Всё ближе, ближе… Поздникин — мастер понятливый: прежде чем посадить вертолет, он описал полный круг над самым погостом на уровне церковных маковок. Как же оно умно и ловко продумано! Строения Кижского погоста расположены так, что с каждой точки все три видны в новом ракурсе и с каждой по-новому прекрасны, а игра света (даже в нынешний пасмурный день) неуловимо изменяет благородные тона не тронутого краской дерева. Две церкви и колокольня будто поворачивались перед нами, чтобы мы оценили, как массивные бревна стен розово-золотисты на более ярком свету, тронуты налетом темной бронзы на теневой стороне, а под скатами кровель и крылец почти черны. Зато узорные, округло выгнутые осиновые пластины-лемешины, которыми обшиты двадцать два купола Преображенской, девять куполов Покровской церкви и одинокая главка колокольни, они поблескивают серебром на свету, все гуще лиловеют в тени и переливаются перламутровыми оттенками. Можно ли сотворить лучше?!
Уже с земли, изнутри погоста и со стороны, с разных мест, близких и отдаленных, я снова и снова всматривалась в чудесное видение Преображенской церкви — именно она царит на погосте, остальные два строения аккомпанируют ей. Поставленная на взгорок в середине узкого, вытянутого в длину островка, она победно взмывает в небо своими двадцатью двумя перламутровыми маковками. Впечатление взлета еще усиливается непринужденной асимметричностью — игрой свободного творчества мастеров. Бо́льшие и меньшие купола, чередуясь по ярусам, сочетаются в дивной гармонии и создают форму пирамиды — от яруса к ярусу — вверх! Как ликующий голос от ноты к ноте — все звончей.
Про архитектуру часто говорят — застывшая музыка. Кижи, конечно же, воплощенная в дерево музыка. Не песня и не религиозный хорал, нет, что-то вроде финала бетховенской Девятой симфонии, «оды к радости»! — но русской оды, русской каждым звуком и сочетанием звуков.
Уже поздней, в Ленинграде, я прочитала, что Преображенскую церковь строили в годы, когда Петр, разгромив шведов, «ногою твердой стал при море», и впервые за многие десятилетия от Заонежья отодвинулась опасность вражеских нашествий, и пошел слух, что царь Петр — «хороший царь», сам плотничает и кует железо, и, может быть, при нем полегчает крестьянам, может, смогут они трудиться на земле, рыбачить, мирно жить «со женушками и детишками»… Вот откуда веселая душа мастеров, возвышенность дивного замысла, вот откуда победная ода к радости!..
Музей под открытым небом — это Кижи сегодня. Сюда свезли и удачно расположили по острову старинные крестьянские дома с предметами домашнего обихода, амбар, ветряную мельницу и водяную, крошечные часовенки…
Работники музея рассказывали, что еще будет сделано и что делается, чтобы сберечь ценнейшие памятники народного зодчества. Это было интересно, но время шло, а вертолета все не было, хотя Поздникин должен был вернуться за нами через два часа. Впрочем, авиация есть авиация. А в пять часов — встреча с читателями Онегзавода.
И тут моя флегматичная и прозябшая на холодном ветру спутница вдруг развернула неожиданную для нее самой энергию. Никакой флегмы! Преодолевая удручающие трудности местной телефонной связи, через телефонистку Великогубского Конца она упорно звонила, звонила, терпела неудачу за неудачей и снова звонила: Великая! Великая? Аэропорт!
Дозвонилась. В Суоярви умирает человек, Поздникин вылетел туда с врачом… Что тут скажешь? Очень хорошо, конечно, лишь бы врач прилетел вовремя… Пришлете другой вертолет? Спасибо, ждем.
Прошло еще два часа звонков, ожидания, новых звонков… То и дело пролетали то в Петрозаводск, то из Петрозаводска вертолеты, неся свою напряженную службу. Но все мимо. Наконец, когда мы уже отчаялись, нам сообщили, что за нами вылетел летчик Чаплыгин. Опоздаем или не опоздаем?.. Никакого запаса времени уже не оставалось, когда над погостом победоносно затарахтел вертолетик. Сел он прямо у конторы, летчик махнул нам рукой — дескать, давайте скорей, если торопитесь! — мы юркнули под пугающе вертящиеся над головами лопасти винта, взобрались в кабину, и летчик тут же сорвал свою стрекозу с места — никаких кругов для прощальных любований! — напрямик, через озеро, кратчайшим расстоянием между двумя точками.
Поглядела на свою спутницу, ведь ее как раз и пугали: опасней всего лететь над озером, если откажет мотор, вертолет сразу — бух в воду, а ты — буль-буль-буль!.. Боится? Нет, тихо и безмятежно улыбается.
Попробовала поглядеть назад, где еще могли быть видны перламутровые маковки… Какое там! И тут меня вдруг прямо-таки тряхнуло — нет, с вертолетом все было в порядке, тряхнула мысль: да как же это могло быть?! Два года жила в Петрозаводске и года три приезжала на каникулы, проплывала Онежским озером в Пудож и Повенец… как же я не видела и даже не знала, что совсем неподалеку такая краса?!
Ну а могли бы мы, могла бы я в то время оценить такую красу?..
…Они были тогда д е й с т в у ю щ и е, и действующие против нас, — церкви и церквушки, религия, попы. Они проклинали нас как исчадие ада, эти церковники, и благословляли белогвардейцев и белобандитов всех мастей и интервентов любых вероисповеданий — вплоть до японцев… Тысячи людей умирали от голода, а накормить их было нечем. Умирали дети. Только в блокаду я увидела, как умирают от голода дети — будто фитилек угасает. А тогда мы только представляли себе: в раскаленных лютым солнцем деревнях, у станций и волжских пристаней умирают дети… Собирали все, что имело хоть какую-нибудь цену. Хлеба, хлеба!.. А Тихон, патриарх всея Руси, отказался сдать в фонд помощи голодающим огромные церковные ценности, попы прятали эти ценности в хитроумных тайниках, хоронили в земле, в лжемогилах…
Мы смотрели на церковь враждебными глазами. И нужно было окончательно победить, чтобы в один спокойный день без предубеждения взглянуть на старинную церковку и понять, что она прекрасна, что ее былое назначение — дань времени, а непреходящая ценность ее в том, что она д е я н и е народа, выражение его таланта, мастерства и упорной, неунывающей души. Что она н а ш а, эта церковка, и ее нужно сберечь.
…Был в давние-предавние времена такой грек — Герострат. Обуревала его гордыня, страх забвения и жажда о с т а т ь с я на века. Чтоб остаться, он сжег прекраснейшее творение той поры — храм Артемиды, одно из «семи чудес света». И что же? Прошло двадцать четыре века, а имя его живет? Да нет, остался лишь звук — позорная кличка, пример дикого и неумного тщеславия. А от человека — ничего.
Остается только творческое д е я н и е, только в нем — истинное бессмертие, иного нет. Имена забываются. Мы храним дорогие имена, но они все же постепенно стираются, а историческое деяние живет. Сколько безвестных жертв схоронено под плитами Пискаревского кладбища! Терпеливое мужество их останется на веки веков. Горят в Ленинграде, в Москве, в Петрозаводске и многих других городах вечные огни. Стоят обелиски и памятники отдавшим жизнь за революцию, за Советскую Родину, за свой народ. Многие имена неизвестны, но эти люди о с т а л и с ь.
…И сделанная вещь, построенное здание, нужное людям слово, песня, которая пришлась по душе, о с т а ю т с я. Навсегда?.. Ну может, и не навсегда в своем первозданном виде, но есть ступеньки познания, одно на другое опирается, одно из другого вытекает. Непрерывное движение и развитие — по цепочке, по ступенькам. И хорошо, если сделанное тобою хотя бы крупинками войдет в делаемое теми, кто идет за тобой.
«Вас устраивает роль удобрения?» — слышу тот молодой голос. На набережной, белой ночью. Было это или померещилось?.. Злой голос. А от вопроса никуда не денешься. Хотела бы — чтоб надолго, хотя бы до времени, когда вырастут те ели и сосны, но…
Честная работа не пропадает зря, что-то да войдет из нее в души и сознания других.
И еще остается любовь. Семенами добра — во многих душах. Как у Леонида Мартынова: «Скажи: какой ты след оставишь? След, чтобы вытерли паркет и посмотрели косо вслед, или незримый прочный след в чужой душе на много лет?» Вы, старые пенсионеры и молодые работницы, создавшие при рабочих общежитиях Кондопоги библиотеку на общественных началах и гордящиеся тем, что среди шестисот ваших читателей большинство стало читателями именно у вас, вы оставите след незримый и прочный! Первый мой взрослый друг, Коля Ларионов, давно уже нет тебя на земле, но в скольких душах твой изначальный след!.. И ты, откровение мое, товарищ Михаил, скольких людей ты высмотрел своими добрыми близорукими глазами, и помог им поверить в самих себя, и остался в них — грея, ведя, наполняя светом убежденности?.. И ты, тетя Лина, почти неграмотная русская женщина, разве семена добра и чести, посеянные тобою, не взросли во многих душах?.. И ты, карельская Мать из далекой Видлицы, — разве ты не живешь в основе основ жизни, в самом продолжении твоего народа?!
Вот так я размышляла под свист ветра, обдувающего нашу подвесную люльку, и уже, кажется, почти разрешила проблему славы и бессмертия, когда вертолет начал круто проваливаться… ой, как екнуло сердце!.. да никуда он не провалился, попросту сел на аэродроме, и уже видна ожидающая нас машина и улыбающееся лицо Марата Тарасова. Летчик распахивает дверцу:
— Ну как, поспеете?
— Здорово у вас вышло, товарищ Чаплыгин, — за двадцать три минуты!
Две интересные встречи в один день. Очень разные, вот только обе связаны так или иначе с историей.
Пока молод, за твоими удалыми плечами — никого и ничего. Тебе мало дела до прошлого, мир населен молодыми, время начинает свой отсчет сегодня. Чувство истории дается зрелостью и причастностью к событиям истории. Начинаешь понимать усилия тех, кто был до тебя, и видишь место своего поколения в общей цепочке движения, история оживает и говорит с тобою все более внятно о прошлом и о будущем.
В видлицкий рассветный час, когда я сделала первый крохотный шажок к зрелости, чувство истории впервые шевельнулось во мне внезапным стыдом и тревожным интересом: кто же они были, какие они были, те, что до меня?.. Стоило захотеть — и сколько нашлось людей, которым было что рассказать! Как из рассеивающегося поутру тумана начали проступать очертания событий, лица и судьбы… Но тут подоспел вызов на учебу, а потом Питер, институт, Палька Соколов — целиком забирающая, сегодняшняя жизнь!