Вечер. Окна. Люди — страница 30 из 106

  д у р а  наконец уехала, что он измучился и теперь снова будет во всем уступать только мне. Мы поцеловались, я крикнула: догоняй! — и побежала… Было решено, что мы поженимся, как только станем большими.

В середине двадцатых годов он разыскал в Севастополе мою тетю, чтобы узнать, где я и что делаю. Когда тетя Вера рассказала все, что знала, Миша схватился за голову:

— Верочка — комсомолка? Боже мой! Боже мой!

Так отпал мой первый жених. Но в тот давний год поклонение Миши питало мою гордость и помогало осознавать свою человеческую самостоятельность. На восьмом году? Да, именно в 7—9 лет человечек начинает напряженно обдумывать окружающее и самого себя, отстаивает свою самостоятельность и топорщится изо всех силенок, если ему что-то навязывают. А мне — навязали.

В тот год я охладела к музыке — наплыв новых впечатлений был велик, а мама уже не играла вечерами «просто так», по настроению, она готовилась к концерту в Морском собрании и часами отрабатывала свою программу. Но именно теперь нас вздумали учить музыке! Учительница Софья Михайловна не любила ни музыку, ни учеников. Гулю она еще терпела, а меня, кажется, возненавидела, во время урока кричала, что я тупица, и шлепала меня по пальцам. А когда за нами приходила мама, она восторженно говорила: «Ваши прелестные девочки!» Меня оскорбляло и ее лицемерие, и то, что вытворяли на клавишах мои собственные руки — клацающий, безрадостный звук! — и нудная монотонность гамм…

Не знаю уж почему, но передо мною возникла именно Жанна д’Арк, а не более подходящая героиня, когда я решительно сказала маме:

— Учиться музыке я не буду.

Меня убеждали, наказывали, стыдили… Мой первый в жизни бой! Я его выиграла.

Страшновато было, что скажет папа, когда вернется (он уехал в Петербург). Папа улыбнулся:

— Может, лучше хорошо слушать, чем плохо играть?

— Я боюсь, что она потом пожалеет, — сказала мама.

Жалеть — не жалела, но, как только уроки кончились, я полюбила музыку снова — и навсегда. Будь учительницей музыки не Софья Михайловна, а Софья Владимировна, я бы, наверно, не взбунтовалась.

Кстати, совпадение имен много лет спустя сильно подвело меня. Приходит ко мне в редакцию пожилая дама в старомодной шляпке, приторно-ласковая, пытается обнять:

— Верочка, я Софья Михайловна, ваша учительница музыки!

Выяснилось, что она хочет переехать в Ленинград и надеется на мою помощь: «Устройте меня в издательство секретаршей!» — «Почему секретаршей, вы же музыкантша?» Она ответила вполне современным языком, что ей осточертели ученики… Ох, намного раньше они ей осточертели!

А через некоторое время у меня дома раздался телефонный звонок и сдержанный женский голос сказал:

— Это ваша бывшая учительница Софья Владимировна. Мы с мужем приехали из Ростова, остановились в Доме ученых. Очень хочу повидать… не знаю, как говорить — вас или тебя, но хочу.

Почему-то в памяти всплыла старомодная шляпка и приторная ласковость недавней гостьи, и я суховато сказала, что в эти дни очень занята, если на той неделе…

В трубке звякнуло, раздались частые гудки… И в ту же секунду я сообразила, кто это, и чуть не взвыла от стыда и горя. Что же теперь делать?! Не сразу, но память подсказала — в Доме ученых. Да, да, да, она сказала: остановились в Доме ученых. Там есть небольшая гостиница. Ее фамилия — Штернгольц. Проще простого найти ее!

Дежурная гостиницы ответила: такая не проживает. Подумав, я позвонила снова и воззвала к сердцу дежурной — поймите, я невольно оскорбила любимую учительницу, она, конечно же, вышла замуж, и фамилия у нее другая. Золотой человек была эта дежурная! Просмотрела весь список и нашла профессора Сперанского из Ростова с женой Софьей Владимировной. Обрадовав меня, побежала звать ее к телефону. И вот… Как я могла хоть на миг спутать этот милый грудной голос с каким бы то ни было другим?!

— А я вернулась в номер, реву как дура, муж говорит: что ты хочешь, столько лет прошло, она теперь писатель! А я говорю: если Верушка могла так измениться, значит, нет правды на свете.

Через полчаса я уже обнимала ее — все такую же, прежнюю Софью Владимировну! Нет, она, конечно, постарела и располнела, были и морщинки и сединки, но ведь и внешний облик определяется человечьей внутренней сутью, а человечья суть озаряла ее лицо все тем же ясным светом ума, сердечности и молодой пылкости, и мы сразу заговорили так, будто только вчера роняли слезы, расставаясь на севастопольской пристани, и я все та же озорная Верушка, она знает все мои грехи и посмеивается, и не выдает, и, может быть, за это и любит, а я люблю ее за все решительно, от Соньки — золотой ручки до тех глубинных чувств и понятий, которыми она так щедро нас одарила.

Мы говорили и говорили, пока ее муж не взроптал — ведь не обедали! Мы пошли в полупустой зал ресторана Дома ученых и заказали все самое вкусное, что было в меню, а потом рассеянно съели, за разговором не замечая, что едим, и правда на свете была, и мы распили за нее бутылку доброго вина.

ВОЙНА И МИР

Сразу после экзаменов мы выехали за город, но не к бабушке, как обычно, а в Учкуевку. Папа считал, что в это лето он почти не сможет отлучаться с флота, и хотел, чтобы мы жили поближе к Севастополю. По утрам мама хватала газеты, ее глаза тревожно пробегали по столбцам… Когда приезжал папа или кто-либо из знакомых, разговор сразу заходил о политических новостях, о приближении войны. Жалели маленькую Сербию, ругали все того же Вильгельма и «престарелого» Франца-Иосифа, который тоже был императором, и, видимо, не лучше первого. Кроме них, папа ругал какого-то Эбергарда, я считала, что это еще один негодный император, но оказалось, что это командующий Черноморским флотом, старый адмирал, который «не способен охватить»… Что? Почему? И зачем такого назначили?..

Корабли выходили на учения и напротив Учкуевки стреляли по щитам. Щиты тянулись за буксирами, я боялась, что артиллеристы промахнутся — да в буксир! Иногда в небе, тарахтя, пролетал аэроплан с двумя плоскостями, прикрепленными одна над другой, на носу у него крутился винт, а в кабине виднелась голова авиатора в шлеме. Авиатору мы махали руками.

Из соседней дачи выбегала вечно растрепанная женщина, испуганно спрашивала:

— Это не германский?

В то время Учкуевка была пустынным местом. Пыльная дорога вилась среди пологих холмов, поросших травой — траву никто не косил, ее выжигало солнцем. Кругом ни деревца, ни кустика. Вдоль дороги стояли три дачки, обнесенные низкими заборами из необтесанного камня, возле дачек торчали чахлые саженцы. Одну из этих дачек мы сняли на лето. Через поле, над обрывом к морю, стояла особняком большая двухэтажная дача, за ее высоким глухим забором зеленели верхушки деревьев и возвышался ветряк — когда ветер крутил его колесо, оно напоминало винт аэроплана. Ходить к той даче строго-настрого запретили — от обрыва изредка отваливались пласты, земля трескалась, со стороны моря трещины змеями уползали под забор. Если спуститься по дороге к морю, над широким песчаным пляжем стояла еще одна дача — высокая, белая, но недостроенная, без окон и дверей, говорили, что там ночуют бродяги. Жутко было, когда ветер гулял внутри дачи, — будто люди свистят… Может, те бродяги?

Из-за бродяг или просто из-за пустынности места, но у нас поселился матрос. Папа был уже капитаном второго ранга и «имел право» держать дома денщика, но считал это мерзостью и своим правом не пользовался. А тут вдруг сообщил:

— Завтра придет матрос, поживет с вами до осени. Только мешать ему не надо, пусть сидит и занимается.

Матрос пришел с маленьким рундучком и тяжелой связкой книг. Тонкий, светловолосый, с холодными серыми глазами, он смотрел на нас настороженно, будто все время ждал подвоха. Дачка была одноэтажная, но стояла на взгорке, поэтому со стороны склона был еще полуэтаж в три окна — кухня и две комнатки. В одной из этих комнаток матрос и поселился, расставив на подоконнике книги. Я забыла, как его звали, и не знаю, что с ним стало потом, но мама называла его по имени-отчеству и робела перед его серьезностью. А меня неудержимо тянуло под его окошко. Столько книг! Наверно, очень интересные, если он и на пляж не ходит.

Однажды мне показалось, что его нет в комнате, и я осторожно потянула к себе самую толстую книгу.

— Что вам нужно, барышня?

Он приподнялся над книгами, лицо было недоброе, даже злое.

— Посмотреть… картинки… — пролепетала я, — вы не думайте, я поставлю на место.

Он усмехнулся, вытащил книгу из плотного ряда и показал мне обложку. На ней было напечатано крупными буквами одно слово: «Капитал».

— Картинок в ней нет. И книга не для барышень.

— Я не барышня!

— Ну как же не барышня? Небольшая, но барышня.

Говорил он насмешливо, я обиделась и выпалила одним духом, что кисейные барышни — хуже всего, папа их презирает, человек должен сам выбрать свой путь и приносить пользу, я буду астрономом, я уже знаю обе Медведицы и Полярную звезду, Орион, Скорпион, Вегу…

Я скопом перечисляла звезды, какие запомнились по карте звездного неба — ее недавно подарил мне папа, — и надеялась, что матрос поразится моими знаниями, но он о чем-то так задумался, что, кажется, и не слышал про звезды, я до сих пор помню его лицо с изумленной и недоверчивой улыбкой. Осмелев, я спросила:

— Можно мне к вам?

— Ну зайди.

Я мигом оказалась в его комнате, но и он вроде успел передумать:

— А вам разрешат… вам не запрещают ходить ко мне?

Я с досадой кивнула головой:

— Папа запретил. Чтоб не мешали вам заниматься.

И тогда он сказал:

— А ведь он действительно очень хороший человек, ваш папа. До удивления.

До удивления?! Мне казалось несомненным, что папа очень хороший. Но матрос вкладывал в эти слова какой-то другой смысл, гораздо более глубокий и для меня непонятный. Чтобы скрыть смущение, я уткнулась в раскрытую на столе тетрадь — столбики цифр, какие-то значки и птички с одним длинным крылом, отлетающим вправо.