Помутившимися от головной боли глазами она видит жиличку соседней квартиры Беляеву. Беляева все так же громко жалуется ей на вчерашнее безобразие, удивляется ее терпению и напоминает, что есть товарищеский суд, и народный суд, и, наконец, милиция.
— Простите, у меня очень болит голова.
— Еще бы она не болела! У меня — и то!..
Беляева снова втолковывает про суд и милицию, потом предлагает порошки, потом все же уходит. Анна Андреевна сидит на подоконнике, прикрыв глаза и ловя ртом дуновение ветерка, который то живительно веет, то замирает. И боль то сдавливает голову, то отпускает. Если б можно было тихонько пойти к себе, умыться горячей водой и сразу лечь в постель!.. Что ее ждет?.. Она сама себя убеждает, что ноги не держат после тяжелого дежурства, надо передохнуть, но медлит она потому, что боится идти домой… В свою уютную, светлую комнату с широким окном, возле которого покачивается верхушка старого тополя и по утрам на все лады гомонят разные пичуги. В чистенькую до блеска двухкомнатную квартиру, куда она въехала четыре года назад по обмену с замужней дочерью соседки, радуясь несомненной чистоплотности соседки и тому, что жильцов всего двое — низкорослая, коренастенькая Фрося («Просто Фрося, меня все так зовут!») и ее муж, Тимофей Степанович, высокий поджарый человек лет под шестьдесят («Мы с ним молодожены, всего полгода как поженились»…). Муж — шофер конторы дальних перевозок. И когда он возвращается из рейса…
Позавчера Фрося испекла пирог с треской, начистила селедки, сбегала за «поллитрой». На свою неизменную синюю кофточку выпустила белый воротничок, что очень шло к ее черным волосам с обильной проседью. В ее плотной фигурке и круглом лице с черными глазами в мохнатых ресницах появилось что-то детское, восторженное, словно она ждала светлого праздника и вот дождалась. А отсутствовал Тимофей Степанович всего неделю.
Днем забежала замужняя дочь Леокадия — попросить маринованных огурчиков, которые особенно хорошо получались у матери. Леокадия оглядела стол с красующейся в центре «поллитрой» и чуть не заплакала:
— Мама! Ты же обещала!
— Ну и обещала, так что? — огрызнулась Фрося, отводя глаза. — Рази ж это пьянка? С дальнего рейса да не угостить? — И вдруг рассердилась: — И чего ты мать позоришь перед людями? Тоже мне, госконтроль! Взяла огурцы? Ну и вали отсюда!
Тимофей Степанович приехал благостный, привез с Украины огромные сочные помидоры, угостил ими Анну Андреевну. Фрося обнимала его: «Приехал, любименький мой!»
Весь вечер Фросин патефон крутил старые хрипучие пластинки Вяльцевой, Вари Паниной и какого-то цыганского баритона. Фрося выбегала на кухню с грязной посудой, счастливо охала: «Слышите, как поют? Аж душу рвут!» — а глаза у нее стали дикие, волосы свисали, космами на мертвенно-бледные щеки.
— Ну и хватит, Фросенька, выпила и хватит.
— Тю-ю! Да мы только начали! Гу-уляет сегодня Фросенька!
Ночью они подрались. Анна Андреевна проснулась от Фросиного истошного крика:
— Убивает! Ой, люди, убивает!
Накинув халат, Анна Андреевна выбежала на крик. Фрося металась по кухне в одной рубахе, растрепанная, вместо рта с белозубой улыбкой — запавшая черная щель с одним сиротливым зубом. Выскочил в кухню и Тимофей Степанович — в голубых подштанниках, в порванной майке, по старому лицу с всклоченными усами текли слезы, он совал Анне Андреевне сплющенный подстаканник:
— Будьте свидетелем, она меня подстаканником! Подстаканником по ноге, коленку расшибла, я вам покажу, коленку расшибла!
Дрожа от волнения и холода, Анна Андреевна уговаривала обоих как маленьких, сердиться нельзя было, Фрося зверела, если в такие минуты ее ругали. Кончилось все неожиданно.
— Покалечила я тебя, старая пьянчуга! — запричитала Фрося. — Пойдем, миленький, компрессик на коленку положу, пойдем, любименький, рюмашечку дам, припрятан у меня малыш, запасливая у тебя женка!
Малыша они «раздавили» дружно, сидели в обнимку и пели про ямщика, замерзающего в степи, и еще про то, что «жалко только волюшки во широком полюшке, солнышка на небе да любови на земле»… Анна Андреевна прислушивалась и заснула, а когда встала, Тимофей Степанович густо храпел за стеной, а Фроси уже и след простыл — вскочила по будильнику, перемыла посуду, навела в кухне блеск и умчалась на работу — она никогда не опаздывала в свой торг, где работала экспедитором, гордилась тем, что она материально ответственное лицо: «Отчетность у меня как хрусталь! А если выпью, так на свои, на кровные!» Когда Анна Андреевна уходила на дежурство, Тимофей Степанович проснулся и, стыдливо отворачивая лицо, чтоб она не почуяла водочного запаха, сказал, что будет отдыхать дома три дня.
Ну чему быть, того не миновать! Анна Андреевна рывком поднимается и шагает вверх по лестнице. Так она идет на самые страшные вызовы — ножевые ранения в драке, убийства…
В квартире тихо, только в кухне бурчит вода в котле да где-то что-то странно поскрипывает. Что бы это могло быть?.. Она открывает дверь своей комнаты и с досадой останавливается на пороге — стол отодвинут от окна, стулья опрокинуты на него ножками вверх, а Фрося стоит на табурете, поставленном на подоконник, и протирает стекла.
— Фрося, зачем?
— Затем, что грязные были, — сверкая белыми зубами, отвечает Фрося и насухо трет стекло чистой тряпкой, оттого и скрип.
Так повелось с самого начала — Фрося входила в ее комнату как в свою, скребла и мыла, ни денег, ни благодарностей не принимала: «Тебе руки беречь надо, а я привычная!» «Ты» она говорит всем.
— Задержали меня ироды с отчетностью, а то б успела до тебя, — поясняет Фрося, — устала небось? Да ты ложись, ложись, я мигом!
— Темно же сейчас окна мыть, — вяло сопротивляется Анна Андреевна.
— Когда Фрося моет, хоть черной ночью — чисто будет. А сейчас небо светлое. Ты снизу погляди — хрусталь!
Анна Андреевна валится на постель. Пусть скрип, пусть Фросина болтовня, все-таки лечь. Лечь.
Фрося ловко слезает с окна и через минуту приносит стакан крепкого чая и кусок пирога.
— Выпей и съешь, сразу оклемаешься. И не спорь! Докторица, должна понимать.
Пока Анна Андреевна сперва неохотно, а потом с аппетитом ест пирог и пьет чай, Фрося сидит напротив и с удовольствием смотрит. Как ни странно, Анне Андреевне это приятно. И головная боль стихает.
— Ну что, много ездила?
Фрося обожает рассказы о том, куда и зачем вызывали «скорую», что и где случилось. Когда беда происходит на улице с пьяным, Фрося безжалостно обвиняет потерпевшего: «Сам виноват, болван! Уже если я выпью, то из дому — ни в жисть!» Если пострадал ребенок, она плачет, всхлипывая, и потом помнит, расспрашивает, что с тем ребеночком, и как переживает мать, и хорошо ли в больнице лечат. Анна Андреевна не любит бередить душу рассказами о человечьих несчастьях — слишком их много прошло и проходит перед нею, профессиональное умение выработалось давно, еще на фронте, а спасительного очерствения души не произошло, чужая боль каждый раз будто полоснет по сердцу. Но сегодня ей самой хочется рассказать один случай, и, пожалуй, именно Фросе…
— Такой нелепый был вызов. Позвонила женщина, рыдает, слов почти не разобрать, только адрес: Кирочная, 19, «муж умирает, ради бога скорей, одни в квартире, я сама врач, понимаю — плохо, очень плохо, скорей!». И трубку бросила. Ни фамилии, ни номера квартиры. Диспетчер говорит: подождем, может, еще позвонит. А я говорю — поеду. Дом тот я знаю, огромный дом, несколько парадных, но приметы уже есть — вдвоем в квартире и жена — врач. Поехали. И ведь разыскали!
— Ну и что там? Помер?
— Да нет, отходили. Растерялась она, врачу хуже нет своих лечить.
— Надо же! — вздыхает Фрося и встает, но не идет домывать окно, а мается подле кровати. — Ты уж прости, Анна Андреевна, сволочи мы, такому человеку спокою не даем! — Выпалив это, она молнией взлетает на подоконник, на табуретку, поскрипывает под сухой тряпкой стекло, подрагивает от ее энергичных движений табуретка.
Из-под тяжелеющих век Анна Андреевна смотрит, как все ладно получается у Фроси. Дотерла стекла, присела на корточки, чтоб на фоне нетемнеющего неба проверить, чисто ли, сбегала сменить воду в тазу и яростно трет подоконник… Полечиться бы ей: ведь уже переросло в болезнь. Убедить бы ее — в больницу…
Нечаянно дрему прерывает грохот. Фрося уронила стул, передвигая стол к окну. Пол уже вымыт, влажен и, кажется, дышит чистотой.
— Красота! — говорит Фрося, оглядывая комнату. — Ты уборки не касайся, сама все сделаю, ты у меня будешь жить как в хрустале!
Она стоит подбоченясь, над верхней губой поблескивают капельки пота.
— Я работы не боюсь, и лучше меня никто тебе не сделает, — хвастливо говорит она, — я с таких лет — к любой работе! За что Фрося ни возьмется — блеск!.. Не веришь? А ты знаешь, кто я была в войну? Управдом! Не говорила тебе? У-прав-дом! Это теперь жэки-мэки, конторы с фикусами, инженера да техники с дипломами, а тогда что? Фрося да Ирка с бабкой Капитолиной — вот и весь штат. Ты и начальство, и дворник, и водопроводчик, и отопленец — всё! А с карточками порядок держать? А грязищу заледеневшую на себе вывозить, чтобы эпидемии не было? Всё — Фроська с бабами своими, с Иркой да с Капой… А уж законность нарушать — ни-ни, не позволяла никому! Ты вот сама с фронту вернулась, а квартиру заняли, так? А у меня ни фронтовики, ни вакуированные такого не знали. Квартиры сохранила, вещи сохранила, у кого в закутке веник стоял — приехал, веник на месте! Кто сберег? Фрося!
Она придвинула к кровати стул, поколебалась.
— Ничего, я присяду? — Села, вздохнула. — Про меня как говорили? Фрося у нас министр. Если я во дворе шумлю — по всем этажам за двойными рамами слыхать! Зато ремонт сделала первая по району! С красной доски не слезала. А потом — прости-прощай, диплома нет. А что ихний диплом, если у них ни быстроты такой, ни сноровки, ни охоты? Вот у нас Валька-техник: маникюр наведет и чуть что — зовет дворника или слесаря. А мы с Иркой да бабой Капой на своих хребтинах кровельное железо на всю крышу перетаскали. Плачем и тащим, тащим и плачем. А почему? Душа кипела. Дерьмо зимнее выгребаешь — ну, бабы, Гитлеру в морду! А вот это — Геббельсу! А теперь — Герингу в зад!.. Ну это я деликатно говорю. Сильней припечатывала. Такая злость трясла, не до выражениев. — Она вдруг спохватилась: — Заговорила я тебя? Уйти?