— Всего было, и счастья, и горя, — неуступчиво отвечает Ксения Федоровна, — жизнь есть жизнь. Все вперемешку.
— И Андрюшу вашего я люблю, — продолжает Евгения Кирилловна, — ведь с таких лет знаю! Теперь ему, видимо, за тридцать?
— В сентябре будет тридцать.
— Уж больно молоденькую взял! Девчонки, конечно, за таких серьезных охотно выходят. Надежней, И баловства больше.
— Всего шесть лет разницы, — запальчиво возражает Ксения Федоровна. — И какая она девчонка? Инженер. Любит его, это же чувствуется. А что побалует ее, так какой же это муж, если не балует? Меня, бывало, муж на руках по лестнице вносил.
— Инженер-то инженер, — не отвлекаясь, продолжает свое Евгения Кирилловна, — а все на девчонку смахивает. Вчера, гляжу, идет из магазина, присела вон там, вынула кулек фиников да весь и усидела. Конечно, сама зарабатывает, чего ж не купить, если хочется.
— А я сроду не ела фиников.
— Отчего же, мне дочка иногда приносит. Вкусно.
— Кто что любит.
— Так-то так… А только в мое время — создала семью, так каждую копейку домой несешь. И уж если купишь вкусненького, так выбираешь, что и другие любят.
Ксения Федоровна тяжело поднимается со скамьи, радость в ее лице померкла, но говорит она добродушно-насмешливо:
— Ну какое такое ваше время? Девятнадцатый век, что ли? В нашу-то молодость мы деньги вообще презирали, есть они — тратим, нету — невелика беда! Ни в своем, ни в чужом кармане не считали, — добавляет она уже без добродушия и, чуть кивнув, уходит.
Евгения Кирилловна оскорбленно сжимает губы. Сочувствуешь человеку, для ее же блага предупреждаешь, а она…
— Голубушка, Евгения Кирилловна, можно я около вас поплачу?
Эта соседка, с покрасневшими от слез глазами и носом, уже который год подкарауливает Евгению Кирилловну, чтобы поплакать всласть и пожаловаться — опять муж пришел пьяный, получку пропил да еще, похоже, ее сережки загнал…
Евгения Кирилловна охает, советует подать в суд и соглашается быть свидетельницей. Женщина поддакивает и благодарит, «только с вами и отведешь душу!» — но подавать в суд все-таки не хочет, «подожду, может и найдутся сережки, может и обойдется, он, когда трезвый — ласковый, прощения просит…»
— С твоей добротой дождешься, что он тебя бить начнет, — говорит ей вслед Евгения Кирилловна и прислушивается: за ее спиной в лестничной клетке гулко звучат чрезмерно оживленные голоса, басовитый и звонкий, и шаги — твердые мужские и мелкие, с пристуком, женские. Евгения Кирилловна откладывает книгу и садится вполоборота к тому парадному, чтоб увидеть, кто там спускается. А-а, красоточка Лера и высокий, по-южному загорелый молодой человек. Наверно, это и есть ее двоюродный. Лерина мать утром хвастала, что приехал нежданно-негаданно, откуда-то с южной границы, и навез пропасть фруктов. Везет же людям! Мой Витька тоже ведь не на севере, а хоть бы яблочко прислал!
Двоюродный не в форме, в светлых брюках и бобочке. Но тащит фанерный ящик — не иначе как фрукты! И уговаривает Леру:
— А то поедем вместе? Пацана поглядишь, такой мировой пацан!
— Не могу, — говорит Лера, — никак! — И глазами зирк-зирк по всем скамейкам, но вместо своего кучерявого очкарика натыкается взглядом на Евгению Кирилловну и небрежно кивает ей: «Здрасьте!»
— Здравствуй, Лера, — с нажимом на имя, чтоб поняла, как надо здороваться, отвечает Евгения Кирилловна и хочет спросить, кто да что и куда, но Лера и ее спутник уже умчались под арку ворот, с двух сторон подхватив ящик за обвязку.
Эта девушка раздражает Евгению Кирилловну — после школы провалилась на экзаменах в медицинский, другая переживала бы, а она ушла в турпоход, потом поступила в клинику института санитаркой и еще хохочет: «Утки выношу, чем не специальность!» Ухаживал за нею кандидат наук, отдельная квартира в том же подъезде, свой «Запорожец» и гараж в соседнем дворе… так нет, отказала, и повадился к ней этот очкарик с рваным портфелем… А теперь вот двоюродный какой-то появился. Двоюродный ли? Если он и вправду пограничник, зачем вырядился в штатское? Не полагается. Сергей никогда не позволял себе…
Она роняет книгу. Этого еще не хватало! Сколько лет не вспоминала, очень-то нужно нервы дергать, а сейчас ожило в памяти такое, что и совсем ни к чему: как ходили за грибами в сосновый бор возле лагеря, она была беременна Сонькой, Сергей волновался, не устала бы, а когда попался на пути ручеек, поднял ее на руки, перенес и, покружив, сказал: «Вот она, моя тяжелая ноша!» Ведь было же! Было!.. Ей хочется припомнить еще что-нибудь хорошее, но в память лезут всякие дрязги, и ее жалобы по начальству, и особенно тот день, когда он стоял перед целой комиссией, почернелый, сгорбленный, и почему-то все тер ладонью седеющий висок, а потом тихо сказал: «Можете разжаловать, можете исключить, но жить с нею не могу и не буду!» Подбористый, сердитый генерал рявкнул на него: «Видно, вы совсем уж ничем не дорожите?!» — и другим, смягчившимся голосом предложил послушать жену; она тотчас заговорила, она хорошо подготовилась, вместе с подругой все обосновала, какой он есть, картина получилась яркая, генерал багровел и багровел, казалось, сейчас изничтожит Сергея… а он вдруг поднялся со стула и ка-ак хлопнет кулаком по стулу: «Слушайте, вы, жена! Если он такой подлец и развратник, зачем он вам нужен? Зачем вам около такого негодяя жизнь свою цветущую губить? Получаете от него по аттестату добрую половину жалованья, оставляет вам квартиру и все нажитое — ну и живите без забот и огорчений! Предлагаю разрешить майору развод и никаких взысканий не накладывать». И все, кто накануне обещал поддержку, все тотчас согласились — стадо бессловесное!..
Она прижимает руки к груди и старается размеренным дыханием пересилить начинающееся удушье. Вот так всегда, стоит позволить себе вспомнить… еще бы, такие переживания!.. Где-то в глубине сознания робко пошевеливается мысль, что она сама не то и не так делала, как надо бы, сама оттолкнула, упустила хорошего мужа, не был же он подлецом и развратником! Но мысли этой не пробиться сквозь многолетние напластования злобы и подозрений. И разве она была плохой женой? Дом держала в чистоте, каждую неделю пироги пекла, торты делала… Детей его растила, обшивала… Знакомства поддерживала только самые лучшие, кого попало в дом не приваживала… Что он мог предъявить ей? Была требовательной? Так на то он муж и отец, да еще военный, требовала, что полагается. Иные жены, чуть что не так, начинают скандалить, а она сперва старалась объясниться, напомнить о своих правах и его обязанностях. Культурно. И вот благодарность! Еще и сына отнял! Надо было запретить им встречаться и переписываться, так боялась — вдруг меньше денег переводить будет. А он и сманил Витьку! Растила-растила одна, учила уму-разуму, прямо над душой висела, плохих товарищей всех отвадила, а мерзавец чуть подрос — и усвистал к отцу, в военное училище. Была бы поддержка в старости, так нет! Осталась одна дурища Сонька, тридцатилетняя девица, дальше продавщицы гастронома не пошла, да и там от нее проку мало. Женихов перебирала-перебирала — тот голодранец, тот без квартиры, а теперь что?!
— Долго вы играться намерены? — злым окриком спугивает она мальчишек, раскачавшихся на качелях. — Такие битюги, веревки перетрете!
Мальчишки хотели было нагрубить, но раздумали — себе дороже! — соскочили и с гоготом помчались на улицу. Теперь до ночи будут шататься неведомо где.
А из подъезда выходит морской офицер с мальчуганом Костиком. Оба курносые, оба светлоглазые, на Костике — морской костюмчик и бескозырка с гвардейской лентой. Люди говорят: сразу видно, отец и сын! Но Евгения Кирилловна знает, что мальчишка — ничей, Аленка из 63-й родила его неведомо от кого, в метрике был прочерк, а бравый моряк появился, когда Костику шел третий год, и вот ведь повезло девке! — взял с довеском, выправил усыновление… а что нашел в Аленке? Разве что на гитаре бренчит, а так — Сонька и та красивей.
Костик застывает перед свободными качелями, обычно они заняты ребятами постарше.
— Ой, папа, покачаюсь!
— Так ведь нас с тобой за булкой послали?
— Ну папа! — канючит Костик. — Я немножко, пока ты ходишь.
Моряк посматривает на окна своей квартиры, не выглянет ли Аленка, — надо же, без ее разрешения боится оставить мальчишку!..
— Идите, я присмотрю, — говорит Евгения Кирилловна.
— Вот спасибо! Главное, чтоб на улицу не выбежал. — Он подсаживает мальчика на качели. — Покачайся, матрос, но, если ты хоть шаг за ворота, голову отверну и ножки выдерну, ясно?
— Так точно, ясно! — выкрикивает Костик.
Принимается он храбро, но качели болтаются из стороны в сторону, свободный конец доски задирается. Евгения Кирилловна подходит и помогает Костику раскачаться. Костик пыжится изо всех сил и бормочет «я сам», поглядывая по сторонам — вдруг ребята увидят, что его качают как маленького.
— Ну сам так сам.
Костик чуть не падает, потом садится, потом ложится, лежа у него выходит лучше, доска идет ровней, но раскачать ее не хватает силенок. Евгения Кирилловна подталкивает доску и спрашивает:
— Часто он так грозится голову отвертеть и ножки выдернуть?
— Угу! — с восторгом отвечает Костик.
— Бьет тебя?
— Чего-о?
— Ну бьет тебя? Наказывает? Обижает?
— Кто? Папа?!
— Папа-то папа… — Она колеблется, медлит, но все же говорит: — Так ведь неродной он тебе.
— Папа?!
Доска еще качается по инерции, а Костик лежит плашмя, не двигаясь.
— То-то и оно, что неродной. Разве родной отец стал бы так грозиться? Голову оторву — это ж надо придумать!
Костик слетает с качелей, кое-как удерживается на ногах и кричит:
— Врете! Врете! Врете!
— Ты еще и грубишь. Дурной, невоспитанный мальчик!
Она возвращается на свою скамью и склоняется над книгой, краем глаза наблюдая за мальчуганом. Постоял… отошел к кустам, спиной ко всему миру и елозит каблуком по земле… Может, зря сказала? Пусть бы они сами, как хотят? Но должен же он знать! Рано или поздно все равно узнает, а привяжется сердцем — еще больнее будет. Надолго ли этот папа! Своих собственных и то бросают, не задумываются. А неродной — неродной и есть.