Вечер. Окна. Люди — страница 6 из 106

Ее руку все в квартире знают: помнят, каких пощечин она надавала дочке, когда Верочка пришла домой после полуночи; как она «отвалтузила» Борьку, когда он в первый и последний раз заявился пьяным; как она грозила Лешке, вздумавшему отрастить длинные волосы, что сама обкорнает его, — и ведь обкорнала, ночью, сонного, тупыми ножницами — тут клок, там клок отхватила, пришлось ему вместо школы мчаться в парикмахерскую и стричься ежиком.

«Тру-ту-ту, трру… трру… тру-ти-та-та!» — с усилием преодолевает проклятую ноту стриженный ежиком Лешка.

— Легко ли по этим закорючкам сыграть, — вздыхает Тося, — зато полезно, для легких развитие, отец-то от легких умер, и нас по диспансерам сколько лет таскают на проверки. Это и докторша сказала — пускай дудит. А может, профессия выйдет? Пойдет в армию, могут и в военный оркестр взять… Вот ведь ансамбль Советской Армии по всем странам ездит…

Соседки переглядываются за ее спиной — что-то непохоже, чтобы Лешка додуделся до ансамбля! Случись эта напасть год назад, вся квартира ополчилась бы против Тосиной педагогики — хоть плачь, хоть беги вон из дому, житья нет от Лешкиной трубы! А теперь терпят, стискивая зубы. Раньше, бывало, схлестывались с Тосей из-за мелочей — дверью стукнула чуть свет, перебудила всех, посуду бьет свою и чужую… А с лета все пошло иначе. Летом Тося выдала замуж Верочку и собиралась ехать с парнями в деревню, но денег на троих не хватило, парней она отправила, а сама осталась — подзаработать во время отпуска: как раз ремонтировали фасад, пыли-грязи хватало, каждый день кто-либо упрашивал — Тосенька, приди убрать. Никто не заметил, как оно началось, хватились, когда Тося уже напропалую крутила любовь с водопроводчиком домового хозяйства Гришей. Они целовались на самой верхней площадке лестницы, а то и в лифте — дверца приоткрыта, а внизу жильцы неистовствуют: опять лифт испортился! Потом Гриша стал приходить поздно вечером чинить у Тоси батарею — якобы потекла ни с того ни с сего среди лета! Самая любопытная из жительниц квартиры, тетя Дуня, хоть и старуха, а караулила в коридоре половину ночи — да и не дождалась ухода Гриши, сон сморил. А Тося купила новое платье в голубую полоску и накручивала на бумажках кудерьки.

Этот нежданный роман неумолчно обсуждался на кухне — какая там любовь, обыкновенное безобразие! Он и моложе ее, на что позарился, того и гляди бабушкой станет! А чего ему зевать, сама на шею вешается, стыд и срам! Вот прознает его жена, даст Тоське выволочку да ославит на весь дом, а ведь у нее дети! Тетя Дуня настаивала на том, что общественность дома не может молчать. Молоденькая Люся презрительно фыркала — краткосрочный жэковский роман!

Как случилось, что никто не услышал стука входной двери? Тосю увидели уже на середине кухни — встала, откинув назад голову в растрепавшихся кудерьках, платье в голубую полоску не прикрывает колен, чулки капрон, лицо распалено гневом.

— Что ж замолчали? — закричала она высоким голосом. — Помешало кому? Завидно стало? Или сплетничать больше не о ком? Еще и детей приплели! Мало я перед ними распластывалась, над корытом, над чужими полами спину гнула! — И вдруг набросилась на Люсю: — И ты, чистюля, туда же?! Думаешь, только молодым сладко? Думаешь, Тоська только и годна, чтоб вашу грязь отмывать, когда ты с бельем доведешь, что мужу надеть нечего?!

Люся испуганно проскользнула мимо нее и закрылась у себя в комнате. Даже за чайником не вышла, хотя Тося давно умчалась, отсалютовав всеми дверьми по очереди. Чайник кипел-выкипал, пока не пришел за ним Люсин муж, веселый иранолог. Взял чайник, оглядел возбужденных женщин и мирно спросил:

— Сколько лет нашей Тосе, не знаете?

— Да уж сорок стукнуло, — вызывающе сказала закройщица.

— А муж у нее когда умер?

— Под сретенье двенадцать лет будет, — дала справку тетя Дуня, — я каждый год в поминанье записываю. Скромный был человек, ведь так болел! — а хоть бы пожаловался…

— Болел. И детей трое, — сказал веселый иранолог без всякой веселости. — Значит, овдовела, когда еще и тридцати не было. И-и-эх, жен-щи-ны!

И ушел.

А в кухне стало тихо, каждая молча делала свое дело, про себя впервые вдумываясь не в свойства, не в поступки — в судьбу.

И вот теперь молчат, стиснув зубы, терпят.

«Тру-ту-ту! Трру… трру-ти-та-та!» — выпевает труба, спотыкаясь все на той же ноте.

Тося дожарила картошку, прикрыла сковороду крышкой, закутала газетами, да так и осталась стоять у плиты, давая себе минутную передышку. Но стоило ей остановиться, как на ее померкшем лице отпечаталась такая давняя и уже непреодолимая усталость, что соседки смущенно отвели глаза.

«Тру-ту-ту!» — гудит-дудит труба.

Лешке — шестнадцать, он низкорослый и тщедушный, сквозь редкий белобрысый ежик видна покрасневшая от его усилий кожа, а веснушки на носу и висках задиристо рыжи. Но, когда он дудит в трубу, он ощущает себя высоким и широкоплечим, как Генка из десятой квартиры, он видит себя в черном костюме и с черной бабочкой на белой рубашке, блестящие черные волосы зачесаны назад и нависают на воротник, как у Генки, а над губой черная ниточка усиков — тоже как у Генки. И во всем этом великолепии видит себя Лешка в клубном оркестре под ослепительными лучами софитов, а за софитами, во мраке — ряды смутно белеющих лиц, он солирует на трубе, и ему хлопают, отбивая ладони, а когда после концерта он спускается в фойе, с ним даже незнакомые здороваются, а девчонки вертятся вокруг него — совсем как возле Генки.

«Тру-ту-ту тру-ти-та-та!» — вдохновленный честолюбивыми мечтами, Лешка лихо выдувает трудную ноту и, ошеломленно помолчав, победоносно и фальшиво дует дальше: «Трам-пам-пам, тра-та-та-там!»

Тося встрепенулась, по-хозяйски огляделась и, до отказа отвернув кран, подставила чайник под такую тугую струю, что чайник чуть не вырвало из ее усталых рук.

В этой комнате не нуждаются в свете. В этой комнате бродят лишь нескромные отсветы покачиваемого ветром уличного фонаря, и в этих бродячих отсветах тахта плывет, плывет, как белая ладья, белеют простыни, вспыхивают искрами откинутые на подушку волосы, два лица — глаза в глаза, два тела — как одно, «люблю!» — «люблю!».

Мимо! Мимо! Им сейчас никого не нужно.

Им хорошо, их ничто не тревожит.

Эта комната с белой ладьей еще три месяца — целых три месяца! — будет их наемным приютом.

Еще не завтра, нет, только через две недели приедет с юга его жена — похорошевшая, загорелая, и перевезет с дачи сынишку — бесконечно милого, лучшего в мире парнишку… Он будет сидеть перед ним, в отчаянии сцепив пальцы, сбивчиво объяснять, что случилось непоправимое, он этого не искал и не хотел, но разлюбить уже не может, и не может семья держаться на фальши, пойми, ну пойми, ты же молода, красива, ты еще встретишь настоящую любовь, только не лишай меня парнишки, это жестоко, я же честно пришел и сказал… А жена не поверит, что такая уж любовь, глупости, увлекся, пройдет, разве можно так бездумно разрушать, а уж если разрушишь — все! Ни меня, ни сына! Он еще мал, он тебя забудет, я ему дам другого отца, а тебя на порог не пущу, не пущу! — приходящий папа? — нет, не дам травмировать ребенка!.. И я тоже не каменная, уходишь к другой — уходи насовсем!

А она, та самая «другая», разлучница и распутница в глазах всех, кто знает, она не завтра, а только через месяц, когда вернется из плавания муж, придет в свой бывший дом, под недоуменные взгляды его родителей, добрых, заботливых стариков, и скажет с отчаянной решимостью: ухожу! И выслушает брань, и упреки, и слезы, и ей будет очень жаль этих добрых стариков и очень жаль хорошего, немудрящего человека, в которого она опрометчиво влюбилась пять лет назад… Без оглядки выскочила замуж, с ним легко и удобно устроилась жизнь, — «захочешь птичьего молока — скажи, достану!» — пошучивал он, но родным, близким человеком так и не стал, два мира не соединились… И вот, жалея его, потому что в чем же он виноват, она будет терпеливо объяснять ему, не понимающему, что целый год работала с тем, любимым, над одним проектом, и ничего такого не было, клянусь тебе — ничего! — просто день за днем, вечер за вечером работали вместе, с полуслова понимая друг друга, болтали о чем придется, пили крепкий кофе, чтоб одолеть усталость, иногда убегали в кино, чтобы развеяться, много смеялись и ни о чем не догадывались, пока не сдали проект, пока совместная работа не прекратилась, а тогда вдруг оказалось, что мир опустел, что друг без друга они уже не могут, и оба сопротивлялись, оба долго гасили в себе, непрошеное чувство, но погасить не могли, и что же делать, когда они, оказывается, созданы друг для друга, им хорошо только вдвоем, а врозь жить нечем, дышать нечем. Пойми, прости, если тебе поможет — возненавидь и прокляни, но я ухожу, не думай, что на легкое, мне будет трудно, очень трудно, но врозь ни жить, ни дышать…

Они знают, конечно, знают, как все будет. Что же, настанет время — они пройдут через все терзания, а пока им хорошо, они вместе, и будут вместе, что бы ни было — вместе!

Но они еще не знают, что завистливый шепот уже ползет от стола к столу, от кульмана к кульману, из кабинета в кабинет. «Да что вы говорите?» — «Руководитель проекта с конструктором?» — «Этого нельзя допускать!» И вызовут его, заговорят осторожно, уважительно, дескать, мы понимаем, всякое бывает, «но какой пример молодежи! Придется ее перевести в другую мастерскую, а вас попросим… э-э-э… прекратить, сами понимаете…» Побледнев, он скажет: «Нет! И на новый проект я ее возьму, потому что понимаем друг друга с полуслова, потому что с нею у нас хорошо получается». А когда начнут настаивать, он закричит: «Если плох — снимайте!» — и хлопнет дверью… Тогда вызовут ее, и будет присутствовать Марья Васильевна, во всем такая правильная, что не верится в ее искренность даже тогда, когда она искренна, и прозвучат слова  р а с п у т с т в о  и  р а з л о ж е н и е, и будет сказано, что она сама должна попроситься в другую мастерскую или уйти по собственному желанию, у нее будут слезы на глазах, на миг всем покажется — уступит, подчинится, но она упрямо наклонит голову и скажет: никакого распутства тут нет, я его люблю. А собственное желание у меня одно — быть рядом с ним, другого нет!