Вечер. Окна. Люди — страница 34 из 106

В Лимене мы свободно рылись в маленькой, случайно подобранной библиотеке тети Веры. Гуля извлекла оттуда «Яму» Куприна и зачитывалась ею, но меня и близко не подпускала: «Тебе рано!» Когда это говорили взрослые, можно было стерпеть, но Гуля!.. Оскорбленная, я пустилась в самостоятельный поиск и вытащила «Медного всадника» — вероятно, потому, что недавно с увлечением прочитала «Всадника без головы».

— Это же в стихах, — сказала Гуля.

— Я и хочу в стихах!

В лименовском парке у меня был заветный уголок между кустами жасмина. Здесь я могла без стыда выяснить, действительно ли я «хочу в стихах»… Маленькое предисловие Пушкина о том, что происшествие, описанное в сей повести, основано на истине, меня обнадежило — будет  п р о и с ш е с т в и е, да еще истинное! А затем музыка пушкинских стихов сама захватила меня и повела от строки к строке, каждая была хороша и влекла за собой другую, так что уже не оторваться. И все зримо и просто, видишь и берег пустынных волн, и утлый челн, и чернеющие среди болот избы… Но вот дошло до Петербурга через сто лет — и строки стали так чеканно строги и завораживающе прекрасны, что я перечитала еще и еще… Когда мы шли домой, я сама удивилась, заметив, что всю дорогу повторяю на память строку за строкой: «…и ясны спящие громады пустынных улиц, и светла адмиралтейская игла». Разве можно сказать лучше?..

Было удивительно, что такими похожими на музыку, свободно струящимися стихами рассказана  и с т и н н а я, простая и печальная история. Когда безумный Евгений бросил «державцу полумира» свое гневное «Ужо тебе!» — я вспомнила недавно слышанные стихи о бродягах, шедших к водам Ганга, — «Самодержец мира, ты не прав!», и по-детски захотела, чтобы медный всадник склонил голову, как Будда. Но  т а к о г о  чуда не произошло и у Пушкина быть не могло, истинность была в том, что Пушкин жалел Евгения, но не осуждал, а даже любил Петра! Ведь он писал: «Красуйся, град Петров, и стой неколебимо как Россия!» — он не хотел «тревожить вечный сон Петра…». Стараясь все это понять, я поняла только, пожалуй впервые, что истина сложна.

Не расставаясь с «Медным всадником», я скоро запомнила его наизусть. Не заучивала, а запомнила почти все, кроме начала первой главы, до наводнения — оно как-то «не давалось». Когда я решилась прочитать сестре вслух, на память, Гуля схватила книжку — я говорю, она проверяет. В некоторых местах, особенно любимых, я сердилась, мне казалось, что Гуля, увлекшись проверкой, плохо воспринимает самое чудесное: «Нева металась, как больной в своей постеле беспокойной» или «судьба с неведомым известьем, как с запечатанным письмом»… Мне хотелось, чтобы и Гуля, и Кира, и мама, и все-все окружающие поняли, как это хорошо!

Но именно с «Медным всадником» связана испытанная мною горькая обида.

Подоспел какой-то семейный праздник, и мы затеяли «концерт». Обычно мы разыгрывали одну-две басни Крылова, устраивали театр теней или кукол. Совершенно не помню, что мы придумали на этот раз, главным номером программы был «Медный всадник», и я пряталась в кустах возле «сцены», судорожно повторяя строки, которые знала менее твердо.

Гуля торжественно объявила:

— Пушкин. «Медный всадник». Читает Вера Кетлинская.

Среди «публики» (кроме наших мам, было еще несколько гостей) раздались веселые возгласы. Мама шепотом подсказала Гуле: «Отрывок!» Гуля мотала головой.

Я вышла из-за куста на середину нашей «сцены» — ею была площадка над каменными ступенями аллеи, ведущей к замку. «Публика» сидела в садовых креслах ниже ступеней. Прикрыв глаза, я начала читать — и пушкинский стих понес меня на своих вольных могучих крыльях. Мне казалось, что я доношу до притихших слушателей каждое слово, каждый поворот настроения, — это уж потом Гуля сказала мне, что я бормотала, заглатывала слова и безостановочно размахивала руками. Приоткрыв глаза, я увидела, что «публика» почему-то улыбается, и снова зажмурилась, чтобы не сбиться.

Без запинки прочитав вступление (вся поэма была впереди!), я сделала передышку. Это и Гуля подсказывала — после слов «…вечный сон Петра!» нужно сделать паузу перед словами «Была ужасная пора…», потому что этими словами начинается рассказ о самом  п р о и с ш е с т в и и. Но стоило мне на минуту смолкнуть, как «публика» с облегчением захлопала в ладоши, повторяя, что я молодец и умница, здорово выучила такой большой отрывок! Все встали и ухватили кресла, чтоб отнести их к дому, а тетя Вера заторопила: «К столу, к столу! Какао стынет!»

Я еще пробовала убедить их, что поэма только начинается, дальше будет наводнение и все самое главное, но мама обняла меня за плечи и шепнула:

— Нельзя же читать такую длинную вещь целиком!

Из гордости я села со всеми за стол и выпила густое приторное какао, а потом удрала в свой заветный уголок и наревелась всласть.

Меня долго выкликали, прежде чем я вышла, пряча зареванное лицо. Мама ахнула: «Ты плакала, Верушка? Отчего?» Я отталкивала ее руку. Я убежала вперед по дороге к Симеизу, ни с кем не простясь. Что я могла объяснить им, раз они ничего не почувствовали, не оценили, раз им скучно слушать такие  д л и н н ы е  стихи!

Никто не заговаривал со мною о случившемся. Мама, наверно, просто забыла об этом — порывистая и наивная, она жила во власти сменяющихся впечатлений и настроений. А тетя Вера была сдержанной, молчаливой, все примечала и обдумывала. Сколько я ее помню, она не менялась — ее очень высокую тонкую фигуру обтягивала черная юбка и заправленная в широкий кушак блузка с глухим воротом, никаких украшений, кроме тонкой золотой цепочки с часами, для которых в кушаке был кармашек. На строгом лице — внимательные глаза. Тетя Вера все помнила, но «рассусоливать» в нашей семье было не принято. Выждав несколько дней, она дала мне томик Лермонтова с закладкой.

— Прочитай «Мцыри», Верушка. Тебе должно понравиться.

Я все еще сердилась и из упрямства с неделю даже не открывала книгу. Но однажды все-таки не выдержала. Боже мой, «понравиться»?! Слово было не то. Я была ошеломлена этой поэмой, я упивалась ею, после недавней, еще не забытой обиды моя собственная жизнь представилась мне жалкой и невыносимой, я повторяла как заклинание: «…таких две жизни за одну, но только полную тревог!», «Таких две жизни за одну!..», «Таких две жизни за одну!..»

ОДНАЖДЫ СЕВЕРНЫМ ЛЕТОМ

Да, однажды северным летом, в час, когда блеклый шар солнца по-ночному низко проползает над самыми сопками «того берега», и трудно уснуть, и нелепо маяться без сна, — в такой вот муторный час я скатилась по склону от нашего дома к железнодорожному полотну, перескочила через рельсы, по которым еще недавно ходили и перестали ходить поезда Мурманск — Петроград, затем скатилась с насыпи и побежала к заливу, на самый длинный причал, чтобы бухнуть оттуда вниз головой, потому что все хорошее осталось позади и жить не имело смысла.

«Все кончено»?! Теперь я улыбаюсь, с той ночи прожита долгая и ох какая нелегкая жизнь, вместилось в нее так много «всякого разного», столько предельного счастья и столько страданий — иногда до приступов отчаянья, но ни разу больше… нет, если быть честной до конца, один раз, в мою двадцать шестую весну, на площадке детскосельского дачного поезда, сердце когтила такая мука, что на миг засасывающее кружение колес поманило избавлением… коротенький миг перед тем, как отшатнуться и захлопнуть дверь. Что ж, тот миг мне понятен и теперь, ведь утраченное тогда — по глупости, из самолюбия — оказалось утратой навсегда. Но девочка, еще заплетавшая волосы в две торчащие косички?!.

Иногда я думаю, что старость — это забвение себя самого молодым, а молодость души — умение помнить и не затаптывать первоначальное жизнеощущение и понимать «новый вариант» молодости в новых поколениях. Занятно, как мы отнеслись бы, если б кибернетики придумали запоминающую машину, которая сохраняла бы наши мысли и чувства от рождения до зрелости? Удивились бы, как проникновенно воспринимают окружающее и страстно ищут решений в детстве? А может, не поверили бы? Или сломали машину, чтоб не бередила душу та юная бескомпромиссность?..

Маленький двенадцатилетний человек стоял один перед недобрым миром, где все светлое рушилось, где побеждали предательство и ложь. И  т а к о й  жизни не принял.

А ведь перед тем был год — нет, одиннадцать месяцев — счастливого напряжения всех душевных сил! С того дня, когда по улицам Симеиза прошла горсточка раненых фронтовиков с небольшим красным флагом на бамбуковой палке. Они пели: «Смело, друзья, не теряйте бодрость в неравном бою!» — и мы с Гулей побежали рядом и подхватили песню, гордясь, что давно знаем ее слова, что разучивали их с Софьей Владимировной на пустынном берегу моря, вполголоса, потому что она  з а п р е щ е н н а я, а теперь эту песню можно петь во весь голос, в Петрограде — р е в о л ю ц и я, все запреты полетели вверх тормашками, теперь все будет по-другому, еще неизвестно — как, но наверняка интересней и лучше! На повороте к Лимене, над Монахом и Дивой, солдаты остановились, высокий тонкий солдат произнес речь. «Мы затопчем в грязь мировую буржуазию!» — выкрикнул он, притопнув ногой.

Это было необычно и захватывало грандиозностью цели. С того дня события жизни — и общей и нашей собственной — пошли с нарастающей мощью, в музыке это обозначалось моим любимым знаком — крещендо.

Мы устроили свою домашнюю революцию, ложились спать, когда сморит сон, а вскакивали чуть свет, чтобы ничего не пропустить, и без спросу бегали на все митинги — они были такими праздничными, эти митинги в городском парке, будто над курортом непрерывно звучал вальс Клико с веселыми всплесками звуков. Даже курортные дамы щеголяли в красных бантах и прикалывали на шляпы красные цветы. Кто против революции? Никто! Все — за!

Но как и что делать? Мы бегали на почту за газетами и за программами партий, тогда было много партий и у каждой — своя газета и своя книжечка-программа, мы с Гулей изучали их и выбирали себе по вкусу. Каждая партия по-своему понимала, что и как делать. Правые партии мы отвергали, а в других меня смущал пункт о конфискации помещичьей земли, стало жаль бабушкин дом и старый сад на Каче. Гуля закричала на меня: