Вечер. Окна. Люди — страница 32 из 106

мерно взлетающие над водою руки. На пляже осталась кучка одежды да стоящие носками врозь ботинки, а пловец все плыл и плыл от берега, даже издали было видно, как умело и сильно он плывет. Уже и голова не видна, только взмахи рук. На минуту я потеряла его, потом увидела снова — он плыл обратно, то исчезая за белыми гребнями, то появляясь. Неторопливо и точно работали его сильные руки. Но что это? Что?! Пловец вдруг скрылся под водой, потом вымахнул над волной с поднятыми руками, будто взывающими о помощи, опять пропал — нету и нету, — еще раз вымахнул, еще отчаяннее вскинув руки… Взвыл ли ветер, крутя надо мною ветряк, или вправду донесся до меня крик?.. А человека уже не было. Сколько ни гляди — бегут и бегут волны, завивая на гребнях пену. И только на пустом пляже — кучка одежды и два ботинка носками врозь.

Я стояла на обрыве долго, окоченев от ужаса. Потом тихо пошла домой и никому, даже Гуле, ничего не сказала ни в этот день, ни назавтра, когда на всех трех дачах обсуждали случившееся. Говорили, что это был великолепный пловец и спортсмен, что его, наверно, ударило шальным бревном, подхваченным волнами, или судорога свела ему ноги. Я жадно прислушивалась — и молчала. Заглянула я с того обрыва в такую страшную безвозвратную пустоту, что не могла говорить об этом детскими словами, а других не было.

В Севастополе война чувствовалась гораздо сильней, хотя шла пока далеко. Вход в бухту перегородили до дна  б о н а м и  с противолодочной сеткой, в море тоже ставили мины. Из-за Турции?.. Вся Европа была охвачена войной, мы смотрели по карте, кто с кем и где воюет, о маленькой Сербии никто не вспоминал, а бои шли и шли, на суше и на морях. Может, папа мог бы многое объяснить, но папа приходил редко и ненадолго, чаще мы ходили с мамой на Графскую пристань и с нетерпением ждали, когда покажется маленький щегольский катерок. Папа с флотским шиком стоял на нем, катерок мчался, вздымая бурун, на полном ходу осаживал у нижней ступени — папа одним махом перескакивал на пристань… Но вблизи он выглядел озабоченным.

Было раннее-раннее утро, когда я вдруг проснулась. Только светало, в детской было серо, но я увидела Гулин недоуменный взгляд, обращенный ко мне, и в тот же миг снова раздалось то, что нас разбудило, — незнакомый грохочущий звук, сразу повторенный более громко и звонко, будто что-то лопнуло и упало. Босиком, в рубашонках, подскочили к окну. Из окна нашего дома на Корниловской за горловиной бухты было видно открытое море. Море скрывалось в утреннем плотном тумане, но этот туман пробила яркая оранжево-красная вспышка (вот откуда шел грохочущий звук!), а затем в середине бухты поднялся мощный столб воды, задребезжали стекла, кто-то где-то пронзительно закричал. Тут вбежала мама, натягивая халат, схватила нас за плечи и бегом увлекла в ванную, где ей казалось безопасней.

Так началась война на Черном море. Немецкие крейсеры «Гёбен» и «Бреслау» вошли в его воды через те самые проливы, обстреляли многие наши порты и скрылись, пользуясь своей быстроходностью.

Через несколько дней мы уже повторяли шутливые стихи, ходившие на флоте: «…но пока три адмирала хитрый план решают свой, «Гёбен» тихо, без аврала, возвращается домой». Стихи принес папа, он был усталым и раздраженным, говорил маме:

— Ничего нельзя сделать вовремя! Пока добьешься приема, пока обсудят и утвердят, все теряет смысл.

Незадолго до того папу назначили начальником оперативного отдела штаба флота. Он был сдержанным человеком, но мы все чаще ловили удивлявшие нас слова: «Сколько ни говори — все в вату» (как это — в вату?), «Война, а воевать не дают» (кто? почему не дают?). Доктор Федотов говорил, что армию снабжают «из рук вон плохо», нет снарядов, сапоги с картонной подметкой, все воруют, «все прогнило насквозь». До нас все чаще доносилось новое имя — Распутин, его произносили с отвращением и почему-то тут же поминали царицу и царя.

Мой ребячий ум с трудом переваривал все, что впитывал. Но сквозь все «почему» проросло одно главное: если все так плохо, почему взрослые не стараются все изменить, чтобы стало хорошо?..

Папа, видимо, пробовал как умел. Он написал командующему докладную записку с резкой критикой всей деятельности штаба и лично адмирала. Он читал эту записку маме, читал Федотову. Очень волновался, как примет ее адмирал. А потом:

— Никак не принял. Сказал спасибо, и все по-старому.

Копия этой большой записки хранилась у мамы, затем перешла ко мне! Вежливо-беспощадная критика с подробными предложениями, что и как исправить. Но… «как в вату»!

И вдруг новость: царь приехал в Крым, к нему в Ливадию едут с докладом о действиях флота, папа тоже будет докладывать.

Не знаю, надеялся ли папа чего-то добиться, наверно, все же хоть немного надеялся. Уезжал он в парадном мундире с золотыми качающимися эполетами, которые я называла «желе». На поясе золотое оружие, награда за Порт-Артур.

Мы весь день волновались. Все-таки царь! Вечером мама разрешила нам лечь попозже, чтобы дождаться папу. И вот он входит в переднюю, с облегчением распахивая ворот мундира.

— Ну как, что? — не терпится маме.

— Ну что? Дурак.

Это было здорово — такой ответ! Но он прибавил к моим «почему» еще один вопрос, на который ответа не было. А маленькому человеку очень нужна ясность, он полон радости существования и убежден, что все в жизни  д о л ж н о  б ы т ь  хорошо. «Не хочу, чтобы плох был мир, в который я  в с т у п а ю!..»

Из тех смутных предреволюционных лет отчетливо запомнились два события. Старого адмирала наконец сняли, вместо него прибыл с новым штабом адмирал Колчак (в будущем — один из вождей белогвардейщины). А папу назначили командовать крейсером «Аскольд», застрявшим во Франции, на «Аскольде» что-то случилось, шел суд, папа всячески оттягивал отъезд, но его торопили. А добираться нужно было кружным путем, через Швецию и Англию, возможно — в штатском и под чужим именем. Это было интересно, но страшно, немцы объявили беспощадную подводную войну, их подводные лодки топили суда в Северном море, а папе нужно было плыть именно Северным… Как мы терзались страхом за него, пока не получили наконец доброй весточки!

А потом взрыв «Императрицы Марии», дредноута, стоявшего в глубине бухты. Мы снова жили в Учкуевке. Взрыв произошел рано утром и с такой силой, что вздрогнула земля и зазвенели стекла. Через несколько минут со двора дачи мы слушали (километра за три-четыре) отчаянный, усиленный мегафоном голос Колчака, выкрикивающий приказы по рейду. Что-то и кого-то пытались спасти… Моряков в тот день погибло так много, что в течение месяца даже к учкуевскому берегу иногда прибивало растерзанный труп, оторванные руки и ноги…

Смерть подошла к нам вплотную и носилась по земле, по воде и под водой, обрушивалась с аэропланов, и уже передавали слухи о новых немецких средствах уничтожения людей — о каких-то ядовитых газах…

Именно в тот год, вырванная войной из круга детских интересов, я написала «роман» — не что-нибудь, а «роман»! Писала увлеченно, забыв игры и шалости, упрямо преодолевая трудность самого процесса писания — нет, не творческих мук, их не было, а простого писания: ручка, чернила, бумага и слова, которые надо писать без ошибок.

Сейчас мне уже не вспомнить, что и когда подсказало мне такой сюжет и таких героев. По-видимому, ребячья фантазия переработала многочисленные впечатления, разговоры и недомолвки взрослых. Помню только, что Софья Владимировна с восторгом рассказывала о смелом молодом немце Карле, который  о д и н  голосовал против войны. Фамилию я тотчас забыла и лишь впоследствии поняла, что речь шла о Карле Либкнехте. Как бы там ни было, действие моего «романа» происходило в Германии. Ученый доктор фон Блюмменфельд изобрел средство, которым можно уничтожить весь мир. Смертельное средство умещалось в одном флаконе — в сейфе доктора. У доктора было два сына — воинственный Вильгельм и революционер Карл. И еще была белокурая секретарша Гретхен, в которую оба сына были влюблены. Между сыновьями шла борьба за обладание флаконом — один хотел погубить всех людей, кроме немцев, другой — всех спасти. С помощью Гретхен, полюбившей его, Карлу удалось завладеть флаконом, уничтожить его содержимое и спасти человечество…

Я помню содержание этого детского сочинения потому, что мама сохранила его и показала мне — взрослой. Толщина рукописи была примерно в три школьных тетрадки. С рисунками автора. На разрисованной обложке было написано: «Секрет доктора фон Блюмменфельда», роман. Первая глава начиналась словами? «Доктор фон Блюмменфельд повернулся в кресле, оглядел сыновей и сказал по-немецки…»

ВТОРЖЕНИЕ ПОЭЗИИ

С балкона, из окон, с улочек, сбегающих под уклон, — отовсюду видна синева моря. Вогнутая линия пляжа обрывается справа — там стоит в воде скала Дива, очень большая, а за Дивой торчком — утес, он гораздо меньше и похож на человека в рясе с капюшоном, его называют Монах. Над Дивой и Монахом по крутой осыпи вьется дорога к Лимене, над нею нависает обрывистый край горы Кошки, — если как следует приглядеться, можно увидеть, что Дива когда-то давно оторвалась от Кошки и с грохотом сползла вниз, в море. А гору, нависшую над Симеизом, прозвали так потому, что сбоку она похожа на кошку, лежащую головой к морю. На горе — обсерватория, где наблюдает звезды мамин знакомый астроном Неуймин. Мы туда пошли однажды в сумерках, а потом стало темно и Неуймин дал нам посмотреть в большую трубу на звезды. Мне было интересно, но, когда я представила себе, что буду всю жизнь сидеть на такой горе и смотреть в трубу, мне как-то расхотелось идти в астрономы. То ли дело стать проводником лошадей! Был в Симеизе проводник, молодой и нарядный, в татарской шапочке, расшитой монетами, он медленно проезжал верхом мимо пансионатов и дач, ведя на поводу двух лошадей для прогулок — черного красавца Принца и золотисто-рыжую Пульку. Покататься на Пульке мне хотелось больше всего на свете.

Сразу за Кошкой открывалась небольшая тихая бухточка, над нею — парк, а в парке — замок из серого камня с зубчатыми башнями. Это Лимена. В одноэтажном домике-сторожке, стоявшем выше замка, умирал от чахотки наш дядя Коля. Мама приехала помогать тете Вере, а мы проводили время с Кирой, нашей двоюродной сестренкой. Дядю Колю мы так и не видели, только слышали, как он надрывно кашляет; нас гоняли из-под окон — идите в парк! — и мы охотно этим пользовались. Такой совершенной, упоительной свободы я не знала ни до, ни после того года. Мы приходили в Лимену утром, среди дня нас выкликали обедать, потом мы опять делали все что вздумается, и так до вечера.