Вечер. Окна. Люди — страница 54 из 106

Удивительная штука — встреча через пятьдесят лет! Сидишь в гостях у совершенно незнакомого человека, он угощает диковинной, из антарктических морей, вкуснейшей рыбой по фамилии  к л ы к а ч, по прозвищу — белая семга. Говорим о том, о сем. Профессия приучила меня быстро находить общий язык с новыми людьми, но тут нечто другое — и незнаком человек, и знаком, даже близок. Кто еще помнит, как мы ходили, бывало, за три-четыре километра на Семеновское озеро и в летние дни вопреки строжайшим запретам родителей рисковали купаться в нем — ох и холодрыга была! А где оно, то озеро?

— Вы же ездили мимо к военным морякам! Вспомните, проезжали кварталы девятиэтажных домов, а между ними — каток. Не заметили?

Ну как же, видела эти кварталы, за которыми тянутся и тянутся другие новые кварталы под трехзначными номерами (в одном из них живет Наташа), видела и каток, где носились с клюшками будущие Старшиновы и Мальцевы. Так это и есть Семеновское озеро?

А наш овраг? Назарьев вспоминает, что по праздникам не только дети, но и взрослые катались на санях с его крутых склонов — аж дух захватывало! Было так? Да, было! Усядется взрослый дяденька на санки, тебя пристроит перед собой, кто-то сзади подтолкнет — и ухаешь вниз, вниз, а у дяденьки ноги в валенках раздвинуты наготове, чтобы затормозить, иначе улетишь бог знает куда.

А Назарьев уже припомнил детские утренники с елкой, которые устраивала в Морском клубе моя мама.

— Все до единого ребятишки сбегались на утренники! Для многих это было единственным праздником в году! А вашу маму я до сих пор помню, как она с нами плясала, играла, вокруг елки хоровод водила… Она жива?

— Нет. В блокаду. От голода.

Потом мы идем по ночному Мурманску, и впервые все, что я искала и не могла найти, расставляется «по местам», потому что Назарьеву не надо гадать — все малые и огромные изменения города происходили при нем.

— Вот тут, на месте стадиона, и был наш овраг. А наша горка была вот здесь, ее срыли бульдозерами, когда засыпали овраг и выравнивали подъезды к вокзалу. Ваш фанбарак номер три стоял тут, два их было одинаковых, верно? Теперь, видите, на их месте площадь Пяти углов. Бараки держались долго, они сгорели от бомбежки, в войну.

Я спрашиваю, не помнит ли он Колю Истомина, организатора «Восхода солнца», одного из первых комсомольцев, — в обкоме комсомола меня спрашивали, кто он был, а я знаю только, что он жил в железнодорожном поселке. Коля Истомин? Такой худенький, черненький, шустрый? Конечно, Назарьев знал его, отец Коли работал в порту, но жили они действительно у станции, только старый деревянный вокзальчик стоял гораздо ближе к заливу, чем нынешний каменный. Коля Истомин любил футбол, верно? Он и его друзья часто гоняли мяч по пустырю — ну, вот тут, где теперь здания облисполкома, обкома, краеведческого музея…

Так мы стояли на перекрестке ночных улиц — заслуженный капитан дальнего плавания и ветеран первого комсомольского поколения — и, жестикулируя, восстанавливали географию детства. Тихо было вокруг нас — Мурманск уже спал. Мороз пощипывал наши лица — днем подтаивало, оседал набрякший влагою снег, на солнечной стороне с крыш срывалась первая робкая капель, а к ночи прихватил крепкий морозец. Север есть север. И, как бы подтверждая это, над куполообразной крышей городского плавательного бассейна в небе прощально вспыхнуло северное сияние — не многоцветное, победно охватывающее полнеба, как зимой, а тоже робкое: занялось над сопками, развернуло над ними блеклую золотистую ленту, лента покачалась, свиваясь и развиваясь, и растаяла, только один светящийся столбик еще недолго трепыхался под самой Северной звездой, потом и он погас.

Не знаю почему, но именно там, на ночной улице, я поняла, что не могу расстаться с Мурманом, не написав своего «Путешествия через пятьдесят лет» к местам отрочества, где тогда, в крутоверти громадных событий, рождалась новая судьба холодной Кольской земли да и моя непредвиденная судьба… Впрочем, можно ли ее считать такой уж непредвиденной?

Все в жизни предопределяется предшествующим развитием, ничто не происходит «вдруг», ни с того ни с сего. Как бы ни был крут перелом, толкнувший отца навстречу революции, а не против нее, жизнь, видимо, исподволь закладывала в его сознание и совесть добрые семена, которые проросли в почве, перепаханной революционными потрясениями. Я в этом уверена, потому что знаю отца. Могут сказать: детское восприятие еще не есть знание. Конечно. Но разве ничего не значат основы повседневного отцовского воспитания, разве они не отражают существа его личности?! А ведь они, эти основы, были отнюдь не обычными в офицерской семье дореволюционной России! С младенчества он учил нас, девочек, быть самостоятельными, прямыми, смелыми, выносливыми, он внушал нам — нет ничего хуже кисейных барышень, готовьтесь не к балам и светской жизни, а к выбору профессии по душе, к труду на пользу людям и родине, иначе человек не человек… Свой главный жизненный шаг — в революцию, в комсомол — я сделала сама, и уже после смерти отца, но разве его не подготовили и отцовские воздействия на детскую душу — с тех, первых, и вплоть до последних уроков — приятие Советской власти, начальные созидательные усилия на Мурмане, гроб под красным флагом?..

Любому непредубежденному человеку должно быть ясно, что, будь отец не тем, кем он был, наша жизнь и при нем, и после него пошла бы по иным рельсам, как она пошла после революции у сотен тысяч офицерских семей — неприятие революции, белогвардейщина, эмиграция. Не случайно ведь севастопольские девочки, с которыми мы встречались на утренниках в Морском собрании и на прогулках, все до единой оказались в Константинополе, в Париже, в Марселе и бог знает где еще!..

Вот о чем я думала в предотъездную ночь на перекрестке мурманских улиц, стоя как бы на невидимом рубеже, откуда можно спокойно обозреть прожитую жизнь, потому что именно здесь, в Мурманске, было начало всему, что ее заполнило и одухотворило. И еще я подумала, что детские и отроческие воспоминания о том начале, о сложнейших событиях сложнейшего времени недостаточны, в чем-то, быть может, непонятны сегодняшним читателям, и мне все же придется совершить второе, особенно трудное для меня путешествие — назад, в историю, где моими помощниками и собеседниками будут документы, прежде всего документы.

ВТОРОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ЧЕРЕЗ ПЯТЬДЕСЯТ ЛЕТ (В ИСТОРИЮ)

Итак, я должна вернуться в те же места и к тем же событиям, которые уже вспоминала, — как они вделись в детстве. Взрослыми глазами наново прочитать одну жизнь — жизнь отца, — не умалчивая о том, что хотелось бы вычеркнуть, и не преувеличивая того, чем я вправе гордиться.

Пусть фигура моего отца не так уж заметна, а мурманские события первых недель революции лишь малая частичка огромных событий, потрясших мир, — все же и они имели значение в общем ходе истории. В частных судьбах и событиях отразились сложнейшие процессы революционной эпохи. Их нельзя оскорблять ни ложью, ни полуправдой. Их надо изучить без высокомерия и понять такими, какими они были в  т о й  обстановке и в  т о м  времени.

Я долго не решалась взяться за непривычный труд, надеясь, что рано или поздно это сделают без меня. Да, рано или поздно… А если поздно? Если другие темы оттеснят частную, мурманскую?.. Ведь уже есть книги и диссертации с неверными, бездоказательными утверждениями, их читают с полным доверием молодые историки, студенты, да и все, кого почему-либо заинтересуют «дела давно минувших дней» на Мурмане. Вышел же роман, опирающийся на изложенные в этих книгах неверные концепции!

Признаюсь, в молодости я попросту отмахивалась: порвала со своим классом ради борьбы за коммунистические идеалы, так какое мне дело до родственных корней! Смотреть хотелось только вперед.

Однако на моем пути не раз попадались люди, смотревшие назад, только назад. И мне не раз приходилось — всегда в самые тяжелые периоды жизни — отбивать чудовищные упреки в том, что я дочь контрреволюционера! Как ни тяжело давалась борьба с ними, эти наскоки принесли своеобразную пользу — они буквально  з а с т а в и л и  меня всерьез заняться изучением давней истории. Параллельно со мною таким же изучением вынужденно занимались комиссии нарастающей авторитетности. Изучив все материалы, комиссии каждый раз приходили к выводу, что мои обвинители не правы. Отряхнувшись от пережитого, я снова с размаху бросалась в жизнь — в сегодняшнюю, горячую… Добиться того, чтобы эти выводы стали общеизвестными, не были схоронены в архивных папках? И руки не доходили, и казалось — дочери неудобно настаивать…

В одну из годовщин освобождения Ленинграда от блокады на вечере в Музее города выступал с воспоминаниями персональный пенсионер, в годы войны руководивший одним из ленинградских предприятий. Преодолевая одышку, он говорил по-стариковски долго, перегружал рассказ подробностями… Это мешало восприятию, хотя рассказывал он о делах героических. После него дали слово мне. Когда я кончила, старик подошел и, здороваясь, с улыбкой сказал:

— Вот, значит, кем стала одна из мурманских девочек с косичками!

Передо мною был Тимофей Дмитриевич Аверченко, тот самый комиссар Аверченко, чье имя некоторые историки, не утруждая себя доказательствами, сопровождали довесками — «эсер» и «некий»… Много лет он защищался как мог и умел. Слушая его, я понимала, что он оскорблен и обижен до потери самообладания, но опровергнуть обвинения логично, с документами в руках вряд ли в силах.

Спустя несколько лет я получила от Тимофея Дмитриевича письмо — он просил навестить его в дачном поселке старых большевиков на озере Долгом. Разыскав дачу, я не сразу узнала Аверченко, так он одряхлел. Руки его тряслись, когда он передавал мне экземпляр своих воспоминаний и своего ответа историку Тарасову.

— Неужели я так и умру с этим клеймом?..

К счастью, он успел получить сборник документов «Борьба за установление и упрочение Советской власти на Мурмане», положивший начало реабилитации его имени, но не дожил буквально недели до выхода обстоятельного исторического труда «Очерки истории Мурманской организации КПСС», где правдиво сказано и об отдельных ошибках молодого большевика, и о заслугах его, о том, как Аверченко вместе с другими большевиками возглавлял выступления рабочих и матросов против начинающе