Волосы, тщательно уложенные «волной», точно на рекламных фотографиях в парикмахерской, золотая фикса за тонкими, постоянно приоткрытыми в улыбке губами. На правой руке, немного повыше большого пальца, татуировка: маленький якорь и слово «Витек».
Как потом выяснилось, фамилия его была Баженов. Тетка Таня пустила его на постой в самом начале апреля, когда уже потеплело, потому что в летней времянке, которую Глухой смастерил из старых досок у самого забора за сливой, только и можно было жить с апреля по октябрь. Времянка не отличалась большими размерами — два на три метра. В ней стояли кушетка больничного типа, обшитая потертой клеенкой, и стол. Кушетку тетка Таня приволокла из вендиспансера, где работала уборщицей, а стол сколотил Глухой. На этом столе он печатал вечерами фотокарточки, которыми торговал в поездах. На фотографиях в невинных позах были запечатлены слащавые дамочки и мужчины. И были подписи: «Люби меня, как я тебя», «Любовь до гроба», «Жду ответа, как соловей лета» и тому подобные. Глухой раскрашивал эти открытки красными и синими красками — других у него не было — и в местных поездах продавал пассажирам. Это была целая наука. Открытки прежде всего нужно было положить в маленькие пакетики и заклеить. Пакетики клеили тетка Таня и ее мать, бабка Акулина, когда была нормальная. Но поскольку последнее время бабка Акулина, проснувшись, большую часть дня выясняла, на каком она свете — на том или на этом, — клеить пакетики ей не доверяли.
Появившись в вагоне с пакетиками, Глухой разбрасывал их по столикам. И если кто-то из пассажиров, проявив любопытство, вскрывал пакет, то обязан был выложить трешку — такса традиционная и твердая.
Увидев фотографии впервые, Витек Баженов, подмигнув мне, повернулся к Глухому.
Глухой спросил:
— Нравится?
— Сопли… Ты печатай голых баб с мужиками, — посоветовал Витек и сделал непристойный жест.
Глухой, может, и не расслышал, что сказал Баженов, но жест понял. Оскалил зубы в улыбке, показал на пальцах решетку:
— Срок за это.
— А ты, сука, хотел иметь деньги без риска? Мудрец! — засмеялся Баженов и хлопнул Глухого по плечу.
Двадцать семь лет было в тот год Баженову. Тонкий он был — не в смысле худобы. Вот говорят же: «Эти духи имеют тонкий запах» или «Это тонкое вино». Так и Баженов… Про тетку Таню, допустим, не скажешь, что она тонкая, будь она худее в десять раз. И еще, конечно, Баженов был подпорченный, озлобленный. Это сразу кидалось в глаза, при первом знакомстве. Онисиму Витек люто не понравился. Онисим сказал мне:
— Остерегайся. Мухомор он.
— Ты чего-нибудь слыхал об ордене Игнатия Лойолы? — спросил меня, в свою очередь, Баженов.
— Нет, — признался я.
— Он больше известен как общество Иисуса, иезуитов.
— Немного слыхал. На костре сжигали…
— Путаешь с инквизицией. Но это уже детали, — Баженов посмотрел мне в глаза, улыбнулся так, что по моей спине побежали мурашки, и сказал: — Мне кажется, твой старец из их команды.
После того памятного вечера, когда Онисим показал мне крест с бриллиантом в шесть каратов, разговоров о «должке» и «друге», с которого его нужно взять, у меня со старцем не было. Перебывав во всех парикмахерских города, Онисим проявил вдруг особенный интерес к географии нашего края. Лукавя и путаясь, умолял он меня попросить у Домбровского карту:
— Подробную… Где бы все села и аулы отмечены были.
Такая карта, к моему удивлению, нашлась.
Однажды, вернувшись в четыре часа с работы, я застал над картой Онисима. Он выписывал на бумагу названия населенных пунктов и чертил схему дорог между ними. Вот тогда мне вспомнились слова Баженова и впервые мелькнула мысль: а не шпион ли старец Онисим? Если бы при слове «зачем?» старец вздрогнул или смутился, я бы, наверное, дал ему по роже и отвел в горотдел МГБ. Но, кинув на меня безразличный взгляд, Онисим послюнявил карандаш и продолжал старательно выводить буквы, похожие на каракули.
— Ты чегой-то? — спросил я.
— Чего надо, — пробурчал он. Потом кивнул на печку: — Мать письмо прислала.
Печка не топилась уже недели две, и мы накрыли ее газетой. На газете лежал треугольник, похожий на солдатский.
Мать писала бодро. У нее вообще был неунывающий характер, и меня радовало, что она и там не пала духом. Она работала в столовой. Работа для нее была привычной и не очень трудной. А главное — с едой было все хорошо. Мать просила только прислать ей какую-нибудь одежду: «Если, конечно, что осталось…»
Но не осталось ничего.
Мать всегда одевалась бедно. Разве лишь перед самой войной, я помню, было у нее несколько ярких платьев. Но, кажется, из ситца. А в войну…
В войну нас два года бомбили. Мать была в отряде ПВО, и однажды, когда на крышу городской почты упало сразу три зажигалки, она потушила их в ящике с песком, но сама не заметила, как на ней загорелось пальто. Ей, конечно, сказали об этом товарищи, которые дежурили на других крышах, однако пальто пропало. В отряде ПВО матери дали стеганку защитного цвета, и она ходила в ней конец осени, всю зиму и начало весны. А в конце апреля 1943 года с Малой земли приехал родной брат мамы дядя Ваня. Он служил в 18-й десантной армии, был ранен в левое плечо и из Геленджика добирался до Сочи. Там были госпитали. Дядя Ваня появился во дворе часа в три дня. Светило солнце, и тени от безлистных лоз винограда сеткой покрывали сухую землю. Наша собака Пальма, огромная дворняжка, бросилась на него, а он не придумал ничего лучше, как вынуть из кармана «лимонку» и отмахиваться ею от собаки.
Я отогнал собаку и обнял родного дядю. Он застонал, и тогда я понял, что дядя ранен. Он был в ватнике, в галифе и сапогах. Из-под ватника, застегнутого не до самого верха, проглядывала тельняшка. На правой, здоровой руке, согнутой в локте, висела черная флотская шинель.
Эту шинель дядя Ваня оставил моей матери. Мать светилась от счастья, когда наша знакомая портниха перешила флотскую шинель в дамское пальто.
Дядю Ваню убили 16 сентября 1943 года, в день освобождения Новороссийска, и это пальто из шинели было последней памятью о нем.
Мать носила пальто почти три года, пока не пришел отец и не привез новое — драповое, с лисьим воротником.
Конфисковали и старое и новое. По моим понятиям, и то и другое пальто никаким боком не касались пересортицы товаров в магазине, но требовать возвращения дорогого японского пальто, которое привез отец, мне было почему-то неудобно. Пальто же из шинели, — я знал, оно еще крепкое, — хотел вернуть.
Сказал об этом Росткову. Женя поддержал мою мысль:
— Пойдем вместе после работы в милицию… Я уверен, в этом вопросе перегнули палку. Как считает отец?
— Я отцу не пишу. Боюсь, он расстроится. Я не пишу, что и с матерью случилось. Придет — узнает…
Ростков подумал немного, сказал:
— Знаешь, ты прав.
Здание милиции — одно из немногих в городе — не разбомбили. Крутом буквально кипел ад кромешный. Были снесены с земли школы, кинотеатры, больницы, клубы, Дворец моряков, знаменитая водолечебница, основанная еще в девятнадцатом веке, 90 процентов жилых домов, четыре завода, два причала, а милиция стояла как заколдованная. Моряки догадались, устроили в здании милиции склад боепитания, и этот склад бесперебойно действовал всю войну…
Начальника ОБХСС мы не застали: куда-то ушел. В дежурке встретили капитана Щербину, начальника уголовного розыска. Он знал и меня, и мою мать. Хлопнул по плечу, улыбнулся, спросил, есть ли письма от матери. Я сказал, что есть, и объяснил, зачем сюда пришел. Щербина покачала головой:
— Это надо в прокуратуру. Решение о конфискации вещей вынес суд, а не милиция. Суд, Антон, милиции не подчиняется. Иди завтра прямо часам к девяти утра. Наверняка застанешь прокурора или помощника.
Конечно, Женя Ростков утром не мог пойти со мной, но, пользуясь своими бригадирскими правами, разрешил мне опоздать на работу на столько, на сколько потребуется.
В отличие от милиции прокуратура в войну два или три раза становилась жертвой немецкой авиации и размещалась теперь в небольшом коттедже, где были сад и огород. И жильцы во флигеле.
Сам прокурор был в отъезде. Принимал помощник. Я попал к нему пятым. В кабинете пахло клеем и чернилами. Помощник прокурора записал мою фамилию и спросил, чего я хочу. Я сказал, что хочу пальто из морской шинели. Он удивился и ответил:
— Здесь не магазин и не ателье.
Тогда я напомнил ему обстоятельства. Он был моложавый и очень бледный. Нетерпеливо барабанил пальцами по столу.
— Собственно, на какие средства вы сейчас живете? — вдруг строго спросил он.
— Я работаю учеником стерженщика на машиностроительном заводе.
Он не понял моего ответа: не знал, что есть такая профессия, и потребовал, чтобы я назвал фамилию этого стерженщика.
Я сказал:
— Процесс литья расчленен на отдельные технологические стадии. Изготовление стержней — одна из них. А бригадиром у нас вообще Женя Ростков.
Помощник прокурора записал на календаре фамилию Росткова. Спросил:
— А если я проверю?
— Пожалуйста, — ответил я.
Он сидел, а я стоял. За окном начинался теплый, хороший день. В огороде разрыхляли землю женщины в подвернутых кирзовых сапогах. Помощник прокурора снял трубку и долго не мог дозвониться до отдела кадров машиностроительного завода. Наконец его соединили. В отделе кадров подтвердили, что в литейном цехе действительно есть такой ученик Антон Сорокин и спросили, что я натворил.
— Когда нужно будет, сообщим, — холодно ответил помощник прокурора и положил трубку.
Я чувствовал, что мое присутствие раздражает этого человека, как может раздражать жужжание мухи или скрежет железа по стеклу.
Он сказал:
— На каком основании из казенной морской шипели было сшито женское пальто?
— Я уже говорил… Шинель подарил дядя.
— Он не имел права это делать. В самом факте есть состав преступления. Вашего дядю следует привлечь к уголовной ответственности. Кстати, назовите его фамилию и адрес.