— Можно, я научусь на машинке?
— Ты?
— Ну да. Поупражняюсь — и буду вам печатать.
Кажется, все до единого сотрудника помогали мне снимать крышку, вытирать пыль и разбираться в устройстве машинки — где какие буквы и знаки, для чего разные рычажки и колесики. Они были славными людьми, опродкомбриговцы, хотя несколько разочаровали меня — поступая в армейское учреждение, я по молодости лет ждала встретить каких-то особых, почти легендарных героев, ведь Красная Армия три года воевала против множества государств — и победила! А повстречала я людей простых, не очень-то грамотных, не очень-то здоровых, кроме муки, сахара, овса и сена, занимавших их время и мысли, говорили они о самых обычных житейских вещах, даже обсуждали, как лечить «проклятущий ревматизм», и только постепенно выяснилось, что один из них был трижды ранен, другой бежал из белогвардейского плена, а тот, с проклятущим ревматизмом, заработал его в болотах Прионежья, в партизанах… Рассказывать о своих подвигах они не умели, отделывались скупыми ответами: «Ох, и не спрашивай, такого хватили!» — или: «Считай, был уже покойником, вторую жизнь живу!» А вокруг пишущей машинки они вели себя как ребята, добравшиеся до часового механизма.
Хотя я была девчушкой, меня ценили за то, что я почти всегда могу подсказать, как пишется трудное слово. И когда я начала выстукивать по белым клавишам с черными буквами строку за строкой, они с уважением поглядывали, прислушивались и не мешали — если нужно записать «исходящее», запишут сами. А я стучу да стучу одним пальцем — тюк! — пауза и снова — тюк! Потом пошло быстрее — тюк-тюк-тюк! — покручу пальцем в поисках редкой буквы и снова, еще быстрее — тюк-тюк-тюк! — а со всех сторон одобрительные взгляды и улыбки. Через несколько дней я уже не искала буквы, они сами попадали под пальцы. И как раз в это время понадобилось напечатать длиннейшую сводку с надписью в правом углу — с о в е р ш е н н о с е к р е т н о. Обычно с такими сводками обращались в штаб бригады, а потом долго ждали, пока их перепечатает перегруженная работой з а с е к р е ч е н н а я машинистка. Что значит засекреченная? Мне представлялось, что она укрыта под семью замками в какой-то никому не известной комнате. И ее надо искать, а она прячется. И поэтому ее прозвали Ведьмой.
— Хватит пресмыкаться перед Ведьмой, — сказал мой главный начальник, — пусть Верушка перепечатает. Все равно ничего не поймет.
Меня не обидела мотивировка — очень-то нужно понимать эти нудные столбцы четырехзначных цифр! А вот напечатать их без опечаток… Семь потов сошло с меня, пока одолела сводку. И уж конечно, опечаток хватало. Но с тех пор я печатала все секретные и несекретные сводки и письма, действительно мало что понимая в них; только под конец моей службы в Опродкомбриге я посмела спросить, что означает загадочное слово ф у р а ж, и как же я изумилась, ко всеобщему веселью, узнав, что это те самые овес и сено!
— Ты еще здесь? — восклицал иногда начальник, увидев меня во второй половине рабочего дня. — А если из-за тебя меня под суд отдадут?!
Он так и не узнал, что подсуден вдвойне, так как мне нет еще и четырнадцати лет. Но я была увлечена своей новой, ответственной ролью в Опродкомбриге. Да и что делать дома?
В комнате, где была библиотека, еще при маме кто-то поселился. А наша большая, прежде такая уютная комната приобрела нежилой вид. После отъезда Тамары я старалась приходить только на ночлег, но иногда некуда было деть себя — комсомол не имел помещения, собирались мы где придется, чаще всего на улице у Морского клуба, если погода позволяла. Но погода часто не позволяла.
Однажды вечером ко мне зашла наша соседка по бараку, отчаянная Люша.
— Так и живешь одна? Хо-зяй-ка!
Заглянула в кастрюли, пошарила по полкам, взяла тряпку и веник — не успела я ответить на все ее расспросы, как пыль была вытерта, пол подметен и вымыт, простыни сменены, грязное белье замочено в корыте. Тем временем сварилась пшенная каша и закипел чайник. От себя Люша принесла шпику, накрошила, обжарила, замешала в кашу.
— Садись, ешь!
Обычно я не ела вечером, считала — хватит и обеда, а тут навалилась и съела все дочиста.
— Вот что, Верушка, — сказала Люша, — тебя все равно уплотнят, так лучше мы к тебе переедем.
И они въехали ко мне — Люша с мужем и двумя ребятишками. Ох и заголосили другие соседки! Чего только не наговорили мне про Люшу — бессовестная она, чужой бедой воспользовалась, на вещи позарилась, гляди, обдерет тебя как липку… Я слушала их и не могла понять, то ли они завидуют Люше, то ли сплетничают от нечего делать. Зачем они так? Я и тогда чутьем угадывала и теперь уверена, что была Люша чудеснейшей женщиной, работящей и отзывчивой, я от нее ничего, кроме добра, не видела, а уж насчет вещей, так именно ее заботами уцелели мамины пальто и платья — перетряхнула и нафталином пересыпала. А уж мои одежки и починит, и пуговицы закрепит, и на моих «мальчиковых» ботинках, полученных по ордеру, заставит соседа-сапожника срочнейше подбить подметки.
Люша отгородила меня двумя шкафами, получилась комнатка с одним окном, самым солнечным и интересным, из него были видны сопки того берега, и залив с кораблями, и много мурманского многокрасочного, всегда неожиданно нового неба. Но шкафы не были преградой для звуков, и я слышала всю жизнь Люшиной семьи, а она была громкая. Я даже не предполагала, что такое может быть, мама с папой никогда не ссорились, не повышали голоса; а Люша «шумела» и на мужа, и на детишек, и сама говорила: «Уж я такая, шумлю!» Много лет спустя я вспоминала ее, когда писала в «Мужестве» свою Танюшу — Грозу морей. Из-за шкафов мне иной раз казалось, что она вот-вот побьет мужа, выгляну — а Люша потчует мужа всякими вкусными вещами и, ругая его, весело посверкивает глазами, рабочая блуза мужа уже выстирана и сушится над плитой, Люша успевает и детишек уложить, и между делами что-то зашить, что-то прибрать, ну и языком не забывает работать, а муж ест-похваливает ее стряпню да посмеивается, молчаливый он был человек, Люша наговаривала за двоих.
С жильем в Мурманске становилось все трудней, понаехало много народу, так что меня еще «уплотнили». Сперва вселили старушку, приехавшую с каким-то учреждением, она была одинокой старой девой, очень тихой и какой-то неприметной — ее кровать и стул в двух шагах от меня, а ее вроде и нет. Мышка. Люша пошумела, что «дите стиснули», и стала заботиться о Мышке тоже — чайку предложит, бельишко «заодно» простирнет. Потом ко мне вселили пожилую машинистку, тоже приезжую, но тут уж нельзя было пожаловаться, что она неприметна. Большая, нескладная, с крупным, лошадиным лицом под самодельными кудряшками, перехваченными лентой, она ко всему относилась брезгливо-обиженно и всячески подчеркивала, что создана для иной жизни. На вопрос Люши, была ли она замужем, новая жилица с предельной брезгливостью ответила:
— Нет, конечно.
Только она прошла за шкаф, Люша заплясала на месте и подняла два пальца — дескать, две старых девы! Но женщина, видимо, увидела или догадалась, она разгневанно выскочила на Люшину половину:
— К вашему сведению, я не старая дева, я двадцать раз могла выйти замуж, ко мне сватались богатые, порядочные люди, я сама не захотела, потому что презираю мужчин.
— Да уж как их не презирать, лежебок, — давясь смехом, согласилась Люша и мимоходом шлепнула мужа, отдыхавшего на кровати.
Новую жиличку она с первого дня окрестила Лошадью.
Я совсем не тяготилась уплотнением. Последние скорлупки детской замкнутости в семейном мирке с треском упали, и я вступила в житейский мир, где было столько разных и занятных людей. Одна только отчаянная Люша с ее характером, с ее неистребимой веселой силой была для меня открытием. Зато от Мышки я однажды услышала, что она всю жизнь работала переписчицей в управе, что ее ценили за аккуратный почерк и «заработка на жизнь хватало». Она этим тихо гордилась. А под словом «жизнь» понимала еду и одежду. И все?! От Лошади я узнала, какими крупными делами ворочали на севере лесопромышленники (она была родственницей одного из них) и какие богатые были рыботорговцы, купцы п е р в о й г и л ь д и и (все до одного — ее отвергнутые женихи!). По вечерам, когда мы укладывались в своем закуте, я любила наблюдать, как новая жилица накручивает волосы на папильотки, а затем нахлобучивает белый ночной колпак, похожий на перевернутый горшок. По утрам, когда Люшин муж уходил на работу, а нам пора было вставать, она садилась в постели, еще не открывая глаз, одним и тем же движением стаскивала колпак и яростно восклицала:
— Тьфу, проклятая жизнь!
Я хихикала в подушку, пока однажды не представила себе, каково жить такой некрасивой и одинокой, никого и ничего не любя, теша себя хвастливыми выдумками о былом богатстве и женихах, прожить всю жизнь, день за днем, год за годом, так и умереть…
Вскоре я почти перестала бывать дома. У нас появился клуб — свой собственный, настоящий комсомольский клуб! В Мурманске это было сказочной роскошью.
Надо представить себе, каков был Мурманск тех дней. Ведь еще в 1913 году здесь стояла одна-единственная избушка помора Семена Коржнева, а у берега — одна лодка, на которой старик выходил забрасывать сети в незамерзающие воды Кольской губы. Правители царской России пренебрегали сообщениями первых исследователей Кольского полуострова о богатствах его недр, о ценных породах рыб в его быстрых реках и омывающем его студеном море. Но в первую мировую войну остро понадобились свободный морской путь (выходы из Балтики и из Черного моря через проливы были перекрыты противником) и незамерзающий порт, через который союзники России могли бы снабжать ее вооружением и боеприпасами. Лихорадочно, в нескольких местах сразу, началось строительство железной дороги от столицы до конечной станции у глубоководья Кольской губы — станция называлась Романов-на-Мурмане в честь царской фамилии, после февральской революции ее переименовали в Мурманск. Одноколейный путь вился вдоль берега залива, на самом берегу выросли причалы и склады, к ним лепились бараки для рабочих и наспех построенные из бревен конторы. Тут, возле портовых причалов и станции, образовался главный трудовой центр будущего города.