нее введением адреналина, противопоказанного астме сердечной из-за способности повышать давление. Давление у старушки было и без того повышенное. Жанна наложила венозные жгуты на конечности. Поставила круговые банки, сделала ножную горчичную ванну, стараясь таким бескровным «кровопусканием» отвлечь в большой круг кровообращения значительный объем циркулирующей крови. Ввела старушке морфин. Словом, сделала все, что было в ее силах, предупредив расстроенных родственников, что завтра же утром старушку нужно отвезти в больницу.

Шофер «скорой помощи» Кудлатый по прозвищу Лелик был ровесником Жанны. И она нравилась ему, как нравились все сестры поликлиники, потому что они были молодыми, в то время как из врачей молодой была только Жанна. С Леликом всегда трудно было выезжать на вызов, ибо следовало постоянно находиться в напряжении: никогда не угадаешь, какая ему взбредет в голову фантазия, куда заставит положить руку, причем всегда на самом трудном участке дороги, испокон веку не знавшей асфальта, — на плечо ли или на колено…

Ничего не ведавшая об обычных шалостях шофера Кудлатого Жанна в первом же рейсе нанесла ему удар в лоб при внезапной попытке запустить руку под ее белоснежный халат. Удар был не очень сильный, и не потому, что Жанна отлично усвоила в институте: переломы костей свода черепа могут сопровождаться нарушением целостности мозговых сосудов и костных диплоэтических вен. Просто у Жанны была легкая девичья рука. Однако искры, видимо, посыпались все же из глаз Кудлатого. Он крутанул руль. Бежевая «Волга» с красным крестом на фонаре вылетела на обочину и врезалась в гибкую, но крепкую березу, которая, помяв капот, подобно пружине, отбросила машину назад, на корявый ствол могучего старого дуба.

Сказать, что на машину было больно смотреть, значило не сказать ничего. Мокрые от росы березы, казалось, рыдали навзрыд. Дуб же, наоборот, грозно сверкал листьями, словно очами.

— Ты того, — сказал Лелик угрюмо, — принимай натощак седуксен.

Он ходил вокруг машины как пришибленный. Охал, приседал. Цокал растерянно… Жанна накапала Лелику валокордину.

— Ты того, — сказал он. — Ты молчи… А я скажу, что лось выскочил на дорогу. Они здесь, гады, на тебя прут, а ты на них не смей…

— Хорошо, — согласилась напуганная Жанна. Но, подумав немного, добавила: — Только договоримся. Ты мое нижнее белье не проверяй. У меня там все в порядке. Заметано?

— Заметано, — согласился Лелик.

И действительно, больше явной «агрессии» по отношению к Жанне Кудлатый не проявлял. Но все равно мог вдруг коснуться локтя, плеча, как бы обращая ее внимание на ту или иную достопримечательность пейзажа. Жанна пресекала даже и эти малые вольности, однако теперь уже более спокойными методами, ибо еженедельный ремонт машины был выше финансовых возможностей райздрава.

К освещенному подъезду поликлиники — здания нового, из бетона, в два этажа — «газик» Матвеева подъехал одновременно со «скорой помощью». Жанна, накинувшая поверх халата пальто, спешила к занесенным снегом ступенькам и тут вдруг услышала:

— Добрый вечер.

Повернувшись, увидела возле «газика» офицера. Темнота и снег мешали разглядеть его лицо, но по голосу она поняла, что это тот самый полковник, что однажды подвозил ее со станции до Каретного.

— Здравствуйте, — сказала она, кажется, слишком громко — может, боялась, что непогода проглотит звук ее голоса.

Матвеев шел к ней, на свежем снегу четко отпечатывались следы. Было радостно смотреть и на него, и на его следы, и на пятна света, падающего из окон дежурной комнаты.

— Вот приехал к вам в гости, — без улыбки сказал Матвеев. А может, она была, эта улыбка, тонкая, едва уловимая. И просто незаметная в темноте. — Приглашали. Не отказывайтесь.

— Не отказываюсь, — сказала Жанна и протянула руку.

Она взяла его ладонь и повела его вверх по ступенькам. Так они и шли, держась за руки. Шагал он легко, словно ему тоже недавно исполнилось двадцать четыре года.

Ординаторская была пуста. Ключ торчал в дверях. Жанна повернула ключ и жестом пригласила полковника пройти.

— Вот уж не думала, что увижу вас, — сказала она весело, когда он снимал с ее плеч пальто. — Вы тоже раздевайтесь. И сейчас попьем чаю.

В ординаторской были стол, диван, обтянутый серой тканью, койка с белой простыней под прозрачной клеенкой.

— Как вам тут живется-можется? — спросил Матвеев.

— Без скуки.

— Очень важный фактор.

— От нас зависящий.

— Всегда? — недоверчиво спросил Матвеев.

— При отсутствии патологических отклонений.

— С наукой не спорят, — сказал Матвеев и опустился на диван.

— Как вы себя чувствуете? — поинтересовалась она, вглядываясь в его лицо. Ни знакомая, ни любимая, а самый настоящий доктор.

— По-разному.

Она села рядом. Взяла его руку. Сказала, словно он был маленький-маленький:

— А теперь посчитаем пульс… Так. — Она смотрела на свои часы. И он видел, какие у нее густые брови и ресницы, не накрашенные. — Снимите китель, — попросила она.

— Нет, — он покачал головой. — Мне просто захотелось посмотреть на вас. Не знаю почему…

— Смотрите, смотрите, одно другому не мешает. Вам давно мерили давление?

— Около года назад.

— Головные боли бывают часто? — Она уже сжимала черной плотной материей его руку выше локтя.

— Бывают, — признался он.

— Курите? — И вдруг вспомнила! — Впрочем, об этом я уже спрашивала вас однажды.

И ему сделалось приятно и хорошо оттого, что она вспомнила, как предложила закурить и как он сказал, что натощак не курит.

— Ни фига!.. — словно невзначай, пробормотала она, глядя на круглый маленький прибор, в котором прыгала стрелка. — 160 на 110.

— Это плохо? — разумеется, без испуга, наоборот, с заметным равнодушием к собственному здоровью спросил он.

— Верхнее терпимо. А нижняя цифра мне не нравится. Поднимите рубашку, я вас послушаю.

Слушала Жанна долго. И со стороны груди, и со стороны спины. Как-то особенно выстукивала пальцами. Наконец строго-настоятельно заключила:

— По таблетке раунатина три раза в день. Необходимо сделать завтра же электрокардиограмму. И показаться хорошему специалисту-кардиологу.

— Это можно сделать у вас?

Она удивилась его вопросу. Посмотрела на него, как бы вдумываясь в слова. Кажется, что-то поняла. Сказала:

— ЭКГ можно сделать завтра до одиннадцати часов. А хорошего кардиолога нужно искать не ближе чем в Ленинграде.

— Завтра утром я вас, наверное, уже не застану? — спросил Матвеев.

— Я буду ждать вас, — ответила она. — Не торопитесь. Я сейчас сбегаю за чаем.

— В другой раз. Хорошо, Жанна?

— Хорошо. Только назовите свою фамилию, чтобы я могла записать вас на ЭКГ. И если не военная тайна, как все-таки вас зовут?

— Я представлялся вам однажды.

— Вот видите… Это было так давно, что я уже позабыла.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1

Начальник полковой гауптвахты прапорщик Селезнев Григорий Прокопьевич в 9.00 был уже у дежурного по части. Дежурный кивнул на стул. Сказал:

— Обожди. Вызовут.

Утро было темное. Рассвет чуть брезжил. Мокрый снег прилипал к стеклам окон. И офицеры, входившие в комнату дежурного, первым делом снимали шапки, стряхивали снег прямо у порога.

Дежурный по полку, капитан с красной повязкой на рукаве, устало морщился, когда очередной входящий снимал шапку и, тряхнув ее, говорил:

— Ну и погодка!

«Ранняя зима», — подумал Прокопыч. И произнес эти слова вслух.

— Зима, она и есть зима, — не глядя на него, ответил капитан, всем своим видом показывая, что он страшно занят.

Прокопыч гадал, для чего он понадобился командиру полка. Никакой вины, кроме уклонения от контрольных заданий в заочном техникуме, он за собой не чувствовал. В заведении его, так он величал свою гауптвахту, все было в полном порядке. А вот контрольные по физике и немецкому языку еще за прошлый учебный год были не отправлены.

«Это точно, — подумал Прокопыч, — значит, сообщили, собаки, командиру части».

Наконец капитан сказал:

— Селезнев, можете пройти к полковнику.

Прокопыч встал, оправил китель. Вздохнул. И направился к двери, обитой кожей.

— Товарищ полковник, — зычно и четко доложил он, — прапорщик Селезнев по вашему приказанию прибыл.

Полковник явно был не в настроении. Веки опущены. У рта, как трещинки, расползались недовольные, брезгливые морщинки. Перед ним лежала папка с какими-то документами. Он листал их. И даже не взглянул на Прокопыча.

Прапорщику стало не по себе. Он стоял посреди кабинета, недалеко от широкого письменного стола. В пепельнице дымился окурок. Дымок извилисто полз вверх, к стене, где висел портрет министра обороны в тяжелой багетовой раме.

Окна кабинета были задернуты голубыми шторами. Белесые квадраты, расчерченные рамами, просвечивали сквозь них. Значит, уже светало.

Полковник внезапно поднял голову, строго посмотрел на Прокопыча.

— Прапорщик Селезнев, какие у вас отношения с Мариной Соколовой?

— Мы дружим, товарищ полковник.

— Кончайте дружить. Пора жениться.

— Слушаюсь, — упавшим голосом сказал Прокопыч. После этих слов взгляд полковника будто бы помягчел.

— Садись. — Полковник подвинул к себе папку. Спросил: — Откуда Становой узнал твой адрес?

Прокопыч не сел. Он подвинул было стул, но, огорошенный новым вопросом, остался стоять.

— Видите ли…

— Не вижу, — отрезал полковник. — Говори конкретно. У меня мало времени.

— Летом я отдыхать ездил. Пионеры попросили выступить. Там пионерлагерь, «Орленок» называется. А потом… В местной газете пропечатали, как я пионером воевал.

— Хорошо, — улыбнулся Матвеев. — Самодельщиной занимаешься? Орден выпрашиваешь?

Прокопыч побурел от возмущения:

— Какой орден, я ничего не знаю!

— Все ты знаешь, Прокопыч. К ордену ты был представлен. А значит, его заслужил. Полк поддержит ходатайство Станового. Впрочем, как у тебя с учебой…

— Не так уж чтобы очень… Но стараюсь… — Прокопыч закашлялся, вытер пот.

— В твои-то годы… Стыдно об этом напоминать. — Лицо полковника опять стало недовольным.

Присевший было Прокопыч поспешно поднялся.

— На гауптвахте как? — спросил сухо Матвеев.

— Полный порядок. Всего три клиента.

— Режим?

— Согласно инструкции.

— Смотри. Приду проверю.

— Приходите, товарищ полковник. Всегда рад видеть вас в своем хозяйстве.

…Выйдя из кабинета командира полка, Прокопыч долго не мог попасть в рукава шинели, чем страшно удивил дежурного по части.

Когда начальник штаба, розовенький и круглый подполковник Пшеничный, направляясь к Матвееву, шепотом спросил у дежурного:

— Как сам?

— Лютует… — так же шепотом ответил капитан.

— …На погоду, — сострил никогда не унывающий Пшеничный. Приосанился и открыл дверь кабинета.

Дежурный нажал кнопку селектора. Сказал:

— Командирам батальонов, распоряжение командира полка. К 18.00 обеспечить явку личного состава в клуб части. На лекцию. Лектор из округа. Тема будет объявлена на месте.

2

Из передовой статьи окружной газеты:

«Слово — оружие пропагандиста

Обеспечить высокий научный уровень пропаганды и агитации, усиливать их деловитость и конкретность, связь с жизнью, придавать им боевой, наступательный характер — таковы магистральные направления борьбы за повышение действенности политической работы в массах. И все это в конечном счете находит выражение, концентрируется в слове, с которым пропагандист приходит к людям. Поэтому закономерно приобретает особое значение вопрос о высокой ответственности пропагандиста за глубину и действенность своих выступлений. Вложить в эту работу все свои знания, все умение убеждать, всю силу души, кропотливо готовиться к каждой встрече со своими слушателями, не допускать брака, низкого качества в такой важнейшей сфере деятельности, как политическое воспитание людей, — вот что должно определять стремления пропагандиста».

3

На столе аппетитным паром исходила картошка, в миске лежали соленые грибы, не какие-нибудь там купленные в магазине, вкусом напоминающие уксус, а настоящие, собранные собственными руками в здешних роскошных лесах да и засоленные по рецептам, коих не найдешь в самой мудрой поваренной книге.

Майя, тоненькая, с виду совсем молоденькая, девчонка девчонкой, хотя замужем третий год, с ехидцей смотрит на своего усталого супруга, уже успевшего вымыть руки и теперь с вожделением глядящего на уставленный едой стол. Одно утешение, что Любомир сидит в обожаемом им югославском кресле, в мягком, на колесиках. Кресло почему-то некомплектным попало в местный военторг, поэтому никто из высокого начальства на него не польстился, и завмаг, которому Любомир оказывал массу услуг по плотницкой части, великодушно продал кресло Любомиру.

Кресло нравилось и Майе. А когда к ним приехала сестра Любомира Маринка, кресло стали разыгрывать в лотерею. К досаде женщин, фортуна чаще всего отдавала предпочтение Любомиру. И тогда до поздней ночи он читал в нем свои любимые детективы.

— Третий вечер подряд Маринка опаздывает к ужину, — раздраженно, хотя и негромко сказала Майя. — Это мне надоело.

— Скорее всего у нее срочная работа, — спокойно ответил Любомир.

— Кроме пилы, рубанка и детективов, ты больше ничем не интересуешься, — досадливо морщась и делаясь некрасивой, объявила жена.

— Вот и неправда. — Кинув взгляд на стол, Любомир облизал губы. — Еще я интересуюсь картошкой, грибами, телевизором… И самое главное — тобой.

— В это я вообще не верю, — убежденно сказала Майя и повернулась к окну. Она стала смотреть в него, будто там что-то было видно. Но за окном была чернота. Даже огни гарнизона прятались по другую сторону дома. Окно их комнаты выходило в глухой лес, и лес гудел под ветром. Был случай — медведь заглядывал в окно. Но медведя видела только Майя. А Любомир не видел. И считал, что это ей просто почудилось спросонья.

— Если бы не ты, — решив положить конец спору, произнес Любомир, — я бы ни за какие коврижки не остался в этой дыре.

Но именно в последних словах он допустил грубую тактическую ошибку, потому что в меркантильном вопросе о «коврижках» Майя имела свои собственные убеждения. И считала, что, хотя Любомир и вольнонаемный, однако о «коврижках» должен был позаботиться особо. Во всяком случае, они обязаны были выразиться в отдельной квартире, с отдельным входом и участком, как у приличных людей, потому что Любомир был и плотником и столяром — высоким мастером своего дела. И уже успел настроить здесь черт знает сколько квартир, а сам перебивался в четырнадцатиметровой комнате, с тремя соседями на кухне и с родной сестрой, спавшей на раскладушке, упирающейся в телевизор. Майя где-то слышала, что телевизоры иногда взрываются, и была убеждена, что рано или поздно такое случится и у них.

— Это верно, подобных дураков мало, — не поворачиваясь, отрезала Майя, — пусть бы твой осел Ерофеенко, который уговаривал тебя, как сваха, или сам Матвеев, которому слово только одно стоит сказать, и мы получили бы квартиру в новом доме… Пусть бы они сами взяли рубанки да топоры и до кровавых мозолей повкалывали…

— Откуда у тебя столько злости? — удивился Любомир. — Такая маленькая, худенькая… Второй год разродиться не можешь, а злюка…

— Не волнуйся… Твоя Маринка быстро разродится.

— От чего? — не понял Любомир, настолько резко и неожиданно переменила Майя тему разговора.

— От святого духа. — Майя повернулась от окна, лицо у нее было веселым. — Как дева Мария. Представляешь, сенсация. Непорочное зачатие в солдатском гарнизоне! Дева! Мария-вторая!

Любомир шумно вздохнул. Сказал:

— Была бы ты парнем, врезал бы тебе в ухо.

— Была бы я парнем, какого лешего занесло бы меня в твою комнату? Может быть, лишь для того, чтобы найти общий язык с Маринкой… Не дуйся. Глаза раскрой… Весь гарнизон знает, что она с Прокопычем спит…

— Ты думаешь? — усомнился Любомир и нехотя поднялся с кресла.

— Я знаю, — заверила Майя. И юркнула в кресло, словно кошка.

— Откуда ты знаешь?

— Это же гарнизон. Здесь ничего не скроешь.

Любомир заложил руки за спину и долго молча ходил по комнате. Потом сказал:

— Прокопыч старше ее.

— Ха-ха! — демонстративно засмеялась Майя. — Ей тоже двадцать пятый год. Несовершеннолетняя отыскалась.

— Может, не стоило мне сюда Маринку и приглашать? — в раздумье произнес Любомир.

— Глупый вопрос. Уж санитаркой она где хочешь устроилась бы… Нам и самим отсюда бежать надо. Бежать, пока молодые…

Любомир ничего не ответил. Он подошел к окну, к тому самому месту, где еще несколько минут назад стояла Майя. Увидел себя в темном стекле. И показалось ему, что он старый, очень старый… И что живет здесь не третий год, а по крайней мере тринадцатый.

Но ведь это было совсем не так…


Опрокинутое небо лежало на зеленых камнях. Камни, оплетенные водорослями, были округлые, обточенные водой. Река шумела мелкая, быстрая. Солнечные блики вспыхивали, точно перемигивались друг с другом. И небо купалось в бликах, вздрагивая, кружась… Низкорослые кустарники стояли голые, опавшие листья прикрывали землю мягким коричневым ковром, пахнущим осенней прелью. Недолго, очень недолго гостит лето в этих краях. Скоро спрячется солнце, и снега-метели станут водить хороводы долгой карельской ночью…

Любомир положил руку на перила. Когда он пришел в армию, перил этих не было. И моста не было тоже… Машины шли бродом, вода крыльями била из-под колес. А старшина Ерофеенко сказал, что вот по этой хилой речушке семга — дорогая рыба — к месту нереста пробирается супротив течения. Так и сказал старшина: супротив…

И никто из молодых солдат, сидящих тогда со старшиной в машине, не знал, не ведал, что первый мост через эту шумливую речку будет построен их руками.

Вода была холодная, а течение еще быстрее, чем казалось со стороны. И ноги скользили по камням, словно под сапогами таяли льдышки. Тут не до смеха бывало, если кто искупался. Быстрее растирайся полотенцем да меняй одежду!

Кто-то идет по мосту за спиной. Любомир не видит, кто это, но шаги не те, которые он ждет. Другие шаги. Так шагают люди, обутые в сапоги. В солдатские сапоги на резиновых подошвах. С железными подковами на каблуках.

Точно. Старшина Ерофеенко. Ну и ручища у него, ладонь хоть с лопатой сравнивай.

— Отбываешь, Соколов, значит… — говорит старшина и облокачивается на перила.

— Самому не верится… — сознается Любомир.

— Понятно.

Эх, старшина Ерофеенко! Видно по глазам, хочет он еще что-то сказать, но то ли слов не подберет, то ли стесняется. Удивительно, если стесняется… Наконец:

— Я ведь тоже не здесь родился. А когда приехал, вышел на дорогу с чемоданчиком в руках. После войны, после Европы. Посмотрел окрест. И честно скажу, приуныл… Справа серо, слева серо… Я ведь воронежский…

Старшина замолчал. Кашлянул. Потом спросил:

— Значит, по плотницкому делу продолжать хочешь?

— Плотник я.

— Хорошо это… А может, останешься? Стройка здесь большая предполагается. Одних жилых корпусов штук двадцать будет.

— На родину тянет, — сказал Любомир. — В места родные. Да разве все расскажешь. Не умею я складно говорить.

А зачем складно? Можно и просто так, как говорится, своими словами. Дескать, есть в Одесской области станция Веселый Кут. Не слыхал? Зря. Белые домики с крашеными ставнями, сады, виноградники, нефтебаза, элеватор, кукурузный завод… Скорый поезд останавливается здесь на одну минуту. С тяжким вздохом упадут на перрон бумажные мешки с почтой, кто-то суетливо вскочит в вагон, сжимая в потной ладошке билет… Громыхнет колокол. И последний вагон мелькнет за семафором; короткий вагон, с круглыми буферами…

Подростком Любомир охотно приходил к отцу на железную дорогу. Отец и по сей день работает стрелочником. А с сыном отец говорил:

— Слыхал, как наш век люди умные кличут?

— Атомный.

— Атомный — само собой… Но главное — век автоматики. Так что, Любомир, либо на инженера учись, либо выбирай такую профессию, которая еще долго будет нужна людям.

Первая табуретка, сделанная собственными руками: выпиленная, выструганная, склеенная.

— Ставлю пятерку, — улыбнувшись, сказал мастер. — Крепко сработана.

Вытер со лба пот Любомир. Поднял табуретку и торжественно принес домой.

— Вот, мама… Примите подарок…

У матери слезы на глазах. От радости, конечно… В доме и получше вещи есть. Но табуретка самая дорогая. Она и сейчас цела. Нет ей износу.

Три года работал Любомир в колхозе, в строительной бригаде. Ставили баню, амбары, птицеферму…

Осенью поезд вез Любомира через всю страну. И чем ближе к северу, тем удивительнее и суровее становилась природа: серые камни, серые озера… И небо с низкими бескрайними тучами.

Север. При одном этом слове тоскливо сжималось сердце.

Далекая земля. Безрадостная.

Но радость пришла. Неожиданно… В пальто с белым воротником. В белой шапке из искусственного меха. Радость со звонким, как стук весенней капели, именем Майя.

Метеорологи жили за озером. Майя запускала зонды. И Любомир однажды помогал ей. Потому что был ветер, шар рвался в небо — удержать его было трудно.

Шаги. Ее шаги… Легкие и частые. Будто она едва касается земли. Девочка с шариком.

— Ты почему молчишь? — спросил он.

— Я не знаю, что говорить, — ответила она.

— Значит, все уже сказано?

Она кивнула. Грустно, обиженно…

— Они пролетят быстро, эти шесть месяцев. Сто восемьдесят дней…

— Сто восемьдесят два, — поправила она.

— Ты подсчитала…

— Здесь длинные зимы, — пожаловалась Майя. — И мало солнца.

— Когда ты приедешь в Веселый Кут, у нас будет весна. И молоко будет парное. И ты будешь пить его каждое утро…

— Не знаю.

— Почему? Ты не любишь парное молоко? Просто ты выросла в городе и никогда не пила настоящего парного молока. Правда?

Майя пожала плечами.

— Ты говори, — настаивал он.

— Все может измениться.

— Не понимаю.

— Это заметно.

Он, кажется, обиделся.

— Ничего не стоит на месте, — пояснила она. — Тут и понимать нечего.

— Ты разлюбишь меня?

Майя отрицательно покачала головой.

— Здесь тоже, между прочим, нужны плотники. И учиться можно в вечерней школе.

— Плотники везде нужны. И учиться везде можно.

— И девчонок везде хватает.

— Ты единственная…

— Не знаю.

— За такой ответ в школе двойку ставят. И не зря…

— А что зря?

— Зря ты киснешь… Это не я придумал правило, что после техникума нужно отработать два года, куда тебя пошлют.

— Я тоже это правило не придумала.

— Не будем винить друг друга.

— Я и не виню. Просто мне нужно уходить. У меня дежурство… Счастливого пути.

И опять шаги. И дорога…

Он много раз ходил по этой дороге. Ходил с ребятами, которых едва ли увидит еще. Потому что жизнь у всех разная. Потому что забываются адреса. Имена забываются тоже…

…Разве все вспомнишь, что было за это время… Эх!

Под мостом по-прежнему шумит река. Но солнечных бликов на воде больше нет. И теней тоже… Дорога, спускавшаяся к мосту, круто взбирается на противоположный берег и разбивается на две.

Стоит над рекой мост. Дуют над ним ветры, плывут облака, падают листья. Катят по мосту машины, шагают солдаты… Надежный мост. И два берега, как один…

Это хорошо, если человек может построить мост. И не только мост от берега до берега… А что гораздо сложнее — от сердца к сердцу, от человека к человеку. Мост! А не зыбкую жердочку, которая может качнуться и упасть от первого же порыва ветра.

А уже темнеет. Автобус пройдет с минуты на минуту, и тогда решать уже будет некогда. Тогда решать будет поздно. И кричать слова прощания просто смешно. Там, и домике за озером, их не услышат. Вот он, домик с желтыми окнами. И дорога туда прямая, гладкая, охваченная вечерним морозцем.

Качнул светом фар автобус. Поплыли куда-то в сторону настил моста и перила. Поплыли, словно во сне…

До свидания, автобус! Нам с тобой не по пути. Кажется, я на «ты» с этим краем, этой землей. Низким солнцем и голубикой… Ночами и просторами. Деревянным мостом, построенным мной и моими товарищами. Кажется, я еще много построю здесь. И домов. И бань. И табуреток. Здесь, на родине. На моей родине. На нашей.

Стук, стук… Откройте дверь, девчонки. Не пугайтесь. Свои. А глаза у Майи счастливые, красивые и цвета… Да при чем тут цвет! Любимые глаза. И все!


— При чем тут цвет? — кажется, вслух произнес Любомир. Впрочем, не кажется, а точно. Ибо Майя услышала. Спросила:

— Какой цвет?

— Это я просто так, — вздохнул Любомир.

— Давай ужинать. А придет сестренка, поговори. Это я тебе от всего сердца советую. И еще, — Майя подняла палец, а глаза и складки над тонкими губами стали жесткими, не злыми, но все-таки жесткими: — Нужно серьезно подумать, как нам с тобой жизнь определить. Когда женились, разговор шел об одном сезоне. Живем здесь уже третий. Я не собака и не кошка. Я хочу жить как человек. Игра в единственное кресло — шутка забавная. Мне нравилась играть и в куклы. Но теперь я стала взрослая. И хочу жить… Не перебивай. Я знаю, что ты скажешь… Я согласна строить, добывать, осваивать, защищать, выполнять и перевыполнять… Но во имя жизни, а не жить во имя этого… Я считаю, что всякий нормальный человек должен рассматривать в философском плане достойную, честную, счастливую жизнь как цель. Глаголы, которые я перечислила, лишь метод для достижения этой цели. И я, лично я не собираюсь подменять цель методом…

— Ты того, — насупился Любомир, — не ляпни это где-нибудь на людях…

— Глупенький, — пожалела Майя. — Тебе книги серьезные читать надо. И вообще повышать образование.

— Где я тут повышу? — махнул рукой Любомир.

— Начни с самообразования. Выпиши журналы «Коммунист», «Партийная жизнь»… А ты утыкаешься в «Человек и закон» и полагаешь, что с его помощью станешь философом.

— Может, ты и права.

— Конечно. Ну что там — одни детективы.

— Я про другое… Может, нам на Украину подаваться нужно? В хорошие жилищные условия? У бати там такая хата-пятистенка.

— А удобства? — насторожилась Майя.

Любомир улыбнулся во весь рот.

— Удобства! — Он поднял большой палец. — Корова, две свиньи. Четыре десятка кур. Уток сколько, не знаю. И еще батя кроликов держит. Шапки меховые, сама знаешь, сейчас в цене.

— Нет, — сказала Майя. — Если уезжать отсюда, то непременно в город. Строители даже в самой Москве нужны.

— Ишь куда прицелилась.

— Целиться нужно высоко, чтобы взлететь хотя бы наполовину.

— Садись за стол, — махнул рукой Любомир, была у него такая привычка. — Завтра я с Ерофеенко посоветуюсь. Может, он что подскажет насчет квартиры.

— С Матвеевым нужно советоваться. С Матвеевым, — отодвигая стул, твердила Майя.

Они уже заканчивали ужинать, когда в коридоре стали слышны шаги и в комнату вошла Маринка. Ни слова не сказала, глаза опустила. Сняла шапку, пальто. С какой-то особой тщательностью, словно руки плохо слушались ее, повесила пальто и шапку на вешалку. Глядя в пол, обошла стол и села в кресло.

— Иди ужинать, — сказала Майя и кинула озабоченный взгляд на Любомира.

— Мы тебя ждем, ждем, — пояснил он. — Так и сил не хватило.

— Я не хочу, — не поворачивая головы, ответила Маринка.

— Почему? — удивился Любомир. Маринка наконец удостоила взглядом брата.

— Аппетита нет.

— Странно… — Брат заерзал на стуле.

— Господи! Ты совсем как малое дитя, — громко возмутилась Майя. — Тебе бы поговорить с сестренкой. Серьезно, по-мужски. А в твоих мозгах одни странности.

— Ты мои мозги не трожь, — обиделся Любомир. — За своими следи, чтобы они были в порядке.

— На этот счет у тебя напрасные волнения.

— У меня вообще никаких волнений нет.

— Очень печально. Иногда и нужно поволноваться. Особенно за родную сестру.

Маринка, напружинясь, оперлась худыми руками о подлокотники. Сказала хрипло, словно простуженная:

— В своих делах я разберусь сама.

4

Лиля — Игорю.

«Мой милый дядечка!

И опять вокруг меня тишина. И сосны. И скучное серое небо. Озера прямо-таки сонные. Но рыбка в них есть. Спасибо Великому, что привил мне страсть к рыбалке, иначе с тоски здесь можно просто очуметь.

За время моего отсутствия в гарнизоне ничего не изменилось. Правда, появились новые люди — молодые солдаты, молодые офицеры. Весной и осенью всегда бывают такие перемены.

Но беда в том, что все заняты делом. А я бездельничаю. Устроиться работать здесь негде. По дому делает все бабушка. Читаю. И хожу в клуб. Есть у меня здесь подруга — Ольга Сосновская. Я тебе о ней рассказывала. Муж ее начальник клуба… Маленькая отдушина.

В субботу в сумерках ловили с отцом судака. На кружки. Я вытащила трех. Двух под килограмм каждый. А третий — кило восемьсот. У Великого четыре раза срывалось. Он тоже поймал трех. Только небольших.

Вот и все. Писать просто нечего. Краем уха слышала, что ты можешь приехать в командировку. Приезжай. Есть вяленый судак. Не забудь захватить пива. Сам знаешь, в гарнизоне сухой-пресухой закон.

Обнимаю! Успехов тебе. Приветы от бабушки и отца.

Лиля».

5

В субботу утром Жанна читала Блока. Неумытая, непричесанная лежала, натянув одеяло до самого подбородка, потому что вторые рамы хотя и были вставлены, но не были заклеены. А батареи парового отопления грели едва-едва. Судя по узорам на стекле, на улице был мороз. Но было и солнце — узоры искрились. И комната общежития для одиноких молодых специалистов не пугала сейчас хмуростью, а казенная меблировка не бросалась в глаза.

У окна не ветер бродит,

Задувается свеча,

Кто-то близкий тихо входит,

Встал — и дышит у плеча.

Обернусь и испугаюсь…

И смотрю вперед — в окно:

Вот, шатаясь, извиваясь,

Потянулся на гумно…

Не туман — красивый, белый,

Непонятный, как во сне…

Он — таинственное дело

Нашептать пришел ко мне…

В коридоре была тишина. Не гудел пылесос. В будние дни он свирепствовал ровно с восьми утра, и с того самого момента уборщицы переговаривались, вернее, перекликались на самые разные темы. Впечатление складывалось такое, что ты находишься на рынке, хотя никакого рынка в городе не имелось. Здесь даже столовая была лишь одна — при леспромхозе для рабочих. По субботам и воскресеньям столовая, естественно, не работала, потому что леспромхоз был выходной. Жанна запасалась в магазине болгарским компотом, который заменял ей и суп и борщ, покупала граммов двести сыра, колбасы, хлеба. Стиль работы местного общепита, конечно, нельзя было признать идеальным, однако от преждевременной полноты он гарантировал. Спасибо хоть за это.

Но сказкой веяла синяя даль,

За сказкой — утренний свет.

И брезжило утро…

В одиннадцать она вылезла из постели для того, чтобы нырнуть в теплый халат, взять полотенце, мыльницу, зубную щетку. Потом вышла в коридор. Туалетная комната была справа в самом конце коридора. Идти нужно было мимо столика вахтера. По обыкновению вахтер за столиком не сидел. Если дежурил Сидоренко по прозвищу дед Мазай, то он сейчас находился, разумеется, у магазина, потому что в одиннадцать открывался винный отдел. Если кто-то из женщин, то они, наверное, ушли домой готовить обед.

На столике Жанна увидела телеграмму в обложке — алели красные маки. Из любопытства развернула ее. И замерла. Телеграмма адресована была ей.

«Дорогая доченька, — писал отец. — Поздравляю тебя с днем рождения. Желаю крепкого здоровья и хороших успехов в работе. Мама сейчас гостит у Тани в Грозном. Обнимаю тебя и целую».

«Боже мой, — испугалась она и вздохнула. — Забыть о собственном дне рождения. Что это? Замотанность или ранний склероз? Товарищ доктор, ставьте диагноз… Отец помнит. Бедненький! Сидит один — сторожит дом. Собаку, кошку, канареек».

Жанна как-то очень ясно представила себе маленький дом под Армавиром. И сад с яблонями, грушами, вишнями, сливами, виноградом. Огород с засохшей картофельной ботвой. Отца, колдующего в саду или в огороде…

Отец Жанны Павел Корнилович — пенсионер. Инвалид Отечественной войны 2-й группы. Служил во время войны морским летчиком в 63-й авиабригаде на Черном море. Бомбил Констанцу на ДБ-3, на СБ. Участвовал в налете 24 июня 1941 года, когда 36 наших бомбардировщиков рано утром метко сбросили бомбы на порт, нефтебазу, аэродром Мамайя и вернулись без всяких потерь.

Павел Корнилович любил вспоминать свою боевую молодость. Но Жанна никак не могла представить отца за штурвалом самолета, хотя слушала его рассказы часто и охотно.

Однажды она спросила (было ей тогда лет двенадцать):

— А если бы тебя убили, меня бы не было?

Он посмотрел на нее удивленно. Сказал:

— Да.

— Выходит, я воевала вместе с тобой?

— Выходит.

— Может, поэтому мне снятся твои бомбардировщики так ясно, словно я сама на них летала?

— Не знаю, — отец очень серьезно посмотрел ей в глаза, — это дело науки. Я, дочка, объяснить не могу.

…Жанна сложила телеграмму. И уже собралась продолжать путь, как на столе вахтера зазвонил телефон. Она сняла трубку, сказала:

— Вас слушают.

Незнакомый мужской голос попросил:

— Позовите, пожалуйста, к телефону доктора Лунину.

— Я слушаю вас.

— Одну минуточку. Сейчас с вами будут говорить.

Что-то щелкнуло в трубке. Видимо, телефон переключили.

— Здравствуйте!

Она сразу узнала, что слово это произнес полковник Матвеев. Уже тогда, когда незнакомый мужчина сказал: «Одну минуточку. Сейчас с вами будут говорить», она подумала о полковнике. Почему? Может, просто потому, что у нее не было других знакомых, которые могли бы звонить ей через секретаря или дежурного.

— Здравствуйте, — ответила она.

— Вы узнали меня? — спросил он.

— Еще бы… — сказала она весело и бодро.

— Это хорошо.

— Что это?

— Ваше настроение.

— А… Еще бы… — Вот уж привязались эти слова, прилипли. — У меня сегодня день рождения!

— Поздравляю.

— Спасибо. Только не спрашивайте, сколько мне лет.

— В вашем ли возрасте об этом думать?

— Конечно. Мне грохнуло двадцать шесть, а это совсем не шестнадцать.

— У каждого возраста свои прелести, — сказал он серьезно, почти строго.

— Как ваше здоровье? — спросила она.

— Я хочу к вам приехать.

— Лучше в понедельник, — сказала она, будто не поняв интонацию его последних слов. Подумала, что вот растерялась. Потому и пояснила: — В понедельник можно сразу сделать ЭКГ.

— ЭКГ подождет, — сказал Матвеев. Собственно, не сказал, а решил. — Я хочу приехать сегодня. Скажем, часа в четыре. Можно?

— Приезжайте, — после паузы ответила она.


…Все-таки машина — это действительно чудо. Сорок километров, меньше часа езды, а уже не хочется верить в то, что где-то есть захолустье Каретное, холодное общежитие для молодых одиноких специалистов, болгарский компот из слив вместо супа…

В летнее время ресторан обслуживал интуристов, и только интуристов. Он стоял на автомобильной трассе, окруженный соснами. И озеро лежало рядом. Сегодня оно было занесено снегом, но весной, летом, осенью плескалось под окнами, голубое или серое. Легко представить, какая это была красота.

— Вам нельзя коньяк, — сказала она. — Коньяк играет с сосудами. Он вначале расширяет их, потом сужает.

— Что же мне можно?

— Немного водки. И минеральной воды.

— Хорошо, товарищ доктор.

«У него очень высокий лоб, — подумала Жанна. — Глаза строгие. Но добрый. И улыбка хорошая. А строгость — это, наверное, профессиональное. Командир… Полковник».

— Расскажите о себе, — попросил он. Перевел взгляд от окна, за которым в сиреневато-розовом свете заката таял день, таял, как снежинка в ладонях.

— Очень непростая просьба, — ответила она, продолжая смотреть в окно.

По дороге за высокими соснами катила машина с включенными фарами. Свет от них был еще не очень заметен на белом снегу и бросался в глаза лишь на стволах деревьев, белкой прыгал с сосны на сосну.

— Разве? — удивился он.

— Я могу рассказать свою биографию. — Она посмотрела на него с какой-то веселой подозрительностью. Щелкнула языком. И добавила: — Которую писала для отдела кадров. Окончила среднюю школу, медицинский институт. Была замужем. Разошлась.

— Отчего?

— Отчего расходятся… Несовместимость характеров. — Она пожала плечами. — Супружеская измена.

— Да, — сказал он. — Характер — это как группа крови. Супружеская измена — совсем другое.

— С группой крови проще, — возразила она. — Ее несложно определить.

— Врачам виднее, — улыбнулся он, подвинул к себе пепельницу. — Разрешите?

Показал пачку сигарет. Она кивнула.

— Как врач я должна сказать твердое «нет». Но сегодня я здесь не как врач.

— Спасибо.

— Характер… Измена. И еще многое другое — неоткрытые рифы в океане супружества. Так говорил мой бывший муж. Он хирург, но пишет стихи. И даже печатается в местной газете.

— Сейчас многие пишут. У нас в гарнизоне прямо-таки какое-то поветрие на поэзию.

Официант, седой, в черном, внешностью напоминающий скорее концертмейстера, чем официанта, с профессиональной почтительностью и аккуратностью ставил перед ними тарелки с закусками. Жанна вначале хотела сделать вид, что процедура накрытия стола ей совершенно безразлична. Но потом передумала и следила за официантом с подчеркнутым вниманием. Улыбнулась Матвееву. И облизала губы, откровенно, точно маленький ребенок.

Пришли музыканты. Пятеро неопределенного возраста мужчин. Угрюмые. Во фраках.

Уже зажглись хрустальные люстры, то ли сделанные «под старину», то ли действительно старые. Этого нельзя было определить отсюда, из-за столика, потому что стены, обшитые дубом, и столы и стулья были явно стилизованные. Но люстра могла быть и старой — бронзовая, с гнездами для ламп, похожими на подсвечники. Должно же хоть что-то старое, неподдельное быть в этом ресторане, рассчитанном прежде всего на иностранных туристов.

Официанты задергивали шторы. Зал как бы сдвигался, становился меньше. Но почему-то уюта в нем не прибавлялось. Интерьер обретал торжественность, будто в фойе театра. А Жанне хотелось теплоты, хотелось чего-то простого, бесхитростного. И когда официант подошел к их шторе, она прикоснулась к его руке и сказала тихо:

— Не надо.

Официант растерянно посмотрел на Жанну, потом перевел взгляд на полковника. Матвеев кивнул. Официант сказал:

— Пожалуйста. И ушел.

— Этот ресторан называется «Старый замок»? — спросила Жанна.

— Нет. По-моему, «Прибой».

— А зря, — сказала она, оглядывая зал. — Название вполне подходящее. Доспехи рыцаря в угол. И вывеску… Реклама — двигатель торговли.

— Они в ней не нуждаются. Летом сюда не попадешь. Да и зимой… Сами видите, тоже не пусто.

Когда они приехали, в ресторане было занято три или четыре столика. Сейчас же за каждым столиком сидело по крайней мере два человека, кое-где и больше. Жанна мысленно еще раз сравнила зал с фойе театра. Гул, приглушенный гул голосов стоял здесь, как в фойе.

— Почему вы вспомнили обо мне? — спросила она.

Он видел перед собой ее молодое лицо — нельзя сказать, чтоб очень красивое, просто молодое и приятное. Разглядел настороженность, веселую, как первый иней, замершую у краешков губ, над переносицей. Он понимал, что должен быть с ней честен. Предельно честен. Что здесь не может быть и речи о легком флирте между одиноким, средних лет мужчиной и одинокой женщиной, достаточно молодой, но и самостоятельной. Он сказал:

— Я еще не разобрался в этом.

— Так сложно?

— Отсутствие опыта, — признался он. Еще улыбнулся. Но улыбка получилась вовсе не веселой. Грустной получилась эта улыбка.

Жанна догадалась:

— У вас была неудачная любовь.

— «Неудачная любовь» звучит очень книжно.

— Условно, — поправила она.

— Возможно, да… Конечно, да. Люди условились называть схожие события, ситуации определенным сочетанием слов. Неразделенная любовь, несходство характеров, мужественный поступок… Условились как в математике.

— В математике ясность. «А» квадрат плюс единица… И за этим все точно до бесконечности… А в жизни, наоборот, до бесконечности все неточно.

— Может, это и хорошо? — спросил он. — Может, за этим кроется какой-то смысл?

— Вы ушли от ответа, — сказала она. — Это не по-товарищески. Тем более после того, как я поведала вам автобиографию.

— У меня взрослая дочь… — произнес он. Посмотрел в окно, там было темно. Зал отражался в стекле, точно в воде или в зеркале.

— Все остальное — секрет? — спросила Жанна.

— Нет, — быстро и охотно ответил он. — Мы живем втроем. Я, моя мама — Софья Романовна и дочь — Лиля. Я вас познакомлю.

— Спасибо.

— Спросите, где моя жена.

— Вы скажете сами.

— Она не умерла. Вероятно, вы уже догадываетесь, она ушла к другому.

— Давно?

— Десять лет назад. Ровно десять. Лиле тогда было девять.

— Это худо, — сказала Жанна. — Когда мать оставляет ребенка, это очень худо.

Он увидел, что сигарета у нее потухла. Достал плоскую хромированную зажигалку и щелкнул ею ловко, как фокусник.

— Все можно пережить. — Лицо его на секунду сморщилось, ему было неприятно, ноздри расширились, будто он принюхивался к чему-то. — Все… Простить, конечно, нельзя всего… И не от доброго или злого сердца… В принципе прощение, как ржавчина, разрушает справедливость.

…Он подвез ее к самому подъезду общежития для молодых специалистов. Дремала поздняя ночь. Небо было темным, высоким. Мороз звенел протяжно, но тихо, надо было прислушиваться, чтобы услышать. Жанна прислушалась, когда машина Матвеева исчезла в глубине застывшего леса. Наверное, это звенели деревья. А может, звезды — медные колокольчики — сплетничали меж собой про молодую врачиху, вернувшуюся из ресторана после двух часов ночи.

Жанна потянула ручку двери. Конечно, дверь оказалась запертой. Рука в перчатке не могла наделать достаточно шума, чтобы разбудить деда Мазая после вечернего возлияния. Жанна колотила в дверь изо всех сил, но безрезультатно.

Тогда она пошла по дороге к лесу, в ту сторону, где скрылась его машина. Снег скрипел под ногами, но Жанна не чувствовала холода. На душе было легко. Спать не хотелось. Хотелось читать стихи.

И каждый вечер, в час назначенный

(Иль это только снится мне?)

Девичий стан, шелками схваченный,

В туманном движется окне.

И медленно, пройдя меж пьяными.

Всегда без спутников, одна,

Дыша духами и туманами,

Она садится у окна.

И веют древними поверьями

Ее упругие шелка…

6

Дым над костром почти незаметен. Сухие сосновые сучья горят легко, как бумага. Гудит пламя, рыжие его языки красиво смотрятся на фоне зеленого леса, синего ясного неба. И солнце смотрится красиво, только вот не греет. Не греет совсем. Потому что дует северный ветер с самого Баренцева моря. Это очень плохо, когда баренцевый ветер пожалует в гости. Тогда шинель солдатская из родной матери превращается в злую тещу. Прапорщик Ерофеенко знает это, так как служит в Карелии не первый год. Шофер сидит на корточках у машины, возится с домкратом.

— Ты того, — говорит ему прапорщик, — пошустрее. За машиной в гараже ухаживать надо, а не на глухой дороге. Опоздаем на склад за сапогами, рапорт на тебя командиру автороты подам.

— Не волнуйтесь, товарищ прапорщик. Я совсем и не виноват. Машина не моя… Моя на профилактическом осмотре…

— Мне неважно, чья машина, — ворчит Ерофеенко, — твоя или царя Горохового. Мне задание выполнить надо по обеспечению личного состава вещевым довольствием.

Он закуривает. Идет к костру, у которого греются Игнатов, Истру, Асирьян. Веселые ребята. Прапорщик Ерофеенко прислушивается. Истру рассказывает что-то про киностудию.

— Слушай, — говорит прапорщик, — рядовой Истру, а какое ты отношение к кино имеешь?

— После окончания школы семь месяцев ассистентом оператора на «Молдова-фильм» работал, — докладывает Истру.

— О, — удивляется прапорщик. — Я по молодости тоже чуть в операторы не попал.

Истру вскакивает, кажется, он готов обнять и расцеловать прапорщика. Но служба есть служба, Истру с достоинством произносит:

— Позвольте пожать вашу руку, коллега.

Прапорщик Ерофеенко позволяет. Присаживается к костру. Поправляя палкой горящие сучья, объясняет:

— В войну дело было. Уже в Германии, в сорок пятом. Я, можно сказать, жизнью рискуя, нашим фронтовым кинооператорам большую солдатскую помощь оказал. В сложных условиях пленку на аэродром доставил… Уж они меня благодарили, благодарили… А начальник их, армянин, как сейчас помню — майор, очень мне даже руку жал. Сказал, что мне учиться надо, что у меня способности.

— Из чего же он такой вывод сделал? — поинтересовался Истру.

— Как из чего? — удивился Ерофеенко. — Из меня.

— Хотите яблоко, товарищ прапорщик? — предложил Истру. — Молдавское. Предки посылочку подкинули.

Ерофеенко благосклонно взял яблоко, посмотрел на дорогу, где шофер ставил домкрат, недовольно покачал головой.

Между тем Истру улыбнулся. Переглянулся с Игнатовым и Асирьяном. Спросил вкрадчиво:

— Значит, из вас?

— Что из меня? — позабыл прапорщик Ерофеенко.

— Вывод сделал армянин-начальник, — пояснил Истру.

— Да, да… — кивнул Ерофеенко, надкусывая яблоко.

— По внешнему виду? — понимающе спросил Игнатов. — Или вы с камерой работали?

— Работал, — сказал Ерофеенко. — Туда прямо как посмотришь — и все видно. А внизу ну словно спусковой крючок. Чуть больше, чем в автомате. Нажмешь, а она стрекочет… Тр-р-р.

— Сейчас бесшумные есть, — скучно заметил Истру, поняв, что разыграть прапорщика не удастся.

— То сейчас, — сказал Ерофеенко. — А тогда… Начальник-армянин говорит, хороший ты кореш, Ерофеенко, давай в нашу команду… А я нет.

— Чего же это вы? — спросил рядовой Игнатов.

— С пехотой жаль расставаться было, — вздохнул Ерофеенко.

— С царицей полей, — напомнил Асирьян.

— Это вы маху дали, товарищ прапорщик, — категорически заявил Истру. — Перед вами, можно сказать, светлое будущее открывалось, а вы примитивным чувствам поддались.

Помрачнел Ерофеенко, произнес глухо:

— Разговорчики… — Потом откашлялся. Сказал, но не оправдываясь, а, наоборот, утверждая: — Я своим настоящим и своим будущим вполне доволен. А относительно чувства с вами, рядовой Истру, совершенно не согласен. Чувство любви к своей части, к своему подразделению не может быть примитивным. Это у вас в голове еще детство бродит.

— Совершенно верно, товарищ прапорщик, — согласился Игнатов. — Он думает, если ноги у него что ходули, то он уже взрослый. Мало каши еще съели, рядовой Истру.

— Товарищескую критику принимаю. Обязуюсь исправиться, — доложил Истру.

— Да-а, — покачал головой Ерофеенко. — Тяжелая вы публика… И к важному учению, видать, еще не готовы. Группа… встать, — подал он предварительную команду. — В одну шеренгу становись!

Прапорщик хотел было на досуге позаниматься строевой подготовкой. Но, к счастью Игнатова, Истру, Асирьяна, шофер уже заменил колесо. Вытер руки тряпкой. И сказал:

— Можно ехать.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Жанна Лунина — Герасиму Обочину.

«Герка, молодчина! Я обалденно обрадовалась твоему письму. Даже не представляла, что способна так радоваться. Правильно говорят: старый друг дороже новых двух.

Я хорошо помню, как ты целовал меня на лестничной площадке. Ты не только пытался целовать, но и поцеловал. Три раза. В ухо, в лоб и в подбородок. Я запомнила все хорошо, потому что раньше никогда не целовалась с мальчишками. Вертела я головой не от того, будто ты мне не нравился. Просто я боялась. А от тебя пахло вином. И вел ты себя как ненормальный…

Относительно тайны в человеке. Я совсем позабыла. Скорее всего где-то вычитала. Ты знаешь, я в школе читала много и все подряд…

Очень рада, что у тебя все нормально в жизни. И заграничная командировка тоже совсем неплохо. Посмотришь другую страну, узнаешь других людей.

Как ты догадываешься, я работаю в далеком районном центре. Этим все сказано, хотя природа сама по себе красивая. Суровая, но красивая. Много озер, хорошие леса. Чудесный, здоровый воздух. Конечно, будь у меня другая судьба, другая жизнь, вполне возможно, что я осталась бы здесь навсегда. Но сегодня я вольный, свободный человек, холостой, неженатый. И я хочу на родную Кубань, к папе, к маме. Хочу и не скрываю этого.

Возможно, мечты мои сбудутся и я вернусь на родину. Возможно, и ты вернешься из Монголии в наши края. Возможно, мы встретимся. Возможно, ты захочешь поцеловать меня на лестничной площадке. Возможно, я не стану так резво вертеть головой.

Все возможно…

Пиши.

Жанна».

2

Ежедневно после занятий рядовой Игнатов уходил в клуб к Сосновскому. Старшина роты прапорщик Ерофеенко очень переживал по этому поводу. И даже имел разговор с лейтенантом Березкиным. Честное лицо Березкина было молодым и свежим, как весенний луг. Широко открытые глаза казались подернутыми туманной дымкой и, конечно, видели не прапорщика, не казарму, пропахшую солдатским потом, а что-то другое, ведомое только им. Всем своим обликом взводный раздражал старшину. Поэтому красноречие, обычно присущее Ерофеенко, куда-то пропало. И он косноязычно повторял:

— Непорядок это… является…

Березкин кивал и говорил:

— Великолепно сказано.

Ерофеенко давно подметил, что эти два слова составляют любимую фразу взводного. Но страсть к соблюдению дисциплины одолевала старшину так жестоко, что затмевала логику и чувство юмора. С упрямством, достойным лучшего применения, он повторял:

— Непорядок это… является…

— Великолепно сказано, — подтвердил Березкин, потом разъяснил: — Командир полка полковник Матвеев в моем присутствии лично приказал рядовому Игнатову явиться в распоряжение начальника клуба.

— Непорядок это…

В конце концов Березкину надоело спорить. Звонким, чуть ли не пионерским голосом он громко напомнил:

— Приказ начальника — закон для подчиненного. Приказ должен быть выполнен точно и в срок.

…Капитан Сосновский приветливо пожимал Игнатову руку. Называл его просто — Славик. Угощал сигаретами. Клуб был большой и старый. Требовались умелые руки — что-то починить, что-то покрасить. К Сосновскому приходил еще один парень — шрифтовик. Но он был последнего года службы. И работы у него было по горло не только в клубе.

Игнатов в школе увлекался радиоделом и теперь вызвался отладить аппаратуру, дающую трансляцию на зрительный зал.

— Фонирует, фонирует, Славик. Прошлой весной сам Матвеев перед сержантским составом выступал. И вдруг фон как пошел со свистом. Пришлось все к чертовой матери отключить. А полковник на ковер меня вызвал, втык сделал.

Однажды перед самым ужином, когда Игнатов наладил освещение сцены, Сосновский спросил:

— У вас в роте ребят талантливых по линии самодеятельности нет? Или, может, ты и сам что умеешь?

Игнатов пожал плечами.

— Не поешь ли?

— Нет… Для себя иногда наговаривал что-то под гитару.

Сосновский хлопнул в ладоши:

— На гитаре играешь?

— Немного.

Сосновский провел его в свой кабинет, в который можно было попасть, лишь спустившись по крутой темной лестнице мимо кинобудки. Большую часть крохотного, похожего на кладовку кабинета занимал канцелярские стол, в центре которого громоздилась облезлая пишущая машинка. Гитару Сосновский достал из шкафа, предварительно попросив Игнатова перетащить в другой угол рулон плакатов на уставные темы.

Игнатов попробовал струны, немного подстроил. И, как говорится, не ударил в грязь лицом.

— Ты меня выручил, Славик, — радостно заявил Сосновский, осанисто дернув подбородком. — Завтра начнешь репетировать с солистами. У меня полоса сплошных невезений. Три парня прекрасно играли на гитарах. Представляешь, трио! И все трое осенью демобилизовались…

…С субботы на воскресенье прапорщик Ерофеенко все-таки определил Игнатова в наряд по кухне. Наряд заступал в шесть часов вечера, и, естественно, Игнатов не мог явиться к Сосновскому в четыре часа дня, как это было условлено. Заступающим в наряд полагался дневной отдых. И вообще они не имели права отлучаться из казармы. Мишка Истру, как он сам признавался, «по причине длинного языка и врожденного неуважения к дисциплине» за полгода стал крупнейшим специалистом по уборке сортиров, мытью полов и чистке картофеля. Легко догадаться, он тоже был в составе наряда. И по мере сил и опыта оказывал моральную поддержку другу.

— В детстве я верил, что Земля по форме напоминает мячик и вертится в пустоте. Теперь же я убежден, что она плоская и лежит на трех китах. Первый кит — спокойствие, второй кит — терпение. Третий кит — дружба… Мы все вышли из земли и вернемся в нее, значит, должны опираться на тех же китов, что опирается она. Послал нас Ерофеенко в наряд — спокойствие. Заставит повар мыть миски, убирать столы, выскребать из котлов остатки каши — терпение. Но зато, когда наступит ночь и повара уйдут спать, придет к нам кит дружбы. Нажарим мы всем нарядом картошки с хорошим мясом. Где ты такую еду попробуешь? Разве что у родной мамы.

Игнатов любил жареную картошку и мясо тоже. Но еще он любил спать по ночам. Между тем все знали — наряд на кухне не то место, где можно выспаться.

— Конечно, — говорил Мишка Истру, — и на кухне среди ночи выпадает часика два-полтора, когда можно бросить кости. Но телеграфным столбом встает вопрос, куда их бросать. На столах спать негигиенично, на полу холодновато. Остаются, старик, скамейки. Узкие, как выщипанная бровь красавицы.

В казарме на тумбочке дневального стоял телефон. Теоретически по телефону можно было позвонить в клуб и переговорить с Сосновским. Однако без разрешения офицеров или прапорщика Ерофеенко рядовые не имели права пользоваться телефоном. Лейтенант Березкин в расположении роты после обеда не появлялся. О том, чтобы просить разрешения у Ерофеенко, не могло быть и речи…

Прапорщик важно и молча ходил по казарме, как уран, излучал энергию каждым своим взглядом, каждым своим жестом и даже многозначительным сопением. Миновав пустые стеллажи для чистки оружия, на которых, как ни старайся убирать, оставались следы масла и щелочи, прапорщик Ерофеенко замер, пораженный тоскливым, как дождливый понедельник, напевом, доносившимся из приоткрытых дверей курилки.

…В ресторане на эстраду вышел

Молодой оборванный скрипач.

Оцепенение, поразившее старшину, было сродни тому, которое может случиться глухой ночью, когда стоишь на боевом посту и вдруг слышишь настораживающий хруст веток, кустарника и понимаешь — кто-то приближается к объекту с самого опасного направления. «Стой! Кто идет?!» — знаешь, надо так крикнуть. А в глубине души чувство самосохранения подсказывает: может, вначале выстрелить?

Он остановился на минуту,

Повернул огромные глаза

Так, что побледнели проститутки

И на миг умолкли голоса.

Ерофеенко почувствовал, у него отвисает челюсть. Нет, он не уловил в содержании какой-то крамолы. Ясно, песня была приблатненная. Но слово «проститутки» неприятно резануло слух, хотя родной сын старшины Вавила, еще будучи десятиклассником, показал отцу орфографический словарь, выпущенный в 1968 году издательством «Советская энциклопедия», где на странице 431 в первом столбце шло «проституированный», а за ним по порядку «проституировать, -рую, -руешь, проституироваться, -руется, проститутка» и т. д.

— Зачем они все это публикуют? — потрясенно спросил тогда Ерофеенко сына.

Вавила со знанием дела ответил:

— Чтобы при написании ошибок не наделать.

— Зачем же я стану писать такое похабное слово? — изумился прапорщик.

— Это, папа, у вас от бескультурья, от начального образования. Слово совершенно нормальное. Литературное и цензурное.

— Вот получай, — громко и отчаянно сказала Мария Ивановна, жена прапорщика, имевшая, как ее муж, начальное образование. — Учи их больше. Все Советская власть правильно сделала. Только десятилетки зря придумала. Убытка от учения больше, чем пользы. Пользы-то с ноготок.

Ерофеенко одернул китель. Он почему-то всегда поступал так в минуту растерянности. Движение рук словно встряхнуло его. Он сделал глубокий выдох. И осторожно открыл дверь в курилку.

Естественно, в курилке пахло не цветами, а табаком. Но дым не стоял заставой богатырской, наоборот, сиротски висел над самокруткой рядового Асирьяна, сидевшего в глубоком одиночестве перед урной, заполненной водой и как осенние листья плавающими в ней окурками.

Он стоял, наигрывая жутко,

Строя горы человечьих мук.

Он играл, а скрипка вырывалась

Из его ошеломленных рук.

Асирьян пел с такой тоской в голосе, что прапорщик Ерофеенко почувствовал, как на голове шевелятся волосы.

Без меня та скрипка жить не может,

Так играй, родимая, и плачь…

— Рядовой Асирьян, вы что поете? — не своим голосом спросил Ерофеенко.

Асирьян повернул голову, посмотрел на старшину без служебного рвения, потому как твердо помнил: в туалете, в бане, в курилке все равны. Сказал:

— Да так… Вартана Вартановича вспомнил.

Поскольку Ерофеенко запамятовал, кто такой Вартан Вартанович, а может, никогда и не знал, то строго предположил:

— Уголовника?

Асирьян умудренно поморщился. Крякнул. Потом объяснил:

— На этот вопрос одним словом не ответишь. Кодекс, в том числе и уголовный, всего лишь систематизированный свод законов. А на все случаи жизни законов не придумаешь.

— Закон надо блюсти, — назидательно сказал прапорщик Ерофеенко.

В ответ на эти слова Асирьян неопределенно пожал плечами и отвернулся. Ерофеенко оскорбился. Его так и подмывало крикнуть: «Встать! Смирно!» Но он помнил, что уставы нужно блюсти, как и законы.

— Песня ваша… — Он умолк, силясь подобрать верное, точное слово, но, кроме слова «похабная», ничего другого память не могла выплеснуть. Говорить же это слово прапорщик считал неприличным. Он немного вспотел и начал усиленно растирать пальцами переносицу.

— Ущербная, — подсказал Асирьян.

— Вот-вот, — обрадованно согласился Ерофеенко. — И когда же она была написана?

— При проклятом царском режиме.

Разъяснение насчет давнего происхождения песни несколько успокоило прапорщика, однако он счел своим долгом отметить:

— Тем более вам, молодому человеку, солдату, не очень здорово петь песни… ущербные. Лучше бы взяли книжку почитали.

— А где я ее возьму? Я в библиотеке не записан.

— Пойдите запишитесь.

— Как? — удивился Асирьян. — Можно сейчас?

— Пожалуйста, я разрешаю.

— Вот спасибо, товарищ прапорщик, — округлил в улыбке лицо Асирьян.

Однако, прежде чем уйти в библиотеку, он повидался с Игнатовым и получил от него записку для капитана Сосновского.

3

Лиля злилась. Утром она поругалась с бабушкой. С десяти до одиннадцати плакала. Потом позвонила отцу, попросила машину до Каретного, чтобы съездить к парикмахеру. Отец машину не дал. Она заранее предвидела такой ответ. Дерзко заявила, что отец черствый, глухой на чувства человек. Бросила трубку.

Софья Романовна не сдержалась, укоризненно заметила:

— Телефон казенный.

— Тем более. — Лиля подняла трубку, бросила ее еще раз, сильнее, чем прежде.

«Вся в мать, — с сожалением подумала Софья Романовна, никогда не любившая свою бывшую невестку. — И красивая, и капризная, и высокого мнения о себе. Очень высокого…»

— Станешь зарабатывать деньги, — сказала Софья Романовна, — будешь иметь свои вещи. Тогда и распоряжайся ими. Хочешь беречь — береги. Хочешь ломать — ломай.

— Ты повторяешься. Я слышала эти слова уже сто раз.

— До тебя с одного раза ничего не доходит.

— Я тупая, — заявила Лиля с вызовом. — Вы же с папочкой очень умные. Все мозги к вам ушли. На мою долю ничего не осталось.

Софья Романовна, посмеиваясь, качала головой:

— Бедненький ребенок.

— Конечно, бедненький. — Лиле стало себя жалко. Она вновь заплакала, всхлипывая и причитая. — Всю жизнь одно и то же… Солдаты, казармы, военторги… Осенняя проверка, весенняя проверка… Мать правильно поступила, сбежав отсюда… Велико счастье сидеть в четырех стенах и смотреть в окно на эту проклятую дорогу… Сухая она или мокрая. В снегу или в желтых листьях… Мне чихать, в каких она листьях… Где-то есть города, театры, музеи…

— Счастье не в театрах и не в музеях, — возразила Софья Романовна из кухни.

— А в чем же оно тогда? — с вызовом спросила Лиля.

Софья Романовна посмотрела на внучку пристально, сказала, не повысив голоса, твердо, неторопливо:

— В любимом деле, в любимой работе…

— Слышала я это. По радио! — Лиля повернулась к зеркалу, платочком вытерла поплывшую с ресниц краску. — Старо все это. Ста-ро!

— Понятия добра, зла, любви, ненависти, храбрости, трусости не могут быть ни старыми, ни молодыми. Они другого порядка — вечного.

— Я вообще в вечность не верю. Мамонты, наверное, казались сами себе сверхвечными. А погибли в одну секунду. И до сих пор никто не знает почему. Между прочим, об этом тоже по радио говорили.

— Реши эту загадку, — посоветовала Софья Романовна. — Поставь себе такую цель. Пусть она станет смыслом твоей жизни.

— Я себе смысл и получше найду. Веселее… — уверенно ответила Лиля.

— Старайся.

…За подобными разговорами время протянулось до обеда. За обедом внучка и бабушка помирились. А к четырем Лиля отправилась в клуб на репетицию.

— Молодец! Хорошо! — бодреньким голосом встретил ее Сосновский. — Люблю обязательных людей! Сейчас это такая редкость!

Лиля не стала спорить. Между тем солдат, который должен был аккомпанировать ей на гитаре, почему-то запаздывал. Лиля нетерпеливо ходила по фойе, если, конечно, небольшую темную прихожую можно было назвать этим звучным словом. Из зрительного зала доносился перебор баяна. Четверо солдат репетировали какую-то пляску, где надо было приседать и выбрасывать ноги.

Лиля вообще терпеть не могла баян и всякие пляски. Она чувствовала, что снова начинает раздражаться.

— Долго я еще буду здесь маячить? — спросила она Сосновского. — Двадцать минут пятого. А в шесть начало фильма.

Капитан знал, что в шесть начало фильма. Привезли «Прыжок на заре». Про воинов-десантников. Первый сеанс для солдат. Второй, который начинался в девять, для офицеров, прапорщиков и членов их семей.

— Две-три минуты, и все выясню. Прошу, Лилечка, не волнуйся, — суетливо улыбаясь, пообещал Сосновский.

Именно в этот момент к нему подошел солдат-армянин. Попросил разрешения обратиться. И передал записку.

— Вот черт! — расстроенно воскликнул Сосновский, прочитав ее. — Форменное безобразие. Из последних сил выбиваешься. А вместо благодарности палки в колеса.

Он побежал к себе в кабинет и позвонил командиру первого батальона подполковнику Хазову.

Ровно через одиннадцать минут прапорщик стоял перед очами комбата.

— Вы почему срываете план работы полкового клуба? — ледяным голосом спросил Хазов.

— Виноват, товарищ подполковник, — ответил Ерофеенко.

Дисциплина есть дисциплина. Другого ответа и быть не могло.

Через двадцать минут рядовой Игнатов подходил к зданию клуба. Вечерело. Легкий морозец прихватил дорогу. На обочине поблескивали застывшие лужицы.

Приближалось время смены караулов, нарядов.

Вместо рядового Игнатова на кухню был назначен рядовой Асирьян.

— Искусство требует жертв, — утешил друга Мишка Истру.

4

Ночь пела заунывным голосом ветра, протяжно, негромко. Пела за окном, и на чердаке, и даже в коридоре, освещенном блеклым дежурным светом. Желтая полоска у пола обозначала дверь и была хорошо видна, когда Жанна поворачивалась на левый бок.

Время приближалось к двум, а сон не приходил. Закрыв глаза, Жанна несколько раз принималась считать. Сбиваясь, начинала снова. Однако голова не тяжелела, оставалась ясной и свежей, несмотря на то, что день минул муторный, отмеченный вспышкой простуды или, говоря профессионально, острым катаром верхних дыхательных путей. С ноября на декабрь это нормальное сезонное заболевание — хорошо, если не сопровождаемое нашествием гриппа.

Жанна была врачом. И, совершенно естественно, знала и имела средства, которые и врачи и пациенты называют снотворными. Однако… И здесь надо сделать отступление.

Как, почему и когда к Жанне Луниной пришла мысль, идея, пришло желание, призвание стать врачом?

На этот вопрос ответить невозможно.

На земле, а вернее, в жизни, на ней текущей, во все времена возникали большие и малые вопросы, на которые люди не находили ответов.

В пятом классе Жанна хотела стать пожарником, в седьмом — летчиком, в девятом и десятом — сотрудником уголовного розыска. Окончив школу, она приехала в Ростов-на-Дону. Подала документы в медицинский институт, потому что это был первый институт, который она увидела в городе. Совершенно неожиданно и для себя и для родителей все экзамены от первого до последнего Жанна сдала на пятерки.

Медицинский институт, может быть, больше, чем всякий другой, требует от студентов специфических особенностей характера, обладать которыми в принципе способен не каждый. Достаточно вспомнить хотя бы «анатомичку»…

Больше десяти человек ушло с курса в первом же семестре. Жанна осталась.

Однако…

В силу совершенно необъяснимых причин больше всего в жизни она боялась летать на самолетах и… принимать лекарства. Исключение составляли лишь легкие успокаивающие средства типа валокордина. Вот почему, переворачиваясь с боку на бок, тщетно силясь уснуть, Жанна, однако, не обратилась к аптечке.


Она лежала, ощущая необходимость думать о чем-то приятном, вспоминать хорошее. Но в голову ничего не шло, за исключением воспоминаний о поездке в ресторан с полковником Матвеевым. Почему? Разве она не бывала в ресторанах и раньше? Бывала. Ну а Матвеев? Кто он ей? Что он ей? Почему она думает о нем и ни о ком другом? Это что? Любовь? Физиологический бзик? Случайное стечение обстоятельств?

Как это у Блока?

Не нарушай гармонии моей —

В ней все светло и все духовно…

5

— Настроение бодрое, Петр Петрович? — Генерал Белый говорил тихо, со спокойной ленцой в голосе. Матвеев догадался, что генерал звонит из дому. Сидит, наверное, в халате, в тапочках, помешивает в стакане чай, а жена и ее многочисленные родственники, постоянно наезжающие из захолустных городков, ходят на цыпочках, переговариваются шепотом.

— Настроение бодрое, товарищ генерал.

Матвеев, конечно, мог назвать Белого по имени и отчеству — Германом Борисовичем. Знакомы они с самой войны. Но, может быть, давнее знакомство, исключительное знание генеральского характера подсказало именно такую форму обращения.

Литвиненко сказал о Белом в сорок пятом… Тогда они были молоды. И перед ними лежала жизнь, как лист бумаги, на котором были написаны лишь верхние огненные строчки. Литвиненко сказал тогда…

— Белый создан для армии. Она никогда не состояла и не будет состоять из одних гениев. Белый — крепкий середняк. А середина — основа любого дела.

— А мы? — спросил Матвеев.

— Думаю, божья искра у нас есть. — Литвиненко запыленным взглядом посмотрел на черный шпиль костела, вонзавшийся в голубое августовское небо. Потом тряхнул головой, добавил с усмешкой: — Но ведь и пожарники не дремлют.

Белый кашлянул. В трубке хорошо слышалось позвякивание чайной ложки. После небольшой паузы генерал спросил:

— А здоровье?

В кабинете Матвеева буйствовал табачный дым. Дышалось трудно. Затылок давило свинцом.

— Здоровье? Не хуже и не лучше, чем обычно.

— Ты у нас камень. Ни ветер тебя не берет, ни дождь, ни солнце. — Это следовало принимать как юмор.

— Стараюсь, — ответил Матвеев и вздохнул.

— Это хорошо. А у меня, понимаешь, изжога. Днем, когда хожу, сижу, ничего. Стоит же лечь в постель, повернуться на левый бок, изжога.

— А вы повернитесь на правый, — хладнокровно посоветовал Матвеев. Он понимал, да и что тут понимать, — генерал Белый позвонил не для того, чтобы жаловаться на здоровье. Однако он принадлежал к той категории людей, которые, прежде чем приступить к основному разговору, любят походить вокруг да около. Спросить о погоде, о здоровье, про жизнь вообще…

— На правом то же самое, — пожаловался Белый. — Только на спине и могу спать. А это, сам понимаешь, тяжко. Мышцы затекают.

— Надо к врачу пойти.

— Ходил. Трубку тонкую и длинную глотал. До самой печени. Ничего не находят.

— Может, диету соблюдать надо.

— Верно. Однако какую? Врачи говорят, изжога бывает даже от молока.

Дверь в кабинет приоткрыл дежурный офицер. Увидев, что полковник разговаривает по телефону, тут же закрыл ее.

— Надо выборочным порядком, — посоветовал Матвеев.

— Как это? — не понял Белый.

— Посидеть один день на воде. Очистить желудок. Потом начинать с кефира, с соков. Постепенно расширять рацион. Когда же изжога начнется, будет ясно, от чего.

— Э-э, нет, — засмеялся Белый. — Когда она начнется, уже и ноги носить не будут от истощения. Только на спине и останется лежать.

Он вновь засмеялся. Даже закашлялся.

Полковник Матвеев молчал.

Наконец Белый, придав голосу буднично-деловую интонацию, сказал:

— Я сегодня на совещании присутствовал… Слышал твоего шефа. Молодой он… Я имею в виду его звание. Целеустремленный. Задачи свои понимает.

— Это хорошо.

— Хорошо. Конечно, хорошо. Однако человек, он так устроен, что все, кто на десять-пятнадцать лет старше его… Все они кажутся ему старыми. Дескать, что они могут? Песок из них сыплется.

— Из меня песок еще не сыплется, товарищ генерал, — напрягся Матвеев.

— Я в этом не сомневаюсь, — с холодом в голосе ответил генерал Белый. — Твой же шеф многое чего ставит под сомнение. У него целый перечень пунктов…

— Если они верные, значит, он на своем месте.

— Место у каждого свое. Но его ли это место?

— Я могу судить только про свой полк.

— Ты очень за него держишься?

— Да. — Матвеев понял: последняя фраза и есть цель звонка генерала Белого. Это был вопрос, на который можно было не отвечать. Белый хорошо знал, как дорог Матвееву его полк. — Во всяком случае, в пенсионеры меня не тянет.

— Я не думаю, что пенсионеры — наше ушедшее прошлое, что они как бы за чертой… В конце концов уход на пенсию есть начало нового периода жизни. Скорее всего не самого плохого… Но я, Петр Петрович, звоню как раз с обратной целью. У меня есть свободная полковничья должность. Отдельный кабинет, тихие коридоры. Ни одного подчиненного. Прекрасный город. И оклад, между прочим, выше, чем у тебя сегодня… Ты меня слышишь?

— Да. Очень хорошо.

— Единственно плохо, что на раздумья времени нет. Переходить надо немедленно, пока тебе не исполнилось пятьдесят.

— У меня командир батальона подполковник Хазов в министерство просится.

— Ну и что? — удивился Белый.

— Я его отпущу, а сам останусь… — Матвеев почувствовал дикую усталость. Рот обжигала сухость. Графин с водой стоял на тумбочке. Чтобы взять его, нужно было положить трубку и пройти через комнату.

— Надолго? — спросил Белый. Вопрос был приправлен иронией. Нескрываемой, ясной.

— Пока не предложат.

— За этим дело не станет, — твердо сказал Белый. — И раньше, чем ты, Петр Петрович, думаешь.

— Едва ли до учений.

— Учения тоже не манна небесная. Сам понимаешь, боевую выучку будут требовать по большому счету.

— Иначе нельзя.

Отказ Матвеева если не обидел, то явно огорчил Белого.

Матвеев сказал:

— Товарищ генерал, я служил под вашим командованием большую часть войны… Вы научили меня многому. Мало того, именно вы тогда, в сороковые годы, сделали из меня строевого офицера. Я строевой офицер! И горжусь этим!

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Лиля — Игорю.

«Дорогой дядечка!

Пригласил бы ты меня в Москву. Устроилась бы я на какие-нибудь подготовительные курсы. Или даже в ПТУ. Скажем, на официантку или стюардессу. Я не верю, что в следующем году смогу поступить во ВГИК. Есть такая примета: на актерский факультет поступают сразу или не поступают никогда…

Я чего-то «заиликала». Все — или, или… Думаю, от скуки и безделия…

Атмосферу в нашем доме можно определить так: затишье в ожидании циклона. Насколько я понимаю, у отца появилась подруга. Единственно, что знаю о ней, — живет в Каретном, зовут Жанной. Бабушка шибко переживает по этому поводу. Она почему-то уверена, что Жанна — обремененная детьми вдова лет сорока — сорока пяти. Отцу же, как тебе известно, в марте исполняется пятьдесят. Последнее время он ходит очень озабоченный, с лица бледный, иногда даже желтый. Бабушка заваривает ему шиповник и ежедневно заставляет пить. Она уверяет, что в войну выходила тебя шиповником от малярии и еще каких-то болезней… По гарнизону ползут слухи, что весной отец идет в отставку. Однако дома разговоров на эту тему нет.

Что еще новенького?

Отец подарил мне финскую дубленку и джинсы.

Влюбился в меня один солдатик из клубной самодеятельности. Хороший такой. Славиком зовут. Но очень уж молодой. Первогодок. Играет на гитаре. А я пою…

Два раза прибегал ко мне на свидание без разрешения командиров. То есть в «самоволку». Посадят его, наверное, скоро на гауптвахту. Гарнизонные романы кончаются именно так.

Пиши!

И не забудь про мое желание перебраться в Москву.

Привет от всех наших.

Целую. Лиля».

2

На второй день работы сессии райисполкома в обеденный перерыв Матвеев встретился с Жанной совершенно случайно. Он рассчитывал разыскать ее вечером после окончания заседаний. Однако, как говорится, нос к носу столкнулся с ней у входа в столовую.

Жанна протянула ему руку, насмешливо заявила:

— Однако у депутатов завидный аппетит. Придется перебиваться на компоте.

— В чем дело? — спросил Матвеев, не выпуская ее руки.

Жанна кивнула в сторону входа. На дверях висел картонный квадратик, где выцветшими от времени буквами было сказано: «С 14.00 до 16.00 — спецобслуживание».

Падал редкий снег. Но земля была сегодня сырая. Снег таял, превращался в воду. На крыльце столовой темнели следы ботинок и рифленых подошв сапожек. Хлопала дверь, доносились запахи кислой капусты и раскаленного на сковородах маргарина.

Матвеев сказал:

— Все это ерунда. Будничные трудности жизни.

— Без них никак нельзя? — Жанна радовалась встрече с Матвеевым. Немного щурилась в улыбке, будто была близорукой, а на самом деле просто хотела получше рассмотреть его.

— К этому стремимся.

— Мысленно?

— Нет. — Он тоже улыбнулся. Ему было хорошо стоять здесь, у входа, мешая людям пройти, и держать ее руку. — Во-первых, сессия приняла решение не позже первого квартала следующего года построить в районе восемь столовых. Во-вторых, мы сейчас пойдем и пообедаем по спецобслуживанию…

— У меня нет удостоверения. Они проверяют.

— Я скажу, ты моя жена.

Она, кажется, вздрогнула. Едва заметно. И улыбка ее сделалась иной. Она почему-то протянула ему вторую руку, он взял и теперь держал обе ее руки.

— В-третьих, мой старый друг лесник пригласил меня к себе на кордон поужинать. Я беру тебя с собой. Там будут очень вкусные вещи.

— Дичь?! — весело спросила Жанна.

— Она самая…

* * *

Горела свеча. Пламя было как желтый лист, приподнятый ветром. Бревна стен и потолка, погруженные в глубокий сон, рождали видом своим ощущение надежности, вечности, простоты. Шкуры на полу — от низкого с железным засовом входа и до самой постели — поблескивали тускло и чуть загадочно, словно вымытая луной степь. Степь, поросшая травой, степь, прибитая дождями, степь, убеленная снегом…

Матвеев лежал на кровати под грубым суконным одеялом. Матрац и подушка под ним были набиты сеном — свежим, трава была скошена этой осенью, и пахло оно клевером, полынью, мятой. Он смотрел на дверь и без всякого труда представлял предбанник за ней с гладкой деревянной скамьей и широкой вешалкой. Там было еще две двери. Одна из них вела в подворье лесника, другая — в русскую баню.

Ветер гулял по лесу. На кого-то лаяла собака. В конюшне, что помещалась сразу за баней, переминался с ноги на ногу жеребец.

Матвеев смотрел на дверь, испытывая радость и страх, они переплелись туго, будто веревки в канате. Может, и не нужно признаваться, но он давно не лежал вот так, в постели, ожидая прихода женщины.

Пламя над свечкой колыхнулось. Лист потянулся к оконцу, завешенному серой, прибитой гвоздями мешковиной.

Жанна пришла босиком, обернутая простыней. Правая рука ее свободно свисала вдоль бедра, левой она придерживала угол простыни возле груди. Посмотрела на пол, остановилась в двух шагах от кровати. Спросила:

— Что это за шкуры?

— Волчьи.

— Неужели в Карелии так много волков? — удивилась она.

— Четыре — только и всего…

Он подумал, задует она свечу или нет.

Жанна не посмотрела на подсвечник. Приняла руку от груди. Накрыв шкуру, простыня легла к ее ногам. Жанна переступила через нее. Переступила естественно и просто…

— Я люблю тебя, — сказал он.

В комнате сделалось посветлее, между бревен стал виден сухой мох, серый, словно пепел. Притолока над входом оказалась покрытой лаком, блестела, словно листва, омытая росой. Света хватало даже на то, чтобы высветить дальний угол за печкой, где стояли ухват и чугунок, прикрытый запыленной доской. Свеча не жалела себя…

— И за все десять лет с того дня, как ушла жена, — спросила Жанна, — у тебя не было ни одной женщины?

— Ни одной, — признался он.

— Чем же ты жил?

— Работой.

— Так нельзя, — твердо произнесла она. Поцеловала его глаза. — Отдавать себя только лишь работе так же бессмысленно, как использовать телевизор вместо табуретки. Ты представляешь, что это за система — человек?

— Представляю.

— Самообман. Только медик способен представить это.

…Свеча догорала. Воск, закипая, потрескивал вокруг огонька, скользил вниз по подсвечнику и застывал красиво и свободно. Наконец пламя захлебнулось. Лишь малиновая точка фитиля крохотной звездочкой несколько секунд висела в темноте. Потом сжалась и вскоре вовсе исчезла, словно улетела.

3

Конечно, по-разному можно судить, однако, видимо, вряд ли кто станет утверждать, что высшее филологическое образование — помеха для службы в армии.

Как и всякий сержант, Лебедь начал службу рядовым. И прошел через все испытания, положенные солдату, ибо крепка наша армия прежде всего дисциплиной и уставами, а последние предписывают: не может быть ни маршала, ни генерала и, естественно, сержанта, который в свое время не был бы рядовым солдатом.

Сейчас, уединившись в сержантской комнате, Лебедь держал перед собой письмо. Письмо от девушки по имени Сима. И с тихой радостью читал его второй раз.

«Здравствуй, мой хороший человек!

Я так люблю получать твои письма. Ты пишешь их совсем как писатель. А библиотека наша в колхозном клубе бедная-пребедная…»

Усмехнулся Лебедь. Прикрыл письмо ладонью. И захотелось ему вспомнить тот прошлогодний день, будний солдатский день, подаривший ему, тогда еще рядовому Лебедю, знакомство с девушкой Симой.


Малина росла вдоль дороги. Растрепанная, с серыми от пыли листьями. Ягоды, нежные, как цветы, прятались где-то в глубине кустов…

Лебедь со вздохом перевел взгляд. Теперь он смотрел прямо в затылок Борисенко. Борисенко держался собранно, подтянуто. «Вот такой он, — подумал Лебедь. — И здесь топает, как на параде».

— Рядовой Лебедь, не тяните ногу! — строго заметил лейтенант Березкин.

«Придирается лейтенант. Уж очень расстроился он, узнав, что во взвод к нему попал солдат с высшим филологическим образованием». Лебедь нарочно наступил на каблук Борисенко. Выходка эта осталась без последствий. Вероятно, лейтенант не заметил, а Борисенко просто привык. Частенько на отбое он, стащив сапоги, посматривал на задники и уныло говорил:

— Чую, не доносить до срока. Все задники Лебедь отдавил. Ну и хлопец! Когда же ты служить научишься? Это тебе не про Белинского читать…

…Взвод свернул налево и вскоре вышел к опушке леса. Красное, почти рубиновое облако длинной полосой распласталось вдали. Терпкий запах сосны ударил в лицо. Растомленная за день земля дышала зноем. Хотелось упасть в траву и смотреть в синь, не думая.

Словно угадав желание Лебедя, лейтенант Березкин скомандовал:

— Взвод, стой! Напрра-во!

…Перед взводом лейтенант Березкин первое время всегда стоял по стойке «смирно». Он обязательно стоял так и когда говорил с подчиненными.

— Сегодня батальон проводит ночные стрельбы по одиночным и групповым мишеням. Наш взвод выставлен в оцепление. Задача — не пропускать никого в район высоты Плоской… Рядовой Лебедь, выйти из строя. Ваш участок от дороги до отдельной сосны. Учтите, с поезда местные жители имеют обыкновение возвращаться напрямик. Посылайте всех в обход по дороге. Поняли?

— Так точно, — ответил Лебедь.

Лейтенант вызвал из строя еще троих солдат. Определил им участки. Сказал:

— Будьте внимательны, — и повел взвод дальше.

Лебедь остался один. Он был счастлив от возможности поразмыслить над эстетическими взглядами Вольтера. И в частности, над проблемой, занимавшей великого философа всю его долгую жизнь: проблемой художественной формы. Ибо, различая в искусстве план содержания и план выражения, он понимал под последним именно художественную форму, придавая ей значение первостепенное в том, что при всей важности содержания, призванного воспитывать и учить, именно форма и связанное с этим чувство красоты, эстетическое переживание отличают изящную словесность, скажем, от литературы научной, политической и т. п. и т. д. Пришла на память формула Горация о неразделимости сферы «приятного» и сферы «полезного» и бесполезности отдавать какой-либо из них предпочтение.

Вечерело. Тусклое серое небо нависло над горизонтом и, не касаясь его, оставляло золотистую щель, за которой был сказочный мир, созданный игрой света. Всматриваясь, Лебедь видел дворцы, пирамиды и другие диковины. Сиреневая неподвижность сумерек была заполнена множеством звуков: стрекотом кузнечиков, выкриками птиц, кваканьем лягушек. Далеко-далеко, там, где за зелеными холмами темным стражем вырисовывалась водонапорная башня, прогудел паровоз. Гудок неожиданно всколыхнул в памяти Лебедя другой случай, потеснив старика Вольтера и его эстетику…


Тогда тоже гудел паровоз. Но лес был иным — раздетым, грязным. Колкий весенний дождь морщил, рябью покрывал лужи, хлестал по траве. И тоже были стрельбы. Лебедь находился в оцеплении на опушке леса. Размышлял о Хемингуэе, намереваясь написать о нем статью для одного толстого журнала, где у него работал приятель.

В набухшей плащ-палатке было невесело. Стемнело гораздо раньше, чем теперь. Лебедь патрулировал от дороги к сосне. И потом обратно. Вечер был такой темный, что порой Лебедю делалось жутковато. Тогда он подходил к сосне, звал соседа, деловито осведомлялся, все ли в порядке. И шагал к дороге.

Он думал о «Green Hills of Africa», путевых очерках об охоте на крупную дичь, где не было фабулы, но было что-то другое, что заставляло читать «Зеленые холмы Африки» с интересом неослабевающим, и вдруг застыл в изумлении, увидев перед собой девушку. И она тоже остановилась, озадаченная неожиданной встречей. Нерешительно сказала:

— Я пройду…

Он разглядел мокрый блестящий плащ, слышал красивый голос. Больше Лебедь не разобрал ничего. Темень. А батарейка-злодейка села.

— Нельзя, — сказал Лебедь. — Там стреляют. Придется в обход по дороге.

— Ой! Так далеко! Всю ночь стрелять будут? — спросила девушка.

Лебедь не сразу нашел ответ. Он знал, что стрельбы окончатся в 20.00. Но, может, это военная тайна?

— Я не могу сказать. Сами понимаете… А вообще в половине девятого у нас в клубе картина новая. Надеемся посмотреть.

— Тогда я обожду, — решила девушка.

— Пожалуйста, — сказал Лебедь. — Только вы меня не отвлекайте.

— Договорились…

Она вернулась на дорогу. Но на месте не стояла — разгуливала. Стук ее каблуков действовал на нервы. Он отошел к сосне.

На обратном пути спросил:

— Эй! Вы еще здесь?

— Меня зовут Зиной, — ответила она. — Скоро кончится?

— Скоро.

Он приблизился к ней. Закуривая, чиркнул спичкой. Хотел разглядеть лицо. Но она отвернулась.

За спиной взлетела осветительная ракета. Трескотня выстрелов казалась со стороны беспорядочной и нервной.

— Сложно стрелять ночью, — сказала девушка, когда погасла ракета.

— Трудновато, — согласился Лебедь. Потом немного помолчал и, не придумав ничего другого, спросил: — Через поле… одной не страшно?

— Привыкла.

— Ко всему привыкают…

О чем-то говорили еще.

А когда порыв ветра донес голос отбоя, Лебедь знал, что в воскресенье Зина придет в клуб строителей.

В увольнение Лебедя пускали редко. Но в то воскресенье повезло. Старшина вручил личный знак, предварительно заставив дважды перешить подворотничок.

Подъезд клуба проглотил его. Низкий потолок с тяжелым, нависшим балконом, окна, глядящие в глухую стену. Лебедю стало не по себе. Клуб напоминал хмурого, сморщенного старика с квадратным лбом и бесцветными глазами.

Наверх, где играла музыка, вела винтовая лестница с истертыми ступеньками. Кресла в кинозале были сдвинуты к стене. Над ними темными амбразурами зияли проекционные окна. На паркетном полу, покатом несколько меньше, чем крыша, танцевали молодые люди. Кружась, они легко скользили вниз, к экрану. И потом вдоль противоположной стены медленно, словно отяжелев, завершали круг.

Лебедь вглядывался. Девушек в клубе было много. Но Зина… Может, Лебедь не узнал ее? Или она не пришла? Долго он толкался среди танцующих. Наконец спустился в тир, прострелял полтинник и вернулся в казарму.

Все это было еще прошлой весной. И не здесь, а в другом гарнизоне, расположенном ближе к цивилизации. С тех пор не встречал Лебедь той девушки. Девушки, от которой в памяти осталось лишь имя — Зина. А что это за имя? Есть имена и получше: Лилия, Виктория…

…Большая черная птица, хлопая крыльями, пронеслась над Лебедем и, будто сраженная выстрелом, упала в кусты. «Гнездо, наверное, там, — подумал Лебедь. — Что за птица? Ворона? Сова? Черт ее разберет!»

Он достал из кармана фонарик. Пятно света забегало по листве. Остановилось, слегка покачиваясь. Малина! Крупная и спелая. Лебедь раздвинул кусты. Вот они, ягоды! Он рвал их жадно, торопливо. Потом перешел через дорогу. Углубился в малинник. На секунду обуяло сомнение: «А если кто пройдет! Ерунда. Ходят здесь редко. Оцепление выставляется для проформы. А если что… сразу увижу. Дорога в десяти метрах».

Ночь будто свалилась на голову. Когда выбрался из малинника, местность показалась совсем незнакомой. Заблудился? Нет, все в порядке. Вот она, дорога. Телеграфный столб в металлических козлах. Над зачерненным лесом тонкий овал луны, словно подковка, прибитая на счастье.

— Та-ах!

Справа от опушки, где раскинулась высота Плоская, с сухим треском взмыла в небо ракета. Она неслась яркая-яркая, будто маленькая комета, роняя огненные брызги. И от этого поле, холм и лес сделались темно-золотистыми, напоминая ночной пейзаж на полотнах Куинджи.

Лебедь с детским восхищением следил за ее полетом. Вот она остановилась на какую-то долю секунды и начала падать. И чем ниже опускалась она, тем светлее делалось вокруг, словно, напрягая последние силы, ракета хотела отдать себя людям всю без остатка.

И ничего случайного не было в том, что взгляд Лебедя упал на высоту Плоскую. И тут… Лебедь остолбенел. По высоте в сторону стрельбища шел кто-то в белом. Кажется, девушка. Да, совершенно верно. Девушка в белом платье.

— Эй! — что было мочи крикнул Лебедь. — Поворачивай назад! Э-эй!

Девушка шла вперед, не обращая внимания на предупреждение Лебедя. Может, она не догадывалась, что это кричат ей?

— Эй! Куда прешь? — разозлился Лебедь. Теперь было ясно, что его не слышали.

Ракета погасла. Девушка исчезла во мраке. Некоторое время спустя он вновь увидел белое пятно. Но твердой уверенности в том, что это человек, уже не было. Может, коза? Отбилась от стада и бредет, пощипывая травку.

Он успокаивал себя, но сердце стучало тревожно. А если человек? Ведь ему отчетливо виделась девушка. Тогда может произойти несчастье. И он, только он один будет всему виной.

— Стой! — закричал Лебедь и рванулся вперед.

Он раздвигал кусты грудью, давил их сапогами. Кусты малины! Еще полчаса назад они казались райским садом. А теперь… Они мешали бежать, цеплялись за одежду, путались в ногах. Может, мстили за легкомыслие?

«Тренажи, подъемы, построения… Кому это нужно? Игра! И оцепление — игра? Нет… Нет, не игра… Там, впереди, человек. Он идет навстречу опасности, ничего не подозревая. Но ведь еще минуту назад оцепление казалось игрой. А вот случилось… Да, случилось. Выходит, может случиться так, что однажды тренаж, подъем, построение и все другое, чему учат в армии… все это станет вдруг крайне нужным и необходимым…» Внезапно эта простая мысль, казавшаяся ранее такой банальной, предстала перед ним во всей остроте. Она поразила его. Он даже остановился. Вытер вспотевший лоб. И от значимости того, что сейчас понял, по спине у него пробежал холодок.

Ракета вновь осветила небо. Фантастический цветок!

Напрягая до боли зрение, Лебедь смотрел влево, вправо… Где она, девушка? И вдруг… Он услышал выстрелы. Линии трассирующих пуль прорезали ночь. Правда, мишени были далеко. Но пули, ударяясь о землю, рикошетом отскакивали в стороны. В этом-то и заключалась опасность.

— Ой! — испуганно вскрикнул кто-то впереди.

— Ложись! — Голос Лебедя звучал угрожающе.

Ракеты взлетали одна за другой. От движения света тени скользили, перекрещивались, словно волны, набегали одна на другую.

Лебедь спешил. Трещали под ногами ветки. Съехала набок пилотка. Он сунул ее в карман.

Девушку он увидел тогда, когда потерял уже всякую надежду. Она сидела на корточках. Услышала шаги, повернула голову…

Будучи местной жительницей, девушка тут же поняла, что произошло. «Вероятно, это и есть тот солдат, который должен был меня предупредить», — решила она.

Спросила не очень дружелюбно:

— Проспал?

Голос показался Лебедю знакомым. Хотел было разглядеть лицо, но ракета погасла. Прекратились и выстрелы.

— Вас зовут Зина? — сказал Лебедь, хотя понимал бессмысленность вопроса.

— Ненормальный, — ответила девушка. — Пристает еще…

Лебедь понял, что обознался. Включил фонарик и холодно сказал:

— Тогда пошли! Проход через высоту запрещен.

— Надо стоять там, где поставили, — недовольно возразила девушка.

Лебедя задели ее слова:

— А вас не спрашивают!

— С тебя спросят… Возьму и пожалуюсь командиру.

— Нашла чем грозиться, — покачал головой Лебедь.

— А если больше нечем? — пожалела девушка.

— Значит, лучше помолчать. И вообще молодой девушке в такую пору нужно дома сидеть, а не по лесам бродить.

— Работа у меня такая… Телеграмму несу.

— Это другое дело, — согласился Лебедь.

Больше ни о чем не разговаривали. Лебедь освещал дорогу фонариком. Легкие шаги девушки слышались за спиной. Когда вышли на опушку, он предупредил:

— Обход по дороге. И направо.

— Спасибо за сведения, — сказала девушка. — А зовут меня, между прочим, Сима.

Еще долго на дороге маячило белое пятно. Оно медленно погружалось в темноту, уменьшаясь в размерах. Наконец исчезло вовсе. Где-то в кустах подал голос кузнечик. В небе кружились разбуженные выстрелами птицы.

Лебедь остался один. Ушла. На прощанье сказала свое имя. Нужно как-нибудь зайти на телеграф. Разглядеть, какая она при белом свете.

Вернулся взвод. Лейтенант Березкин не спросил ничего. Только коротко бросил:

— Лебедь, на левый фланг.

Шли в колонне по трое. Молодая луна уже выплыла из-за леса. Дорога в гарнизон, днем пыльная и раздавленная, струилась легким серебристым светом.


Теперь Лебедь сам сержант. И отделение у него ох какое нелегкое! Вот, к примеру, приоткрыл дверь рядовой Истру. Зычно спрашивает:

— Товарищ сержант, разрешите обратиться?

Лебедь прячет письмо от Симы в полевую сумку. Говорит:

— Обращайтесь, рядовой Истру.

— Разрешите по личному вопросу? — Глаза у Истру такие хитрые, что совершенно не поймешь, говорит он серьезно или дурачится.

— Разрешаю по личному вопросу.

— Прошу ходатайствовать перед вышестоящим начальством о предоставлении мне краткосрочного отпуска по душевным обстоятельствам.

— Как понять «по душевным обстоятельствам»?

— Понимать нужно в буквальном смысле, товарищ сержант. Вот почитайте.

— Рядовой Истру, я чужих писем не читаю, — поморщился сержант Лебедь.

— Извините, я забыл, что вы интеллигентный сержант. Быть может, самый интеллигентный во всех Вооруженных Силах. Тогда разрешите, я лично прочитаю это письмо. Оно адресовано мне, и мой непосредственный начальник должен знать, какими коварными и непостоянными бывают любимые девушки.

— Девушки бывают разные. И даже очень хорошие, — вежливо напомнил сержант.

— Кому как повезет, товарищ сержант. Лично я всегда оказываюсь пострадавшей, обманутой стороной. Вот послушайте, не письмо, а поэма. Между прочим, автору едва исполнилось восемнадцать лет.

«Мишка, милый!

Я не знаю, где я взяла силы и смелость писать тебе это письмо. Но я решила: пусть лучше открытое презрение, чем недоговоренность и двусмысленные письма.

Сначала о тебе. Как я отношусь к тебе? Хочу ли я тебе писать? Эти вопросы задал ты мне (хотя, может быть, и не в такой форме). Попытаюсь ответить.

Из всей группы ребят, которых я впервые увидела на киностудии, я сразу выделила тебя. Ты мне казался самым взрослым, и самым умным и мужественным, и самым приятным. Это не слова. Это было так. Потом разговор на празднике 8 Марта, который мы отмечали у нас, помнишь? Я так хотела, чтобы именно ты, а не Виктор остался в тот вечер со мной, чтобы мы пошли вместе гулять. Шатались бы по Кишиневу, говорили бы, говорили… Обо всем. Я отослала Виктора провожать гостей. Думала, воспользуешься моментом и предложишь: «Пойдем погуляем!» Но… без слов, ты сам все помнишь.

Новый год. Когда я вошла в комнату, где вы с Виктором наряжали елку, я залюбовалась тобой, а не им. Мне хотелось, чтобы ты отдал мне все свое внимание. Но… Эти и многие эпизоды сейчас вспоминаются, всех не переберешь.

Возникает законный вопрос: «Так что ж, значит, любовь?» Нет! Я отвечаю так прямо потому, что твердо уверена: особой боли ты от этого не почувствуешь. Ведь ты же не любишь меня, Мишка! Ты же взрослый человек и можешь дать себе в этом полный отчет. Нет этого чувства ни у тебя, ни у меня. Что ж тогда? Почему мне было всегда приятно видеть тебя, говорить с тобой, почему с нетерпением ждала, искала встреч?

Почему, гуляя, встречаясь каждый день с Виктором, целуясь с ним, наконец, я думала наедине с собой: «А как, наверно, горячо целует и обнимает срою любимую девушку Мишка!» Я хотела, мечтала, чтобы ты хоть раз меня поцеловал. Да я и сейчас хочу этого.

Опять я спрашиваю себя: «Значит, люблю?» И опять отвечаю: «Нет!»

Нет, не любовь зародилась между нами, не дружба, а что-то иное. Какой-то странный интерес друг к другу, что-то непонятное и необъяснимое. Может быть, ты разобрался в своих чувствах лучше — я не смогла. Знаю только, что ты мне очень дорог, мне будет очень тяжело потерять тебя как друга, как очень близкого и очень дорогого человека, очень горько будет сознавать, что в этом виновата я сама.

Мишка, милый, ты очень хороший парень (смеешься, да?!). Слушай же: это трактат о твоей красивой душе.

Отзывчивей и благородней я еще не встречала. Она проста и искренна и поэтому красива. Ведь у тебя добрая и чуткая душа, ты даже не знаешь, сколько у тебя еще будет настоящих, верных друзей. Они тебя будут очень любить. И ты всех будешь любить со своей доброй и открытой душой, всех, кроме меня…

Меня ты будешь презирать, я знаю. Я самая гадкая девчонка на свете, я совершила самый низкий поступок на свете, я врала, вернее, я молчала о том, о чем бы давно следовало написать. Я не взываю к тебе: прости меня! Но мне хочется, чтобы ты понял меня.

Я любила твои письма. Я жила ими. Они становились с каждым разом все теплее и нежнее. Это меня очень радовало. Я была счастлива, получив твое письмо. Если бы мне сказали, что я буду сама виновата в том, что они перестанут приходить, я рассмеялась бы такому человеку в лицо. Я дорожила твоей дружбой и ни за что на свете не хотела ее потерять. И я молчала…

Молчала, когда Виктор стал приезжать ко мне каждое воскресенье. Молчала, когда он стал добиваться, чтобы я стала его женой. Молчала, когда вокруг меня закружился настоящий хоровод родных, наших общих знакомых, друзей. И все одно: «Он так тебя любит! Он такой хороший! Лучше нет и не будет!» Это не оправдание, ради бога, только не эта мысль! О своем чувстве к нему я тебе говорила: только привычка. Не больше. Он надеется, что будет и любовь.

18 сентября мы расписались. О свадьбе писать не буду. Грустнее свадьбы не могло быть. Вот уже полмесяца в голове один вопрос: «Будет ли счастье? Что вообще будет дальше?» Во всяком случае, к себе я его еще не подпускаю, нет ни желания, ни чувства. Все… Галя».

— Вот так! — закончил Истру. — После этого верь женщинам. — И он бодро вздохнул.

— Мировая литература изобилует подобными примерами, — вспомнил сержант Лебедь. — Взять хотя бы Чацкого…

— Именно, — прервал Истру. — Как он там кричал: «Карету мне! Карету!» Я же не могу позволить себе подобную роскошь. Я говорю: «Отпуск мне! Отпуск! И проездные документы».

— Зачем вам отпуск, если они расписались?

— Но ведь она его еще не подпускала к себе.

Лебедь посмотрел на конверт. И заметил глубокомысленно:

— Письмо из Кишинева шло трое суток.

— Да, — почесал затылок Истру, — я об этом как-то не подумал.

В сержантской комнате было тепло. И яркий свет освещал пустые столы и стены, увешанные плакатами, схемами. Истру захотелось закурить. Но он знал: в сержантской комнате не курят.

— Доля вашей вины проскальзывает в содержании письма, — вежливо заметил Лебедь. Он не чувствовал себя готовым к подобной беседе. Но понимал, что как командир он обязан толково и честно переговорить с рядовым Истру. Успокоить его. На отпуск по семейным обстоятельствам нечего было и рассчитывать. Вот если бы такое письмо прислала законная жена, тогда другое дело. — А почему ваш соперник не попал в армию?

— У него плоскостопие или еще что-то, — ответил Истру.

В этот момент дверь в сержантскую комнату отворилась. И они услышали громкий и немного испуганный голос дневального:

— Рота! Тревога!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Заметка из окружной газеты:

«Действия в разведке

Отступая под натиском мотострелкового батальона, которым командует подполковник Хазов, «противник» сумел организовать прочную оборону на заранее подготовленных позициях и остановил продвижение атакующих. Комбат поставил задачу на тщательную разведку бронированных целей и огневых точек. Умело выполнили приказ командиры мотострелковых взводов старший лейтенант Хохряков и лейтенант Березкин.

Под покровом темноты проведя разведку, в которой отличились рядовые Асирьян, Игнатов, Истру, офицеры точно нанесли на карты все огневые средства обороняющихся.

Имея важные разведданные, комбат Хазов принял обоснованное решение. По бронеобъектам и огневым точкам обороняющихся был открыт меткий огонь».

2

Из окна гарнизонной гостиницы в Сезонном был виден запорошенный снегом лес, поворот дороги и полосатый шлагбаум, который никогда не бывал опущен и торчал над дорогой как колодезный журавель. Возле шлагбаума несли службу двое солдат. Постукивая нога об ногу, они топтались на пятачке. Иногда останавливали выезжающие грузовые машины, проверяли путевые листы.

С севера надвигалась туча, большая и низкая. Чувствовалось, что к вечеру разразится пурга.

Игорь Матвеев сидел у стола, просматривал беглые записи, которые он вчера сделал в штабе округа. Стол был накрыт белой скатертью. На столе стояла коричневая керамическая вазочка с веточкой ели.

В номере помещались три кровати, заправленные розовыми шерстяными одеялами. Возле каждой кровати тумбочка, стул. В круглой железной печке, вделанной в стену от пола до потолка, потрескивали дрова. С десяток поленьев лежали возле печки, пахло сосной.

В коридоре послышались шаги, потом дверь отворилась. Вошли полковник Кутузов и фотокорреспондент Валя Крякин. Крякин был вольнонаемным служащим Советской Армии. Потому, естественно, ходил в гражданской одежде. На нем были новая дубленка, ондатровая шапка с опущенными ушами, сапоги на меху. Он сказал:

— Вот всегда так. Если мало-мальски подходящее учение, значит, погода такая, что снимать ни черта нельзя.

— Учись во всякую погоду снимать, Крякин, — заметил полковник Кутузов. — Какой же ты мастер, коль пургу снять не можешь. В таком снимке раздолье для экспрессии, динамики.

— «Экспрессия», «динамика», — передразнил Крякин, выбираясь из дубленки. — А потом на редколлегии скажут: у этого солдата петлицы не видно. А у этого звание не разберешь… Вон на последней редколлегии. Фото: гимнастка на бревне стоит. Генерал, этот лысенький, в авиационных погонах который, фамилию забываю. Он говорит: а почему она в трико? А я ему в ответ — что ж ей, в тулупе на бревне стоять?.. Так главный потом мне полчаса вклеивал. Нельзя так разговаривать. Пусть он ничего в фотографии не понимает, но он же генерал… А мне до лампочки!

Кутузов засмеялся:

— Вот видите, майор, в чем преимущество нашего вольнонаемного коллеги. Генералы ему до лампочки.

Игорь Матвеев, еще не привыкший к вольностям, бытующим в среде журналистов, счел за лучшее отмолчаться.

— А вы осторожный человек, майор. — Кутузов, поеживаясь, прислонил ладони к печке.

— И зря, — сказал Крякин. — Иногда за горло брать тоже полезно.

— Я не умею, — сказал Игорь. — Это во-первых; во-вторых, я считаю справедливой пословицу: «Слово — серебро, молчанье — золото».

— К журналистике она не подходит, — решительно сказал Кутузов, повернулся к печи спиной. Он был худой, щуплый. И казалось, промерз насквозь. — Слово — ваше оружие. Конечно, слово справедливое, умное, честное.

— Вы неправильно меня поняли, Василий Дмитриевич, — смущенно запротестовал Игорь. — Я имел в виду молчание в беседе, в споре. Ведь можно уметь прекрасно спорить и плохо писать.

— Тоже верно, — кивнул Кутузов. — Но спор — это проявление характера. Я почему-то с трудом представляю, что бесхарактерный человек в жизни, в действительности может оказаться железным бойцом, оставшись один на один с листком бумаги.

— Я согласен с вами, Василий Дмитриевич, — сказал Крякин и сел на кровать. — Если человек мурло, то как ты свет на него ни ставь, какой ракурс ни выбирай, он и на фотографии мурлом будет.

— Крякин чем хорош, — улыбнулся Кутузов, — всегда смотрит в корень.

Кутузов медленно пересек комнату. Остановился у окна. На улице уже мело. Ни дороги, ни шлагбаума больше не было видно. Смеркалось.

— Завтра к 8.00 нам подадут машину. Поедем на Гнилую речку смотреть систему огня в обороне. Потом разыщем полк вашего брата. По плану он завтра наступает. Ночевать вернемся сюда.

— Это хорошо, — сказал Крякин. — Я за то, чтобы спать в гостинице. Ночью все равно снимать нельзя.

— Со съемками все ясно, — ответил Кутузов. Лицо его сморщилось, будто он чем-то был недоволен. — Плохо, что прогноз погоды неважный. Похолодание до 30 градусов. Как бы ребята не поморозились.

3

Лес молчал. Между отяжелевшими елями, прямо-таки закутанными в снег, лежали пятна чистого лунного света, легкого, чуть зеленоватого, мерцающего словно фосфор. Тишина паутиной свисала с деревьев, и похрустывание снега под валенками казалось резким, точно треск ломающихся сучьев.

Шагая к штабной машине, полковник Матвеев припомнил такую же ночь в январе сорок пятого за несколько часов до наступления на Млаву. Батальонные разведчики привели «языка». В Польше на армейскую разведку лег особый груз. С переходом государственной границы наступающая армия перестала пользоваться разведсведениями партизан. Всю информацию о войсках противника — численности, расположении, вооружении и т. д. — приходилось добывать самим.

Разведчики привели пехотного обер-лейтенанта. В общем-то не привели, а притащили. Он был с подбитым глазом, с рассеченной губой, небритый. И по виду трудно было определить, сколько ему лет.

Матвеев сказал:

— Развяжите руки.

Солдаты выполнили приказание. Обер-лейтенант посмотрел на свои побелевшие кисти, попробовал шевельнуть пальцами.

— Василий Николаевич, — обратился Матвеев к Литвиненко, — спроси номер части.

Литвиненко спросил. Обер-лейтенант мотнул головой. И что-то быстро, резко проговорил.

— Он отвечать не будет, — перевел Литвиненко.

— Ладно, — сказал Матвеев. Обратился к разведчикам: — Ведите его в штаб полка. Только найдите ему варежки.

Разведчик, широколицый, веснушчатый, снял свои рукавицы и протянул немцу. Тот нерешительно взял их и посмотрел на Матвеева. Посмотрел удивленно, вопросительно и немного растерянно.

— Гут, гут! — сказал Матвеев. И добавил: — Валяйте.

Второй разведчик (Матвеев сейчас уже не мог припомнить его лица) поднял автомат. Сказал:

— Пошли.

Матвеев и Литвиненко вслед за ними вышли из землянки. Стояла тихая лунная ночь. Снег искрился беззаботно и совсем мирно.

Веснушчатый широколицый разведчик шел первым, за ним обер-лейтенант, позади второй разведчик.

— Красиво, — сказал Литвиненко и вздохнул. — Я всегда любил зиму. Родился в Москве, на Чистых прудах и, сколько помню себя, зимой не расставался с коньками. Пруд замерзал, его освещали лампочками. А по воскресеньям, случалось, играл духовой оркестр.

— А мне на коньках бегать не пришлось, — признался Матвеев. — У ребят, помню, снегурки, к валенкам веревками привязывали. А мои родители мне почему-то не купили. Я не попросил, а они сами не купили… Может, денег не было… Наверное, не было. Мы бедновато жили. Колбаса, сыр на столе бывали только по большим праздникам… Впрочем, и зимы-то у нас были дождливые.

— Нет… — Литвиненко чуть улыбнулся, вспоминая… — У нас семья была обеспеченная. И дед мой, и отец известные в Москве мастера по русским народным инструментам. У деда коллекция гармошек и баянов — целое состояние…

Разведчики и обер-лейтенант как раз в этот момент вышли на опушку леса, за которым открывались поле и хутор, — там располагался штаб полка.

Они вышли на опушку. И… мина, судя по всему, была противотанковая. Почему она взорвалась под ногой человека? Наверное, исключительный случай. Обычно такие мины рассчитаны на иную, большую тяжесть…

Матвеев, Литвиненко и несколько солдат, что были при штабе батальона, побежали к опушке. Побежали, желая оказать помощь. Нашли только одну рукавицу…

С Матвеевым и раньше случалось так, что какой-нибудь звук, запах, цвет или кем-то оброненная фраза вдруг вызывали поток воспоминаний, большей частью военной поры, поток, за которым илом выпадал осадок душевной боли, с горечью и сомнениями. Сомнениями в собственной правоте, в смысле своего существования, в предназначении…

Катерина, его бывшая жена, утверждала, что человек не должен сводить свою деятельность к функции гвоздя, пусть очень даже большого, выполняющего важную миссию — крепление доски на мосту, по которому ходят люди.

— Понимаешь, человек шире, глубже, выше, просторнее. Человеческая мысль способна преодолеть время и пространство. Человек, если хочешь знать, сосуд, в который должно понемножку вместиться все, что есть на земле.

— На земле, между прочим, есть такое понятие, как долг.

В свое время Катерина три семестра училась на филологическом факультете ЛГУ. Считала себя женщиной ума гибкого и развитого.

— Птица живет, чтобы жить. Медведь живет, чтобы жить. А человек живет, чтобы выполнять долг. Так?

— Примерно, — устало соглашался он.

— Долг — это что? Машина кирпичей, которую надо разгрузить? Или долг — это оставить людям хорошую песню?

— И то и другое.

— Так почему же ты всю жизнь разгружаешь кирпичи?

Кирпичи! Он не знал, какая работа бывает легкой, не знал такой работы. И ничего не мог ответить жене. Он мог рассказать ей, как в сороковом году пошел в военное училище. Как задыхался от жары и жажды. Ползал по-пластунски, окапывался. Как в сорок первом получил взвод и под Одессой впервые поднял его в атаку. В ту минуту он не думал о долге. Да и те двадцать человек, что поднялись вместе с ним, тоже не думали. Тогда было другое слово — н а д о. Было страшно, потому что не хотелось умирать. Но они поднялись и бежали вперед, потому что  н а д о  было бежать. Кричали «ура!». И в крике этом, наверное, вмещались сразу все лучшие нравственные категории, о которых потом так хорошо напишут журналисты и военные историки.

— Ты чернорабочий от жизни. А жизнь, бесспорно, нуждается и в крупных специалистах. Мастерах!

Потом, когда они расстались и Катерина уехала к своим родителям в Ленинград, он часто задумывался над ее упреками, с удивлением обнаруживая, что упреки жены его никогда не обижали. Он имел в виду суть упреков, смысл, но не тон разговора. Катерина обыкновенное «Подай ложку!» умела произвести так, что при более вспыльчивом супруге дело могло окончиться увечьями.

— Мне надоело скитаться по захолустным гарнизонам… Я такая испорченная, что хочу хотя бы один раз в три месяца бывать у парикмахера… Я могу прожить без театра. Но смириться с тем, что только раз в неделю я имею возможность ходить в солдатскую баню, мне трудно. Я выросла в квартире, где всегда была ванна, где принято принимать душ два раза в сутки: утром и вечером… По всем писаным и неписаным законам ты давно имеешь право служить где-нибудь в приличном городе при штабе округа, а может, и в министерстве, как это случилось со многими твоими друзьями.

В последнем утверждении была доля правды. И прояви Матвеев настойчивость, обратись за помощью к некоторым своим друзьям, прикипевшим к служебным кабинетам, позабывшим запах полевых костров, наверное, и он мог бы ездить на работу трамваем или троллейбусом к 9.00 и в 18.00 опечатывать сейф. Увы, Матвеев предпочитал всем видам городского транспорта свой «газик». И полагал, что на службе должен находиться не восемь, а шестнадцать часов.

«Не случайно предки мои были сельскими жителями, — думал он. — Я люблю утренний туман. И росу. И голоса птиц. И запах теплой земли… Мне хочется отвечать за это. Я по натуре хозяин. Крестьянин. Мой двор. Мой конь. Моя деревня. Это все веками складывалось… Что я, в сущности, есть? Быть может, просто дышащая и думающая книга, где каждая страница — какой-то однажды живший человек?

А женщины… У них иной способ мышления. Вот Жанна интересную фразу сказала, что неразумно использовать телевизор вместо табурета. Ну а если телевизоров много, в то время как сесть не на что?

Человек, конечно, сложная система. Но сколько среди людей примитива, способного лишь есть, спать и плодиться! Неужели ради этого стоило городить такую сложность?»

Ему вдруг стало страшно… Так бывает страшно, когда проснешься среди ночи и до дикости остро почувствуешь неотвратимость смерти… ранней или поздней, но все равно неминуемой. Прикоснешься к тайне бытия, к тайне, готовой сбросить с себя покровы…

Ему вдруг стало страшно. Страшно оттого, что со всем, чем он жил всю свою сознательную жизнь, со всем, чему отдал свои лучшие годы, скоро придется расстаться…

4

Прапорщик Ерофеенко присел к костру. Пламя билось и гудело, врезаясь в темноту ночи.

Лейтенант Березкин пил чай из большой алюминиевой кружки. Кружка обжигала губы. Лейтенант морщился, но пил жадно.

Ерофеенко подумал, что Березкин все-таки еще молодой офицер. И такие учения ему внове.

Вынув из кармана шинели пачку махорки, Ерофеенко оторвал кусочек газеты, свернул самокрутку. И, подняв тлеющий сучок, прикурил от уголька. Привычка курить самокрутки и пользоваться вместо спичек угольком осталась у Ерофеенко с фронтовых лет. Правда, позднее жена его Мария Ивановна, портниха-мастерица, обшивавшая всех местных офицерских жен, старательно отучала супруга от этого «бескультурья». Покупала в военторге папиросы «Беломор» и следила, чтобы запас их всегда находился в тумбочке, что стояла у зеркала в прихожей.

Мария Ивановна была доброй, но исключительно упрямой женщиной. Любила друзей, веселье. Хорошо пела украинские песни. Но жить с ней на правах супруга можно было, только подчиняясь во всем.

— Денис Васильевич, — так величала своего мужа Мария Ивановна, — что-то, мне кажется, телевизор наш перекосило.

— В каком плане? — осторожно спрашивал Ерофеенко, вглядываясь в нормальное, четкое изображение на экране.

— А в прямом, — певуче отвечала Мария Ивановна, чуть покачивая плечами, словно намереваясь пуститься в пляс.

Прапорщик сощурился, и, возможно, от напряжения, а может, исключительно из-за способности поддаваться внушению ему вдруг начинало казаться, что у певицы перекосило левый глаз и скулу вроде бы тоже.

— Похоже как неисправность в трубке, — говорит он, вытянув шею, словно это позволяло ему исследовать кинескоп, проникать в самую сущность телевизора.

— При чем тут трубка?! — заливалась смехом Мария Ивановна. — Ножки у него перекошены.

— Они и должны быть перекошены, — возражал Ерофеенко. — Для упора.

— Денис Васильевич, — всплеснув руками, говорила Мария Ивановна, и в глазах ее появлялась какая-то прозрачная детская грусть. — Упор-то, он равномерный быть должен?

— Равномерный.

— А наш косит…

— Машуля, — Ерофеенко делал слабую попытку доказать свою правоту, — смотри.

Он брал стакан воды, ставил на телевизор.

— Смотри, линия ровная.

— Это она вверху ровная. А понизу косит.

— Такого быть не может, — говорил Ерофеенко, на всякий случай, однако, приседая на корточки.

— Все может быть… Я, если хочешь, могу плечики у платья ровными сделать, а подол перекосить.

Ерофеенко чесал затылок.

— Своя рука владыка… Может, ножки левые чуток вывернуть.

— Выверни, выверни… Ты же мужчина. Только бы в своей роте и пропадал. А дома пусть чужой дядька хозяйничает.

Ерофеенко, сопя, выворачивал ножки, спрашивал:

— Ну как?

— Еще, еще… Теперь более-менее. Потом сын их, Вавила, удивлялся:

— Батя, а чего это наш телек вправо перекошен?

— Мать так велела.

— Брешет он все, сыночек. Руки у него кривые. Когда он что хорошо делал?

Вавила заворачивал ножки обратно.

— Ну вот! — восклицала Мария Ивановна. — Вот, сыночек, вот хорошо. Молодчина!

— Вавила действительно молодчина, — любил хвалиться Ерофеенко с радостной отцовской гордостью. — В Москве на физика учится. В один момент поступил. Без всяких производственных стажей. Голова, говорят, у него крепкая. Научная голова. А вот дочка командира полка не поступила. Все, говорят, связи, связи… Связи, конечно, имеют силу. Но ежели ты талант… Ломоносов и при царе пробился. А тогда, наверно, тоже у начальников дети были.

Костер потрескивал.

Старший лейтенант Хохряков бросил в огонь охапку сухих веток, и пламя поглотило их — утонули в пламени словно как в воде.

Ерофеенко сказал:

— Солдаты сухой паек осилили. Кашу варили. И чай…

— Пусть привыкают. — Хохряков присел рядом на бревно.

— Это верно, — согласился Ерофеенко. — Но если с точки зрения опыта смотреть, сухой паек дело самое крайнее.

— Почему? — удивился Березкин.

— А потому, лейтенант, что вы не воевали.

— Великолепно сказано… Я после войны родился.

— Совершенно верно. И может, в этом ваше счастье, а может, нет… Только ведь на фронте, как оно было? На передовой в окопе костер не разведешь, кашу не сваришь, чай не вскипятишь… Потому старшинам военных лет первая была задача — горячей пищей накормить окопников. В термосах по-пластунски все таскали. Историй много было. Рассказал бы, да надо еще роту обойти. Главное, чтобы молодые не померзли…

5

У штабной машины часовой приветствовал полковника поворотом головы. Часовой был в ватных брюках, валенках. Под шинелью угадывалась телогрейка. При маленьком росте часовой казался широким и неуклюжим.

«Ишь, как теперь одевают. — Матвеев вспомнил случайно услышанный разговор двух прапорщиков. — Нас бы так… Да что нас. Тогда война была. Война… А вот в пятидесятые, послевоенные. Валенки в полку имелись только для караула. Валенки и тулупы. Все же остальные, какой мороз ни трещал, в шинелях и кирзачах. Правда, к байковой портяночке дополнительно суконная выдавалась. Да только портянка есть портянка. В тридцатиградусный мороз валенок она не заменит».

Распахнув дверь, Матвеев увидел ефрейтора за пишущей машинкой. И начальника штаба подполковника Пшеничного. Подполковник был хороший штабист и хороший мужик, но страшный матерщинник. Матвеев, который не терпел брани как зубной боли, держался с начальником штаба исключительно официально. Пшеничный диктовал:

— …на 23 часа 40 минут полк занимал позиции: первый батальон севернее Беляны — высота 21,8, второй батальон — западная окраина села Кучинское — мост № 4…

За полковником в дверь ворвался поток белого холодного воздуха. Ефрейтор встал. Матвеев махнул рукой:

— Продолжайте.

Пшеничный сказал:

— Петр Петрович, звонил Ясень.

— И что?

— Он нами доволен…

Полковник Матвеев удовлетворенно кивнул. «Ясень» был позывной командира дивизии.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Ночью Игорь поднялся с постели, набил поленьями затухающую печь. Поленья долго потом трещали, и отсветы пламени бледными пятнами метались по гостиничным стенам и на потолке.

За окном свирепствовала непогода. Жутковато завывал ветер, швырял в стекло охапки снега.

Игорь давно заметил за собой малоприятную особенность — мучился бессонницей, если приходилось спать не дома. Вообще-то долгое время он считал себя спокойным человеком. С прочной, как хороший канат, нервной системой. И другие считали так, когда он был мальчишкой, а потом курсантом военного училища.

В самом деле, Игорь в золотые годы молодости не знал чувства страха, беспокойства, тревоги. Он любил говорить, что к жизни нужно относиться философски. И в школе и в училище ребята звали его философом.

Влюбился Игорь поздно, в шестидесятом. Было ему уже двадцать семь лет. Она была из Львова. И звали ее Ладой. Поженились быстро, через месяц после знакомства…

А еще через месяц она погибла. Отец ее был известный на Украине инженер-строитель. Зять пришелся ему по душе. И когда часть Игоря отбыла в летние лагеря, Лада с отцом и матерью поехали на воскресенье к нему в гости. В Карпатах у машины почему-то отказали тормоза…

Поседел тогда Игорь, будто снегом запорошило голову…

Не мог вернуться в ту квартиру. Ночевал у друзей. Вот тогда и пожаловала к нему бессонница.

Один хороший врач сказал, что бессонница — следствие нехватки сахара в крови.

— Ты приготовь на ночь баночку с медом или вареньем. Стакан воды. Проснулся, прими ложку-две сладкого. Запей. И спокойно ложись…

Тогда он не послушал совета. Но теперь дома так и поступал… Возить же банку с вареньем в командировки он считал нелепым…

Повернувшись на бок, Игорь вновь увидел печную дверку, за которой уже не бился огонь, а лишь тлели угли, мягким светом своим образуя узкую малиновую рамку.

Крякина в постели не было.

«Видимо, Валентин вышел покурить», — подумал Игорь. И ему вдруг тоже захотелось встать и выйти в коридор. Покурить и потрепаться о чем-нибудь с Крякиным.

Осторожно, не желая разбудить Кутузова, Игорь оделся. Тихо ступая, подошел к печке, положил в нее оставшиеся три полена. Вышел в коридор.

В коридоре горел свет и было теплее, чем в номере, потому что железные печки из каждого номера одним боком выходили в коридор. Игорь решил, что Крякин курит в холле. Но холл был пуст. Свет в него попадал только из коридора.

Поравнявшись с дверью, где висела табличка «Дежурный администратор», Игорь услышал голос фотокорреспондента и еще услышал жизнерадостный женский писк. Игорь остановился, вначале намереваясь постучать в дверь, потом решил, что лучше этого не делать. Он повернулся, собираясь идти к себе, но там, в комнате дежурного администратора, раздался громкий телефонный звонок.

— Да, гостиница! — чистым и красивым голосом ответила женщина. — Одну минуту.

Несколько секунд спустя Игорь вновь услышал голос женщины, теперь уже негромкий, приглушенный. Она говорила Крякину:

— Дежурный по части просит к телефону полковника Кутузова или майора Матвеева.

Игорь без колебаний отворил дверь.

Крякин опешил, даже приоткрыл рот, обнажив ряд крупных золотых зубов. Дежурный администратор не удивилась, не растерялась. Женщина она была очень красивая, не обделенная уверенностью.

Игорь подошел к телефону.

— Майор Матвеев слушает.

— С вашей машиной ничего не получается, — голос дежурного был далекий-далекий. — На дорогах заносы. Как только пурга утихнет, вас доставят в район учений на вертолете. Пожалуйста, из гостиницы не отлучайтесь. Завтрак вам принесут…

2

Денис Васильевич Ерофеенко, прапорщик, старшина роты, очень любил выдумывать рассказы. Может, слово «выдумывать» не совсем точно употреблено здесь, но почти во всех его былях, случаях, происшествиях, которые он когда-нибудь рассказывал своим друзьям, знакомым, солдатам, жене Марии Ивановне, непременно присутствовал элемент выдумки. Он никогда не признавался в том никому, даже жене, говорившей ему при людях с удручающей прямотой:

— И все брешешь же, черт рыжий.

— Ну какая мне с этого корысть? — кричал он ей в ответ. — Что я, за это деньги получаю?

— Нет. Ты художественная самодеятельность. Ты за интерес брешешь.

— Мне бы грамотишки, — огорченно возражал Ерофеенко. — Я бы на тетрадках писал. И все посылал бы в газеты. В газеты…

И представлялось ему, как приходили бы в гарнизон газеты с его рассказами. И все прапорщики и наверняка многие офицеры говорили бы:

— Во дает, Ерофеич.

А он бы, конечно, радовался. Нос бы не задирал, но радовался… Однако судьба отрядила ему только четыре класса образования. Для писания рассказов этого маловато.

— Вот если бы, — говорил он однажды Марии Ивановне, — не писать мне эти истории, а рассказывать в телевизор, как Сергей Сергеевич Смирнов про героев войны… Вот тогда было бы интересно.

— Что же интересного, Денис Васильевич? — удивлялась супруга. — Смирнов про какие подвиги рассказывает? Исключительные!

— Война не состояла из одних исключительных подвигов, — укоризненно напоминал Ерофеенко. — На один исключительный приходилось десять тысяч обыкновенных.

— Согласна я, Денис Васильевич. Согласна я в этом… Но кто тебя на телевизор пустит? Да еще из такого глухого места, про которое на телевизоре и не знают.

— Они должны сообщение объявить. Так и так… Собирают к себе бывалых прапорщиков, которые интересные истории про военную службу могут рассказать. Меня бы командир полка и послал.

— А вдруг не тебя, Денис Васильевич?

— Меня, Машуля, меня. Кого же он еще пошлет? Петр Петрович Матвеев и человек и командир душевный. Поговаривают, в следующем году уйдет в отставку…

— Тебе тоже пора. Помнишь хоть, в каком году мы с тобой познакомились?

Помнит прапорщик, отчего не помнить.

В сороковом году.

Их летний лагерь располагался в семидесяти километрах от зимних квартир. Красивое место до войны было. В сорок третьем Ерофеенко через него на запад наступал. Ничего не осталось, кроме речки. А тогда тут и лесочек был, и березки. И трава зеленая.

Ерофеенко тогда уже два треугольника в петлицы получил. Младшим командиром, сержантом считался.

Бывало, дежуришь по роте. Ночь, словно песня, увлекла и кончилась. Утро тихое, ясное, только росинки поблескивают. Взглянешь на часы: стрелки шесть показывают. Кивнешь дневальному. Он наберет воздуха в легкие побольше и закричит зычным голосом:

— Подъем!

А если голос у него слабый, бывают и такие дневальные, поможешь ему. Потому что команда, да еще первая, должна крылья иметь, как птица.

Повыскакивают из палаток красноармейцы, выстроятся вдоль линейки. А это значит — лагерный день начался. И движется он по распорядку, где учтена каждая секунда.

Но однажды распорядок дня Ерофеенко был нарушен самым неожиданным образом. Вызывает его старшина:

— Вся рота в караул идет, а вы поезжайте в полк, привезите хлеб для столовой. А то у сержанта, который хлеб возил, приступ аппендицита случился.

Ерофеенко поехал…

У одного мосточка остановились: стадо навстречу шло. Девчата, доярки, Ерофеенко и шофера комплиментами, как цветами, засыпали. Шофер, парнишка совсем молодой, розовым сделался, словно малина. Ерофеенко отвечал, и не без успеха. Одна, такая быстроглазая, в пестрой косыночке, прямо заявила:

— Острить ты мастер, а танцевать — не знаю. Приходи к нам в клуб, покружимся!

Хотел ей что-нибудь запоминающееся ответить, но шофер дал газ. И оставили они хохотушек. Правда, просигналили им на прощание.

— Бывайте здоровы! Нам некогда! Едут дальше.

Вдруг шофер говорит:

— Не нравится мне, товарищ сержант, вон та тучка.

— Где же тучка? — возражает Ерофеенко. — Это облако, на барана похожее.

— Нет, — говорит, — я в степи родился, эти фокусы знаю. Быть грозе.

— Типун тебе на язык. Этого еще не хватало.

А шофер свое:

— Конечно, начальству виднее, но только гроза будет.

И верно.

Приехали на зимние квартиры. Погрузили хлеб. Смотрят на небо, а оно хмурое-хмурое. И тишина кругом тягучая, предгрозовая. Подсолнухи головы попрятали.

Вышел старшина-сверхсрочник, в тяжелом весе мужчина. Покрутил ус, сказал:

— Знатная гроза будет.

А Ерофеенко ему:

— Барометр смотрели?

— Какой там барометр! — говорит. — У меня свой барометр. На грозу суставы ломит.

Организм, он, конечно, не железка. Нервами чувствует. И тут, правда, как сверкнет молния, как ударит гром! И полил дождь. Льет, льет и кончать не думает.

А ручьи! Наперегонки спешат. И все к дороге. А дорога уже речкой стала, прямо судоходство открывай.

— Н-да, — говорит старшина, — не повезло вам. До ночи просидите. А как добираться будете, не ведаю. Поразмывало небось дороги.

И представьте себе, как в воду глядел. Ночь захватила их в дороге. Ехали тихо. Небо-то в тучах. Тьма-тьмущая. Дорога вся в ямах, словно черти на ней горох молотили. С ветерком не разгонишься. Шофер ворчит да баранку крутит.

Ехали так час. А может, больше. Вдруг — стоп! Остановка. И снова на том месте, где с девчатами разговаривали. Мосточек там раньше был, а теперь нет: уплыл мосточек. Одни сваи, как сиротинки, стоят. Что будешь делать?

Ситуация. Сидят Ерофеенко с шофером, затылки чешут. А время идет. Наконец шофер проявляет инициативу и держит речь:

— Я так считаю, товарищ сержант, что хлеб — это те же боеприпасы. Повернем в колхоз, попросим помощи? К завтраку, хоть разбейся, хлеб доставить нужно.

— Поворачивай, — ответил Ерофеенко. — Колхозники — свои люди.

Приезжают в колхоз. Луна из-за туч выглянула, улыбается, шалунья, да крыши серебрит. На улицах ни души. Собаки брешут, аж собственного голоса не слышно. Время — третий час ночи. Рассвет скоро… Стучатся в первую хату. Открывает дед в нижнем белье. Только вышел на порог, шофер как ударит его светом. Дед назад. Не понял спросонья, что это фары автомобильные. Закрыл на задвижку дверь и голоса не подает.

Ерофеенко шоферу:

— Выключи! Обалдел, что ли?

А он в ответ:

— Сами они включились. Замыкает где-то. Ерофеенко к деду:

— Отец, родной, выйди, а то от псов нет мочи отбиваться.

— А кто вы такие? — спрашивает.

— Красноармейцы.

Вышел дед.

— Чего вы испугались?

— Я, — говорит, — не испугался. Я думал, что начальство из района приехало, а потому портки надевать ходил.

Рассказали они тогда деду про беду.

— Ответственное дело у вас, ребятки, — говорит дед. — Хлеб, он как воздух всем нужен. А если прямо сказать, то хлеб — это жизнь. Ладно, возьмите мою лодку. Погрузите в нее хлеба столько, чтобы на завтрак хватило. И по течению. С рассветом у лагеря будете. А объехать здесь негде. Наш мост самый крепкий был…

— Хорошо, — согласился Ерофеенко.

И приказал шоферу остаться здесь, доглядывать за остатком хлеба и машиной. А сам нагрузил лодку и собрался отчаливать. Тогда дед вдруг говорит:

— Знаешь, сынок, чтобы не застрял ты в речке, она у нас хитромудрая, дам я тебе в провожатые свою внучку.

Душевный, в общем, человек оказался. Кликает:

— Машуля!

Прибегает девушка. Та самая, хорошенькая, на язык бойкая, которую они с шофером видели. Узнала.

— Ах, — говорит, — старый знакомый. Только не знаю вот, как зовут.

Брякнул тогда он:

— Денис Васильевич.

По молодости брякнул, по глупости. Загордился, наверное, сержантским званием.

Но с тех пор вот уже тридцать лет она его так и зовет.

3

Заметка из окружной газеты:

«Маскировка оборонительных позиций

Мотострелковый батальон занял оборонительные позиции на танкоопасном направлении. Время на проведение инженерных мероприятий было крайне ограничено, поэтому в помощь обороняющимся старший начальник выделил взвод под командованием лейтенанта Березкина. Воины образцово, с высоким качеством замаскировали командный пункт батальона, опорные пункты рот и взводов, артиллерийские позиции.

Перешедший в атаку «противник» начертания переднего края, систему огня обороняющихся выявил лишь тогда, когда попал под эффективный огонь с близких дистанций. Понеся ощутимые потери, «противник» был вынужден отступить».

4

У больного были все признаки перитонита, инфекционного, острого. И Жанна удивилась терпению человека, не вызвавшего «Скорую», а добравшегося до поликлиники своим ходом. Такой тщедушный, невысокого роста мужчина. С узким небритым подбородком.

— Вы полежите, — сказала Жанна как можно добрее, — я вернусь через минуту.

В коридоре возле ее кабинета сидела на стуле девушка. Блондинка. С длинными, спадающими на плечи волосами. Она была в брюках, из-под которых выглядывали туфли на высокой платформе, и в голубом свитере. Девушка пристально посмотрела на Жанну. Шагая по коридору, отделанному пластиком, из-за чего шаги каждого были слышны, как на солдатском параде, Жанна чувствовала, что девушка глядит ей вслед.

Борис Абрамович Вайнштейн был в кабинете один. Жанна сказала, что у нее больной с острым перитонитом, его нужно госпитализировать немедленно и на носилках.

— Вы уверены, что у него перитонит? — осторожно спросил Борис Абрамович, имевший сегодня вид усталый, измученный. Такое всегда случалось с ним после бурных ночных объяснений с ревнивой супругой.

— Да, — сказала Жанна.

— А что, если у него острая кишечная непроходимость, панкреатит или колик печеночный, почечный?

— Упорная икота. Язык сухой, обложен коричнево-черным налетом… Я думаю, это перитонит.

— Хорошо, — сказал Борис Абрамович, — проводите меня к больному.

Он вышел из-за стола, семенящей походкой направился к двери, худой, подвижный, похожий на кузнечика. Его курчавая голова, лысеющая на затылке, была словно присыпана пеплом. Идя впереди Жанны, он также обратил внимание на девушку в голубом свитере. Даже не обратил, а засмотрелся, потому что прошел мимо терапевтического кабинета, и Жанне пришлось окликнуть его:

— Борис Абрамович!

— Ах да, — махнул он рукой и повернул обратно.


…Осмотрев больного, Борис Абрамович согласился с диагнозом Луниной. Машина Кудлатого оказалась на месте. Больного, решительно отказавшегося воспользоваться носилками, осторожно повели к «Скорой помощи», и Кудлатый в сопровождении медсестры повез его в больницу.

Возвратившись в кабинет, Жанна спросила девушку в голубом свитере:

— Вы ко мне?

— Да, — кивнула девушка.

— Проходите.

Девушка неторопливо встала и несколько церемонно прошла в кабинет. Жанна, бросив взгляд на стол, где лежали медицинские карты больных, спросила привычно:

— Ваша фамилия?

Девушка молчала. Откровенно разглядывала Жанну, как разглядывают в музее скульптуру, пытаясь постигнуть замысел творца.

— Назовите, пожалуйста, свою фамилию? — мягко попросила Жанна. — И садитесь, пожалуйста.

Девушка села. Закинула ногу на ногу. Откинувшись на спинку стула, сказала:

— Меня зовут Лиля. Я дочь полковника Матвеева.

— Что с ним случилось? — терпеливо и участливо, как подобает врачу, сказала Жанна, но сказала так, словно никогда в жизни не слышала о полковнике Матвееве.

— Я пришла посмотреть на вас, — твердо ответила Лиля, потому что была уверена: в маленькой районной поликлинике не может быть двух врачей-терапевтов с одинаковыми именами и фамилиями.

— Ну и как? — спросила Жанна.

— Ничего…

— А вы совсем не похожи на него.

— Я похожа на мать.

— Ваша мать была красавицей.

— Она и сейчас неплохо выглядит… Гимнастика, массажи, косметика, диета…

— Секреты нехитрые, если есть что беречь.

— Я тоже так думаю, — согласилась Лиля. И сказала: — Мне хочется закурить.

— Здесь нельзя, — Жанна посмотрела на часы. — Но я уже окончила прием. И мы можем пойти пообедать в столовую. Но сначала зайдем ко мне домой. У меня есть немного спирту. Я думаю, граммов по тридцать за здоровье…

На коричневом одеяле с белыми разводами лежал луч солнца. Так могла лежать кошка, прижавшись к подушке, мурлыча и подремывая. Между солнцем и окном искрилась зелеными иголками сосна. Солнце прорывалось между ветками, падало на кровать Жанны веселым желтым клубком.

Где-то рядом работал бульдозер. Гул его мотора проникал в комнату. Это было еще хуже, чем пылесос в коридоре. Жанна даже выглянула в окно, однако ничего, кроме снега и грязной дороги, не увидела. Повернулась, предложила:

— Курите.

— Спасибо, — сказала Лиля. — Только не говорите отцу. Отец старомоден в этом вопросе.

— Он не вернулся еще с учений?

— Нет.

— Погода их не балует, — Жанна вынула из тумбочки пузырек со спиртом. — С водой, без воды?

Лиля пожала плечами.

— Вы когда-нибудь пили спирт? — спросила Жанна.

— Нет, — призналась Лиля и покраснела. Конечно, не от смущения. Она покраснела с досады. Эта женщина, которая была старше Лили всего лишь на шесть-семь лет, вела себя с ней как учительница с ученицей. Причем с ученицей посредственной, небрежно подготовившей урок.

— Тогда с водой, — сказала Жанна. И потянулась к графину.

— Лучше без воды, — заявила Лиля.

— Да? — В голосе Жанны было сомнение.

— Я хочу попробовать…

— Хорошо, — согласилась Жанна. В ее ответе Лиле послышалось такое безразличие, что захотелось встать и уйти.

«Она эгоистка, эта тетенька, — подумала Лиля. — Хотя почему бы ей не быть эгоисткой? Одинокой, живущей для себя. Разве я бы на ее месте была другой? Мне бы понравился вот такой визит дочери мужчины, который проявляет ко мне интерес? Как бы я вела себя? Как бы смотрела, говорила? Наверное, точно так же».

От этой мысли Лиле сделалось легче. Она улыбнулась. И Жанна улыбнулась ей. Сказала:

— Глотнешь, не дыши. Сразу запивай водой.

Получилось. Лиля не верила, что у нее получится. Но все вышло как нельзя лучше. И она была горда собой оттого, что не поперхнулась, не задохнулась, а только моргала длинными ресницами. И не просто длинными, но и густыми. Таких ресниц у этой врачихи не было и в шестнадцать лет. А сейчас у нее ресничка от реснички как телеграфные столбы на дороге.

«Девочка с характером, — думала о ней Жанна. — Капризная, избалованная. Понимает, что молода и красива. Выросла в достатке. Самоуверенная…»

— Вы учитесь? — спросила она Лилю.

— Нет, я тунеядка. — Ответ получился чистосердечным и веселым.

— Прекрасно, — сказала Жанна. — А мне не повезло. Я поступила сразу. Так что моя трудовая жизнь началась с семи лет. В школе как манну с неба ждала каникулы. Теперь отпуск…

— А я жду следующую осень, чтобы поступать вновь…

— Нужно стаж трудовой зарабатывать.

— Где? Я живу в гарнизоне.

— Хотите, я устрою вас в поликлинику? В регистратуру.

— Больничные карты разносить?

— Ага. Между прочим, не самая плохая должность.

— Я понимаю. Только очень далеко. Сорок минут автобусом. Да и ходит он всего четыре раза в день, если не сломается.

— Будете жить здесь. В этой комнате. Поставим вторую койку. Договорились?

— Я подумаю, — сказала Лиля. Она чувствовала легкость в теле, легкое головокружение. Чувствовала, что Жанна хочет с ней подружиться. И это нравилось Лиле. Она улыбнулась…

— Я попрошу Вайнштейна, — не отступала Жанна. — И он пробьет это дело. Ты произвела на него впечатление. Он даже мимо кабинета промахнулся, засмотревшись на тебя.

— Я подумаю… — повторила Лиля. — Я приехала сюда не за этим.

— Зачем же ты сюда приехала?

— Выяснить, кто ты такая. И вообще… — Лиля подыскивала слова. Долго.

Жанна не вытерпела:

— Что «вообще»?

— Ему сколько лет, а тебе сколько… — Лиля неопределенно развела руками, будто признаваясь в том, что нужного слова так и не нашла.

— Все ясно, — сказала Жанна. И добавила: — Что тебе ничего не ясно. Ты много раз влюблялась?

— Нет. Но случалось.

— В своих ровесников или на год-два старше?

— Примерно.

— Тогда слушай. — Жанна закурила, подвинула пачку с сигаретами Лиле. — У меня на этот счет такая теория. Жизнь состоит из нескольких полос. Полосы детства, юности, молодости, зрелости, старости… Именно внутри этих полос мы, как правило, ищем и не находим себе друзей. Я и Петр Петрович находимся сейчас на одной полосе. Это четвертая полоса. Полоса зрелости. Мы в разных концах этой полосы. Но полоса у нас одна. Поэтому возраст в данной ситуации не может быть предметом разговора. Как и в твоей полосе, Лиля, в нашей тоже важны чувства, совместимость характеров, взаимопонимание… И всякое другое. Я не знаю. Я не готова к этому разговору… Тем более что мы и встречались с ним всего три раза…

— Но по телефону разговаривали восемь.

— Да. Я звонила ему. Сама. Я звонила домой… Потому что, Лиля, твой отец болен. У него усталое сердце. Мне не нравится… Мне не нравится его нижнее давление.

— Тогда лечи.

— Ему нужен хороший отдых. Хороший отдых и совсем немного лечения. Медицина — она ведь палка тоже о двух концах.

— Отдых, — горько усмехнулась Лиля, покачала головой. — Ты представляешь, что такое гарнизон? Это махина. С сотнями задач и проблем. Поставь во главе электронную машину, и у той через день будут лететь предохранители.

5

От военторга дорога примерно с километр шла полем, не очень широким, но все-таки достаточно просторным, чтобы жители гарнизона могли сажать картошку. Поле лежало под снегом. Снег сейчас даже нельзя сказать что падал, скорее моросил, словно мелкий осенний дождь.

Софья Романовна Матвеева недовольно морщила лоб. Прикосновение мокрого снега к коже было неприятно, снежинки словно покусывали. Сосны и ели стояли приведенные, обындевелые, ветер покачивал их, и пласты снега срывались, сыпались белым водопадом, с шуршанием ложились на землю.

Гарнизон казался вымершим. Так бывало всегда в большие учения. Но Софья Романовна слишком долго жила в гарнизонах, чтобы поддаться первому впечатлению. Над трубами домов поднимался дым. Женщины готовили еду, стирали, занимались уборкой, заботились о детях. Многие ребятишки ездили на автобусе в школу.

В военторге очередь была не меньше обычной. Конечно, все и всегда охотно и вполне искренне предлагали Софье Романовне сделать покупки вне очереди. Но у старой женщины были свои строгие принципы, поэтому жены заместителя командира полка и начальника штаба не любили попадать в магазин вместе с Софьей Романовной. Сделать это было нетрудно: все три семьи жили в одном доме.

Придя в магазин, Софья Романовна становилась в очередь последней, охотно вступала в разговоры на самые различные темы, давала советы, приносившие несомненную пользу женам молодых офицеров, приехавших из столичных и малых городов.

Этим женщинам, избалованным городскими благами, небо здесь казалось в овчинку, а жизнь просто погубленной. Они не знали послевоенных гарнизонов, где жить подчас приходилось в землянках, а спать на нарах, где, естественно, не было телевизора и даже радиоприемника, потому что отсутствовало электричество. Транзисторы люди придумали несколько позже.

Впрочем, Софья Романовна понимала, что этим девчонкам, родившимся после войны, выпало иное детство, иная юность, иная молодость, что сравнивать поколение с поколением следует крайне осторожно, а может, не надо этого делать вообще.

Сегодня в магазине повстречала она Майю Соколову. Муж ее Любомир — парень с золотыми руками. И плотник и столяр. Такие люди в гарнизоне на вес золота. Майя — метеоролог. Сутки дежурит, двое дома. Хозяйственная.

Все эти сведения моментально всплыли в памяти Софьи Романовны, как только она увидела лицо Майи, грустное, печальное и даже заметно постаревшее.

— Случилось что? — спросила она тихо и заботливо.

— Спасибо, ничего, Софья Романовна. — Видно было, что Майя ответила неискренне.

— Говори правду, дочка. Так всегда легче.

— Я думала, наоборот.

Софья Романовна укоризненно улыбнулась, возле губ обозначились морщины.

— Не наговаривай, Майя, на себя. Ты совсем другая.

— Не знаю…

— Со стороны виднее.

— Правда, есть такая пословица… Только неверная она. Как можно узнать человека со стороны? У человека внутри столько всякого, что никто и не догадается.

— Глупые не догадаются, — наставительно, без тени раздражения сказала Софья Романовна. — Умный поймет. — Потом спросила после небольшой паузы: — Поругались с Любомиром?

— Ничего не поругались, — насупившись и сдвинув брови, ответила Майя. — С ним поругаться невозможно. Просто решила я уехать отсюда.

— Просто такие решения не принимают.

— Я приняла. Я нигде не пропаду. У меня специальность. Детей нет. И лицо не самое худшее на белом свете. Мальчишки из-за меня еще в седьмом классе драться начали.

— Так то в седьмом, — как бы вскользь заметила Софья Романовна.

Майя не смутилась:

— А сейчас мне драчунов и не надо. Мне надо, чтобы надежный парень был. И сильный. Чтобы мог постоять за свое. И взять, что ему положено.

— Выходит, Любомир ненадежный. — Софья Романовна пристально, словно испытывая взглядом, посмотрела в большие и темные глаза Майи. — Парень — умелец. Мастер своего дела. Ты же знала, что он не офицер, не инженер, зачем же шла за него замуж?

— Я не за офицера, не инженера. За человека… Я не за специальность замуж выходила. А по любви…

Последние слова Майя почти выкрикнула. И хотя разговор происходил не у прилавка, а возле нераспакованных ящиков с велосипедами, слова Майи, видимо, услышали в очереди, и несколько женщин обернулись.

Софья Романовна прикоснулась рукой к плечу Соколовой, жестом просила ее успокоиться.

Майя с минуту молчала, покусывая губы. Потом сказала с отчаянной решимостью:

— Нельзя же все время, и все старания, и все усилия отдавать только другим. И никогда от них ничего не требовать. Зачем такой муж, если мне поспать с ним негде? Четырнадцать метров на троих взрослых людей — это для могилы хорошо. А любить жене мужа и наоборот в такой комнате ой как трудно.

— Значит, все дело в квартире? — разочарованно произнесла Софья Романовна. И сделала это, конечно, зря.

— Извините, но вы ничего не поняли, — резко и зло возразила Майя. — Если бы дело заключалось только в квартире, то я давно бы нашла себе мужа в городе с трехкомнатной квартирой. И он бы бегал за мной по этим комнатам, как на стадионе, прежде чем положить в постель.

Майя прикрыла рукой глаза, затем провела ладонью по лицу, тяжело вздохнула:

— Вся глупость заключается в том, что я люблю Любомира. Ни за что люблю. Ни за что.

— Что-то, значит, есть, — тихо ответила Софья Романовна. Она чувствовала себя очень усталой.


Поле кончилось. Дорога резко повернула вправо и оказалась будто в туннеле: такими высокими были здесь сосны, а ниже сугробы на обочинах. Ветру тут негде было разгуляться, и снежинки не секли больше щеки. Стало легче дышать.

Впереди по дороге кто-то приближался на лыжах. Шел широко, мерно отталкиваясь палками. Зрение у Софьи Романовны было совсем не то, что в молодые годы. И она узнала лыжника только тогда, когда он, подняв над головой палки, приветствовал ее:

— Добрый день, Софья Романовна!

— Как же тебе не стыдно, Прокопыч. Все люди на учениях, а ты на лыжах разгуливаешь с нарушением формы одежды.

Прокопыч был в красном свитере, в спортивных синих брюках, в шерстяной шапочке с козырьком. Он улыбался и глубоко дышал.

— Что поделаешь, Софья Романовна, свою гауптвахту я на учении взять не могу. Вот если провинится кто там, всегда пожалуйста. Я у вас был, контрольную с Лилей делал.

Прокопыч приподнял немного свитер. За поясом брюк оказались тетрадь и какой-то учебник. По настоянию полковника Матвеева прапорщик Селезнев Григорий Прокопович учился в заочном строительном техникуме. Учился с ленцой, бесконечно откладывая сдачу контрольных работ, вымаливая в штабе письма, что он, прапорщик Селезнев, не может вовремя сдать контрольную работу по причинам, связанным с несением службы.

— По какому предмету контрольная? — спросила Софья Романовна.

— Физика.

— Ну смотри, молодец! Как говорится, с божьей помощью осилил.

Прокопыч засмеялся:

— С божьей или нет… А с помощью Лили точно. Она сейчас на примерку к Марии Ивановне Ерофеенко собирается. Потом пойдет в клуб на репетицию.

— Это все хорошо, — строго сказала Софья Романовна. — Только ты мне язык не заговаривай…

— Я нет. Я ничего… — смутился Прокопыч.

— У меня разговор серьезный есть. Доложи, дружок, как твои дела с Маринкой.

Прокопыч смутился пуще прежнего. Пробурчал:

— Дела как дела.

— Это не ответ.

— Я понимаю, Софья Романовна. Но какой из меня муж? Староват я ей в мужья… К тому же еще и учеба.

— Постыдился бы, Прокопыч!

— Я честное слово говорю…

— Ладно, — Софья Романовна поджала губы, — разговор этот не для улицы. Ужинать приходи.

— Хорошо. — Прокопыч вздохнул обреченно.


Ледок задиристо потрескивал под каблуками. И Лиле нравилось наступать на него, скользить, если, конечно, скольжение получалось, потому что дорога была изъезжена машинами и мороз сковал ее как была — ребристой, ухабистой. Однако тут и там попадались колдобины, заполненные в дожди водой и блестевшие теперь ровными матовыми проплешинами. Лиля радовалась им, как ребенок игрушкам.

Солнце набухало в далекой дымке. Его не было еще полчаса назад. Слева от дороги, что шла в Каретное, серел мелкий осиновый лес. Только чуть поодаль, за солдатской столовой, тянулись к небу высокие сосны, темные и золотистые, заслоняя собой полковой стадион, длинные скамейки вокруг поля и, конечно, дорогу.

Полковой клуб давным-давно, когда-то обосновался в старой финской кирке; далеко отовсюду в гарнизоне виден был цинковый купол, внушительный, солидный и никак не соответствующий затрапезной простоте деревянного сруба под ним на фундаменте из грубо обтесанного гранита.

Строевой плац для занятий, начинавшийся сразу за стадионом, был пуст, как всегда во время учений, и это тоже являлось характерной приметой гарнизонной жизни: обычным днем в эти дообеденные учебные часы плац бывал многолюден, как железнодорожный вокзал.

Миновав магазин военторга, возле которого с ней поздоровались пять или шесть женщин, знакомых ей только в лицо, Лиля вышла на узкую дорогу, упиравшуюся прямо в клуб, где над входом висело красное полотнище со словами: «Добро пожаловать!»

У ступенек, с которых розовощекий солдат без шинели и шапки сметал снег, стояли начальник клуба Сосновский и его жена Ольга, очень хорошенькая маленькая и хрупкая женщина, совершенно помешанная на любовниках, как правило, воображаемых, но совершенно необходимых, по ее представлениям, для ощущения полноты жизни. А полнота жизни, или комплекс полноценности, как она выражалась, была для нее то же, что артистизм, из слагаемых которого талант казался ей не самым главным.

Она увидела Лилю. И подняла руку, приветствуя ее чуточку кокетливо просто потому, что не могла иначе.

— Нет худа без добра, — сказал Сосновский и тоже улыбнулся. — Случись экзаменаторы во ВГИКе более проницательными, кто бы украсил наш праздничный концерт.

— Не будь эгоистом, Вадим, — ответила Лиля. И поцеловалась с Ольгой.

— Эгоизм — это как наследственность, — заявила Ольга. — От него не вылечишься.

— Видишь, Лиля, Ольга в своем репертуаре. — По смуглому, не очень тщательно выбритому лицу Сосновского вдруг рассыпались морщинки, и весь он сделался грустным, словно готовым расплакаться.

— Постоянство, Вадим, на дороге не валяется, — попыталась отшутиться Лиля.

— Какое счастье, что ты здесь. Без тебя бы гарнизон осиротел.

В зрительном зале свет горел только на сцене. Худенькая девочка в трико — школьница восьмого или девятого класса, опираясь тонкими руками на рояль, тщательно повторяла большой батман, закидывая назад ногу, которая никак не хотела выпрямляться в колене.

Розовощекий солдат без шинели прошел мимо них. Открыл дверку одной из двух печей, которыми отапливался клуб, и стал подкладывать в печь дрова.

Лиля сказала Сосновскому:

— Ты бы лучше вместо этого розовичка-боровичка Игнатова при клубе оставил. Он бы тебе и печку топил, и мне на гитаре аккомпанировал.

— С Игнатовым одно горе, — поморщился Сосновский. — Поперек артистической карьеры Игнатова старшина Ерофеенко стоит. Настырный мужик. Говорит, клуб — это баловство…

— Авторитет у тебя слабый, — пренебрежительно пояснила Ольга. — Капитан, а со старшиной не справишься.

— «Справишься»! — Сосновский подскочил как ужаленный. — Всему начальству на него жаловался. С него же точно с гуся вода. Служака есть служака!

— При чем тут служака? — возразила Ольга. — Супруга всех начальниковых жен обшивает.

— Тебя тоже, — огрызнулся Сосновский.

— Куда же мне деться?

— Ладно, — сказала Лиля. — Чем сегодня займемся?

— Пролог будем готовить. — Сосновский говорил с обидой. И хмурился. — Я стихотворение подобрал…

…Из клуба Лиля и Ольга шли вместе. Так и не потеплело, хотя солнце светило ярче, чем полтора часа назад, и земля, покрытая снегом, и даже голые осины над нею, и черепичные крыши деревянных домов глядели весело, точно не ноябрь стоял, а март или апрель месяц.

Ольга держала Лилю под руку, прижималась к ней, будто к самой близкой, сердечной подруге и выбрасывала в морозный воздух не менее ста слов в минуту. Лицо Ольги светилось — свежее, молодое, жизнерадостное. Красивые глаза под накрашенными ресницами улыбались, и ничего другого о них нельзя было сказать. Даже цвет назвать невозможно было, потому что они меняли оттенок в зависимости от цвета неба, одежды хозяйки и даже ее настроения.

Злословие не было слабостью Ольги. Слабость у нее была одна — мужчины. Поэтому, не осуждая никого, она постоянно заводила разговор о молоденьких взводных, которые в большинстве своем пребывали в холостяцком положении, а также о ротных, из которых мало кого не повязали узы Гименея. Ольга была на пять лет старше Лили и через каждые семь-восемь фраз не без зависти повторяла:

— Мне бы твои девятнадцать!

Дружба этих двух женщин началась с клуба — единственного места (кроме военторга, куда, как известно, ходила бабушка, а не Лиля), где можно было с кем-то встретиться, поговорить, повеселиться, посмеяться. Умение Лили петь, не говоря уже и об особом положении — дочери командира полка, сделало ее после двух (октябрьского и новогоднего) концертов звездой гарнизона, предметом грез солдат и лейтенантов. Ей передавали записки, встречали на тропинках, на лыжне, звонили по телефону, если твердо знали, что полковник Матвеев не дома, а в штабе.

Это волшебное чувство — быть постоянно в центре внимания, быть предметом желаний и даже страстей приятных и в общем-то хороших молодых людей — скорее всего уместно сравнить с состоянием легкого опьянения. И Ольге тоже ведомо было это приятное состояние…

— Смотри, кадр новенький. Нет, все-таки дуры мы, бабы. Дуры, — глубокомысленно заключила Ольга.

Движение воздуха шевелило лишь самые тонкие, верхние ветки осин. Ели и сосны стояли неподвижные. Белки прыгали по верхушкам, и тогда вдоль стволов сыпался снег, золотой, мелкий.


— Вот пей, пей. Это лучше всякого анальгина, — говорила Софья Романовна, ставя перед внучкой большую чашку с крепко заваренным чаем.

— Чай не поможет, — жалобно сказала Лиля, кутаясь в мохеровую шаль.

Софья Романовна повернула голову, высоко держа маленький подбородок, сощурилась осуждающе. Заявила:

— Простуда. Нельзя зимой ходить в нейлоновых колготках.

— Открытие века, — сказала Лиля. Отхлебнув из чашки, добавила: — Нужно немедленно запатентовать.

— Грубить бабушке у тебя голова не болит, — Софья Романовна произнесла эти слова без обиды. Добродушно причмокнула.

— Я от скуки, бабуля. От скуки человек способен даже повеситься. Очень много примеров в жизни. И потом, сегодня понедельник. А понедельник, давно известно, тяжелый день…

— Тебе работать надо.

— Кем?

— Кем угодно.

— Заметано, бабуля… Только что дальше? У нас в гарнизоне безработица. Как в Соединенных Штатах Америки.

— Болтушка, — Софья Романовна попробовала ладонью внучкин лоб. Удовлетворенно заметила: — Температуры, между прочим, нет.

— Это ничего не значит, — вздохнула Лиля. — Наука, наоборот, приветствует температуру как защитную реакцию организма. А у меня защищаться и сил нет…

— Бедный ребенок, — проворчала Софья Романовна. — Погибает во цвете лет.

— Вот, вот… Придется воспользоваться твоим советом. Сама плакать будешь. — Лиля дурашливо кривила лицо.

— Каким советом? — насторожилась Софья Романовна.

— Хорошим.

— Я плохих не даю… — Чутье подсказывало бабушке, что внучка не шутит.

— Работу мне предложили в поликлинике. — Лиля удовлетворенно, не двигаясь, смотрела на бабушку.

— В санчасти, — поправила внучку Софья Романовна, поправила без всякой надежды, потому что знала: ребенок, выросший в гарнизоне, не спутает санчасть с поликлиникой.

Лиля покачала головой:

— Нет, в поликлинике. И знаешь где?

Софья Романовна молчала. Она собиралась с мыслями. Она только делала вид, что не знает о ночных телефонных разговорах сына с Каретным, о том, что он по крайней мере три раза ездил туда.

— Кто эта Жанна? — спросила Софья Романовна не характерным для нее робким голосом.

— Человек. С ногами, с руками… И всем остальным прочим, способным взволновать мужчину.

Не торопясь, словно контролируя каждое свое движение, Софья Романовна отодвинула стул, села, взяла заварной чайник с ярким, веселым подсолнухом на пузатом боку и налила в чашку темной, терпко пахнущей заварки.

— Бабушка, ты злоупотребляешь чаем. От него бывает желтый цвет лица.

— Если в кого-нибудь влюблюсь, буду румянить щеки, — невозмутимо ответила Софья Романовна и свысока посмотрела на внучку.

Отблеск электрических ламп, спрятанных в три цветных колпака абажура, ложился на стекло окна, которое казалось бы совершенно темным, если бы мокрый снег не налипал снаружи на стекла.

— Хоть бы скорее окончились учения, — кисло сказала Лиля.

Однако Софья Романовна не откликнулась на пожелание внучки.

Лиля капризно заявила:

— Что я, каторжная? Должна сидеть в этой берлоге. И дохнуть от скуки.

Она постучала ложкой о чашку, будто призывая невидимое общество мобилизоваться и обратить внимание на ее девчоночьи нужды. Но, кроме кота Василия, который дремал возле печки, никто не отреагировал на сигнал бедствия из-за стола, потому что Софья Романовна отличалась железным характером и выслушивать нытье внучки считала такой же рядовой неизбежностью, как уборка квартиры и кухонные хлопоты. Кот Василий приподнял правое ухо, хотел было открыть глаза, но явно передумал: ресницы дернулись чуть заметно. И все.

Софья Романовна назидательно сказала:

— Каретное далеко… Чем там, лучше уж нигде не работать. Пой, читай… Вяжи, шей…

— Мне не семьдесят лет, — горячо возразила Лиля. — Ты в моем возрасте уже орден Красного Знамени имела…

— Опережаешь события на целых пять лет, — возразила Софья Романовна. — Орден я получила в двадцать четыре года.

— Очень преклонный возраст, — хмыкнула Лиля.

— Тебе пока еще девятнадцать…

— Думаешь, в двадцать четыре я заслужу хотя бы медаль?

— Ты нытик. И виновата в этом исключительно я, — самокритично призналась Софья Романовна. — Когда мать твоя махнула подолом и со своим любимым скрипачом обосновалась в Ленинграде, я проявила слабохарактерность, спасовав перед такой чудовищной непорядочностью. Виновата я.

— Да, — улыбнулась Лиля. Она была рада, что бабушка переменила тему разговора. — Ты меня разбаловала. Ты мне ни в чем не отказывала. И ты должна баловать меня впредь. Знаешь, чего я хочу?

— Бросить нас. Уехать к Игорю в Москву.

— Нереальное желание. Игорь холост. Ему жениться надо, — махнула рукой Лиля. Наклонилась к бабушке. И прошептала: — Давай я скажу тебе на ушко.

Эта игра у них была давняя. Лет с шести. Софья Романовна мягчела сердцем в таких случаях. Педагог, обычно присутствующий в ней, прятался тогда в самые дальние закоулки души. Она превращалась в обыкновенную бабушку, всем слабым сердцем своим любившую единственную внучку.

— Расскажи мне про свою молодость… — Лиля шептала, теплое дыхание ее было слышным, как и слова.

— О молодости по просьбе не рассказывают.

— Почему?

Бабушка повела зябко плечами, поправила воротник халата. Затем взглянула на часы, что стояли на серванте между фарфоровыми статуэтками, вздохнула:

— Если ты доживешь до моих лет, то поймешь: молодость — это только молодость. Самое важное начинается потом.

Лиля тоже вздохнула, совсем как бабушка. Спросила тихонько:

— Бабушка, а старость — это страшно?

— Если замечаешь, наверное, да.

— Грустный ответ.

— Наоборот, обнадеживающий… Весь фокус в том, что старости никто не замечает.

— И ты могла бы любить, как в девятнадцать лет? — Лиля сощурила правый глаз и даже нетерпеливо потерла переносицу, ожидая, что же ответит бабушка на коварный вопрос.

— К сожалению, должна разочаровать тебя, внучка… Говоря твоим языком, девятнадцать лет — это не тот стандарт, на который следует ориентироваться.

— Фью-юту! — присвистнула Лиля. — Во сколько же лет можно сильнее всего любить?

— В любые лета… — улыбнулась Софья Романовна.

Лиля с удивлением покачала головой.

— Ты даешь, бабуля!

Софья Романовна развела руками — нет, не оправдываясь, может, она просто хотела сказать: «Такова жизнь», но побоялась, что внучка ответит: «Банально, бабушка».

Часть вторая