Выяснилось, что пароходик — последний, следующий пойдет в шесть утра. Мама будет волноваться… нет, Сахарова скажет, что мы опоздали и приедем утром. А ночевать где? И есть хочется. Домашние бутерброды мы съели давным-давно. Ягоды перебили аппетит, но теперь… что же делать теперь?
Мы еще побродили по сопкам, но ягоды куда-то запропастились, солнце ползло низко, под деревьями сумрачно. И хотелось спать. Гудели ноги.
Гуля решила — попросимся на сеновал. Мы постучали в один дом — никто не отозвался. Постучали во второй — дверь открыла чернобровая-черноглазая в белом платочке, охнула и пропела мягким украинским говорком:
— Господи, таки гарненьки девчата на вулице ночью!
Она постелила нам настоящую постель, взбила подушки до шарообразного состояния, а потом всплеснула руками:
— Та вы ж голодненьки! А ну сидайте за стол.
И сама присела к столу, глядя, как мы едим, и говорила с нами как с равными и о себе, и о муже — машинисте с буксира, и о том, что черти принесли их на Мурман, а здесь их «захлопнули» с этим отделением от центра, чтоб им провалиться, гадам-предателям, они у англичан… лижут, а честные люди сиди тут возле их дерьма… Красочно она говорила — не пересказать, от этого мы чувствовали себя взрослыми, свободными людьми. А дала она нам по миске рассыпчатой гречневой каши и по кружке сырого молока. С тех пор нет для меня лучшей еды — в ней навсегда закрепился вкус свободы.
…В Мурманске, переполненном белогвардейцами и интервентами, — революционная демонстрация!.. Было ветрено, тепло и сыро, снег все валил и валил мокрыми хлопьями, и сквозь эти хлопья по улице Базы шли плотными рядами, по восемь человек в ряд — матросы, портовики, женщины… Во главе — красный флаг, где-то в середине рядов — самодельный красный плакат. Не помню ни точного повода, ни даты, но, вероятно, трудовой Мурманск вышел на улицу, чтобы «поторопить» уход интервентов, — тогда, в 1919 году, интервенты держались уже непрочно, ходили слухи, что английские рабочие отказываются грузить суда, идущие в Мурманск с оружием и припасами для английских войск, что во многих странах началось движение «Руки прочь от России!».
Когда мы прибежали на Базу, демонстрация была не так уж велика, но она росла на ходу — люди выходили из бараков, нерешительно шли рядом, демонстранты приветливо размыкали строй — и вот уже новичок включен в ряд, и ряды выглядят грозно и мощно, потому что все идут, взявшись под руки, по лужам, по слякоти, по месиву грязи — раз-два, раз-два! Мы поискали знакомых матросов, сквозь снегопад никого не разглядели, но и незнакомые добродушно приняли нас как больших. Шире шаг, шире шаг! Я старалась идти в ногу, по лужам так по лужам, подумаешь! — с двух сторон меня поддерживают под локти крепкие руки, все поют, и я пою как можно громче и суровей, потому что такова песня:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе!..
Гуля тоже где-то тут, в другом ряду, я ее не вижу, впереди и рядом — черные бушлаты и полушубки, обветренные лица с настороженными глазами, что-то высматривающими сквозь хлопья снега… Что там, впереди? Может быть, нас ждут за поворотом? Может быть, вот-вот грянут выстрелы?.. От этого и страшно, и жарко, и весело — да, весело, и необычно хорошо, я же не одна, мы идем все вместе, рука об руку, и дух крепнет в борьбе, «час искупленья пробил», меня приняли как равную, мы идем — что бы ни ждало нас впереди, «кто честен и смел, пусть оружье берет!» — а у матросов есть оружье? Револьверы в карманах или под бушлатами — «лимонки»? Тогда пусть «они» попробуют сунуться! — вон как нас много стало, понемногу прибавлялось, а теперь — сила! И женщин много, вот сзади, наискось от меня, между двумя матросами шагает Люша, отчаянная Люша из нашего барака, она и сейчас хохочет, показывая свои яркие зубы, ей не страшно!.. А там кто? — да это же Коля, Колька Истомин, и с ним еще ребята из нашего «Восхода солнца», разогнали нас, а мы все равно есть, и никого не боимся, почему я думала, что все кончено? — вот дура была! — мы тут, мы идем —
Нас ждет или смерть, иль победа,
Вперед, вперед, товарищи, вперед!
Выстрелов не было. Перед нами пустели улицы — будто ни белогвардейцев, ни интервентов нету, вымерли, будто победа уже вот она — наша! И так странно было часом позже, когда мы шли домой, видеть на тех же улицах, где проходила демонстрация, множество военных патрулей — белогвардейских, английских, американских… Значит, испугались?!
Я нарочно шла прямо на них, заносчиво вскинув голову, но они равнодушно пропускали меня, они просто не знали, что я уже взрослая, что я только что как равная шла в рядах! И я не знала, не догадывалась, что приобрела что-то очень важное, может быть самое главное — и на всю жизнь, — в этот метельный день, когда выстрелов не было, но они могли и быть.
ЖИЗНЬ НАЧИНАЕТСЯ СЕГОДНЯ
«Ветер, ветер — на всем божьем свете!» — эти слова уже были написаны Александром Блоком, только я их не знала. И еще не были написаны ни «Песня о ветре» Луговского, ни «Ветер» Лавренева. Но образ возникал естественно из порывистой размашистости революции, этим буйным ветром выдуло из Мурманска интервентов и беляков. А всю нашу жизнь просквозило и переиначило. Захотелось передать это ощущение в стихах — их тогда сочиняли много и пылко. «Ветер, ветер, стремительный ветер» — так я написала, но рифмы к ветру не нашла и… ну и черт с нею, с рифмой, когда этот самый ветер подхватил и закружил меня, когда вокруг все создается заново и от молодежи не отмахиваются, а зовут ее, и уже существует большая молодежная организация — РКСМ, Российский Коммунистический Союз Молодежи, и у нас вот-вот будет своя комсомольская организация, 21 марта собрание!
Среди маминых книг был роман под названием «Жизнь начинается завтра». Мне казалось, что название относится ко мне: все — завтра, а оно, это «завтра», очень далеко, еще надо расти и расти… И вдруг — у ж е! Не когда-то там, а с е г о д н я начинается жизнь!
И все-таки появилась закавыка, тот же несчастный пункт устава, теперь уже всероссийски утвержденный — с четырнадцати лет. В докладе на собрании было уточнено: «начиная с года рождения 1905-го»… А если у меня — шестой?!
К столу, где записывали в члены комсомола, выстроилась веселая очередь. Я тоже встала в очередь, готовясь спорить и требовать, а если надо — ругаться… Только бы не зареветь! За столом сидели молодые ребята, они придираться не будут, но сбоку стоял незнакомый взрослый человек, лобастый и глазастый, в каждого так и впивается взглядом, каждому задает вопросы… Я тихонько спросила — кто такой? Говорят — из укома большевиков. Ох! Как ни старайся выглядеть постарше, он вопьется взглядом и скажет: «А ты куда, мелюзга?»
Фамилия, имя…
— В «Восходе солнца» была? — спросил глазастый.
— Была.
— Значит, опытный товарищ, — улыбнулся он.
Жуткая минута приблизилась вплотную:
— Год рождения?
Я начала обстоятельно и медленно:
— Одна тысяча девятьсот… — И после паузы: — Пятый!
— Распишись.
Старательно расписалась и отошла вприпрыжку. Нечестно? Ничего подобного! Идет революция, все — на слом, «мы наш, мы новый мир построим!» — и вдруг какие-то старорежимные ограничения, еще бы церковную метрику спросили! И при чем тут год рождения, ведь я-то знаю, что смогу все, чего потребует революция, не хуже этих, которые с пятого и четвертого года!
Рассказывая, я злоупотребляю восклицательными знаками? Но вся жизнь тех дней шла на восклицательных знаках.
Ждали — не без трепета — партизанский отряд Ваньки Каина. Про Каина рассказывали всякое, рисовался он чем-то вроде прогремевшего на Украине батьки Махно. Знали, что со своим отрядом он захватил белогвардейский бронепоезд, прошел с ним по линии, громя остатки белогвардейщины, а теперь на том же бронепоезде движется к Мурманску. Ждали «грозу», ведь недаром он взял себе имя Каин. А приехал совсем не страшный, немногословный дядя из архангельских крестьян, Иван Константинович Поспелов, начал мирно работать в Совете, а в комсомол из его отряда пришли двое — четырнадцатилетний, маленького роста, но на редкость ширококостный, весь квадратный Кирик Мастинин и дочка Ваньки Каина, шестнадцатилетняя Аня Поспелова, застенчивая девушка с русой косой, заговорят с нею — краснеет, теряется, а ведь участвовала в боях! Я завидовала ей, но особенно Кирику: всего на шесть месяцев старше меня, а полтора года воевал!
Привезли освобожденных узников Иоканьги — страшнейшей из тюрем, созданных интервентами на безлюдном студеном берегу Ледовитого океана, куда они свезли наиболее революционных матросов, рабочих, солдат из Архангельска и Мурманска. Сколько лет прошло, а помню отчетливо — долго-долго швартуется пароход, а на палубе почти пусто, наконец наводят сходни, запрудившая весь берег толпа подалась вперед, готовая и рукоплескать и плакать, а иоканьгцев все нет… все нет… и вдруг на палубе, а потом на сходнях появляются… да что же это?! — они не идут, их ведут под руки, вместо лиц — страшные белые маски с заплывшими глазами, руки тоже одутловатые, как подушки, а ноги как тумбы. Раздался отчаянный женский вскрик — и тишина, такая тишина, будто онемели все разом. Вслед за теми, кто хоть как-то мог идти, понесли на носилках тех, кто уже не мог двигаться… и таких было больше. А еще потом стали выносить тех, для кого освобождение пришло слишком поздно.
— Девочки, я не приду ночевать, — с какой-то отрешенностью от нас сказала мама.
Госпиталь для иоканьгцев был наскоро оборудован в Морском клубе. Мы часто забегали к маме, но она выходила только на минуту — в белом халате и косынке, побледневшая, с красными от бессонницы глазами. Торопливо спрашивала, как мы управляемся одни, и рассеянно пропускала мимо ушей наши ответы, она была всеми помыслами тут, в госпитале, — некоторых больных уже нельзя было спасти, каждый день кто-то умирал, а другие и не умирали и не поправлялись, их надо было кормить с ложечки и помалу, у всех была цинга, голодные поносы, истощение предельное… Только в блокаду я поняла, что это такое. А тогда я вглядывалась в их опухшие лица и не узнавала никого, хотя могли быть среди них знакомые матросы. Мало их дожило.