— Спешите, нюхайте!
— Радуйтесь… Спешите, радуйтесь! — Онисим, если так можно сказать, воскликнул шепотом, затягивая при этом ремень. И казалось, сдавил ремнем себя столь отчаянно, что теперь не мог говорить нормальным голосом. — Мало в людях сердечности после войны осталось. И жалости никакой…
— Ты попом, случаем, не работал?
— Нет. Иметь дело со служителями приходилось, но вообще я к религии без внимания.
— Опиум?
— Я вино церковное люблю, — уклонился от ответа Онисим. — По-мирскому оно кагор называется.
— Есть такое. В городе сколько угодно.
— Неплохой у вас город… Разбит основательно, но это дело поправимое. Нет худа без добра: будут строить его заново. Все лучше сделают, чем был раньше.
— Он и раньше хороший был.
— Похоже, — обрел прежний голос Онисим. — Может, обоснуюсь здесь со временем. Домишко на горе куплю. Буду смотреть с террасы на море да вино молодое потягивать.
Мысль эта, видимо, показалась старцу такой приятной, что он, согнув пальцы и придерживая ими воображаемый бокал, показал, как будет пить то молодое пахучее вино.
— На гору высоко забираться, — сказал я.
— Зато простору много, как в степу.
— Я в степи никогда не был.
— Еще везде побываешь, Антон, — заверил старец и поскреб пятерней затылок.
В отделе кадров завода меня оформили учеником стерженщика. Звучало, конечно, это не ахти. Одно дело ученик токаря, слесаря, то профессии известные. А стерженщик? Еще неделю назад я и не представлял, что такая профессия вообще существует. Даже тетка Таня, которая о соседях знала все на свете, и та полагала, что Женя Ростков работает просто литейщиком на машиностроительном. Оказалось, литейщики бывают разные: кто формовщик, кто плавильщик, кто обрубщик.
Женя Ростков был стерженщик. В стержневом отделении изготовляли нужные для производства стержни. Делали их из песчано-глинистых смесей. Слово «делали», конечно, ни о чем не говорит. Существует технология: набивка смеси в стержневом ящике, извлечение из него стержня, отделка и окраска противогарной краской. Потом стержни надо сушить в печках-сушилках. Словом, возни много, потому что искажение конфигурации может произойти и при извлечении стержня из ящика, и в сушиле из-за усадки глины, и по причине выгорания органических веществ…
— Царством земли и песка называют нашу работу, — улыбнулся Ростков.
Он вел меня по цеху, держа за руку. А запахи в цехе стояли совсем не морские, довольно противные запахи. Люди работали споро, не замечали нас. Один или два человека кивнули Росткову — и все. Женя что-то говорил, но слова его буквально влетали мне в одно ухо, а в другое вылетали. Нет, нет, я старался быть внимательным. Я был благодарен Росткову: он из-за меня пришел на два часа раньше начала второй смены. Но я не мог отделаться от испуга, что буду работать в этом цехе, что это жизнь и, быть может, судьба моя.
— Изготовление моделей, стержневых ящиков и другой оснастки… Сборка и подготовка форм к заливке… Заливка форм… Охлаждение отливок…
Не очень понятные слова, которые произносил Ростков, звучали для меня, казалось, просто так, без всякой связи с моей будущей работой.
— Я вообще-то о море мечтаю, — напомнил я Росткову в столовой, где мы хлебали щи из новых алюминиевых мисок.
Женя на мое нытье не среагировал. Я потом убедился, что он обладал завидной способностью оставлять без внимания все, что его не волновало, не заботило. Наверное, по этой причине его все без исключения считали человеком спокойным, уравновешенным.
— Это хорошо, Антон, — сказал он минуты через две, отодвинув пустую миску. — Мечте радоваться надо.
Станислав Любомирович Домбровский вчера вечером, глядя в окно, за которым скучно серело небо и скупо поблескивали крыши нижних домов, выразил к моей мечте прохладное отношение.
— Я не очень уверен, что в нашем торговом флоте существует институт юнг. Если не существует, то маловероятно, чтоб в загранплаванье брали матросами лиц, не достигших восемнадцатилетнего возраста. Во всяком случае, это нужно уточнить… Следует попомнить и о существовании определенного юридического регламента, в силу которого открывается виза. Я почти убежден, что отбывание вашей мамой срока наказания может повлиять на решение этого непростого вопроса…
— Значит, вы советуете идти в литейщики?
Он не ответил на вопрос — откинул седую голову и начал декламировать:
…С шумом зловещим леса пожирало горячее пламя
До основанья корней, — только недра земли распалялись,
И, в углубленья ее собираясь, по жилам кипящим
Золото, медь, серебро потекли раскаленным потоком
Вместе с ручьями свинца. А когда на земле появились
Слитки застывшие их, отливавшие ярко, то люди
Начали их поднимать, плененные глянцем блестящим,
И замечали потом, что из них соответствует каждый
В точности впадине той, которая их заключила.
Это внушило ту мысль, что, расплавив металлы, возможно
В форму любую отлить и любую придать им фигуру.
Домбровский смотрел в окно, словно забыл о моем присутствии. Я нетерпеливо заскрипел стулом. Учитель обернулся, кашлянул в шарф.
— Это писал Лукреций, римский поэт первого века до нашей эры… Надеюсь, на уроках литературы вы не слышали о нем ничего.
Я кивнул в знак его глубокой правоты.
— Все равно, — глаза Домбровского светились в полумраке комнаты, возможно от температуры. Он поежился, присел на диван, повторил: — Все равно… Мореходы твои не смогли бы ходить даже на деревянных парусниках, не отлей умельцы топор.
Старец Онисим реагировал на мою идею пойти в литейщики долгим чесанием под мышками и лишь потом словами:
— Если уж надрывать пупок из-за рубля, то лучше на свежем воздухе.
— В нашу слякотную зиму свежий воздух очень легко простудой выходит. И ботинки у меня — в дождь только с камушка на камушек прыгать.
— Виноват, — сказал Онисим. — В голове моей из-за контузии другой раз шарик за шарик цепляется, и как бы в разных временах живу: то до войны, то после войны… А часами и в войну.
Свет не горел: его отключили за неуплату. Мы сидели с Онисимом у стола с керосиновой лампой, закопченное стекло которой я небрежно протер газетой. Перед нами в глубокой тарелке с красной, похожей на ниточку каемкой серебрилась хамса. Онисим выменял ее у тетки Тани за наперсток. Наперсток, как уверял Онисим, был серебряный и даже немного позолоченный. Позолота теперь слезла с него, как шкура после загара, но все равно чувствовалось, что наперсток работы старой, непростой.
— С дворянской руки наперсток, — уверял Онисим. — Иноземными мастерами деланный.
Онисим просил за наперсток хамсы и литр вина.
— Мне плевать, с какой он руки, поскольку на мою руку он не налезает, — как всегда, кричала в ответ тетка Таня, подчеркивая, что благодаря своему жалостливому сердцу и бескорыстной любви к несчастному Антону (то есть ко мне), отец которого калека, а мать никчемный человек, готова дать за наперсток пол-литровую банку хамсы, стакан вина и кусочек хлеба для Антона.
— Капиталистка ты, соседушка, — кручинился Онисим. — Буржуйские у тебя потребности.
— Я тебе дам потребности, — брызгала слюной побагровевшая тетка Таня. — Я на тебя властям донесу… У нас порядки строгие.
— Доноси, доноси, — частил Онисим. — А у меня справок полные карманы… А я, соседушка, психический. Если хочешь, я тебя даже укусить могу, и мне ничего не будет.
— Вот собака, — выдыхала тетка Таня то ли с усталостью, то ли с испугом. — Послал тебя нечистый на нашу голову. Полтора стакана налью, триста граммов… Но больше не канючь.
— Где же тебя контузило? — спросил я.
Онисим недовольно махнул рукой:
— В сорок четвертом. На реке Вуоксе.
— Есть такая река?
— Чего только нет на белом свете… Все есть. И ботинки в том числе, и деньги… Много денег у людей, Антон. Ой, как много! Я вот разыщу одного друга, про одно дело потолкую. Одену тебя, обую. Если захочешь, и кормить стану, и поить. Ты же при мне как моя правая рука будешь.
— Должок за другом, что ли?
Онисим замялся. Вначале посмотрел себе под ноги, словно проверяя, не потерял ли свои американские ботинки, потом закатил глаза к небу. Покашлял малость, как бы проверяя горло. Наконец вымолвил:
— Можно и так сказать…
— Большой должок? — иронически спросил я, совершенно уверенный, что являюсь свидетелем очередного «заскакивания шарика за шарик».
— Огромный.
— Надо было взыскивать раньше. Реформа его теперь в десять раз уменьшила.
— Нет, — твердо ответил Онисим и сузил глаза, точно от удовольствия. — Должок в камнях, в золоте.
— Тетка Таня права, — засмеялся я. — Тебе триста граммов много.
— Зубоскаль, зубоскаль… Потешайся над старым человеком, — без гнева, но обидчиво произнес Онисим. Вытер руки о старую газету, расстегнул на груди гимнастерку, потянул вниз ворот тельняшки. На грудь выпал золотой крест на золотой цепочке размером в половину папиросы. А в центре камень, даже при керосиновой лампе глаза слепит. — Бриллиант, — шепотом сказал Онисим и оглянулся. — На шесть каратов.
— Украл?
— Я никогда ничего не ворую. Я против воровства принципиально, — ответил он назидательно и спокойно. Спросил: — Теперь веришь?
Я ничего не ответил. Что значит «веришь»? На шее у Онисима висел крест, скорее всего действительно дорогой. Как он попал к старцу? Откуда я знаю! Может, бабушка подарила, родная. Была же у него родная бабушка.
…Утром я стоял на крыльце у Росткова.
Потом обедал с ним в столовой. Грелся на солнышке в ожидании начала первого трудового дня. Отсюда, с проходной машиностроительного завода, хорошо была видна наша высокая улица.
Она выгнулась в гору желтым парусом, косым и стремительным, плененным морем, синью, простором. И чайки шабашили над горой, как над кораблем. А белые дома были похожи на иллюминаторы. Они светились ночью совсем по-корабельному. А если ветер дул с моря и подгонял облака, то в лунном свете казалось, что гора несется в море отчаянно и гордо, как парусник.