Вечер. Окна. Люди — страница 72 из 106

Запись его речи я нашла в книге Верховского и там же прочла, что Дзержинский назвал генерала Николаева в числе тех старых офицеров, что идут с большевиками. А несколькими страницами дальше с грустью узнала конец этого отличного человека: командуя красноармейской бригадой, генерал Николаев был захвачен белыми. Ему предложили перейти в белую армию. «Он ответил, что вступил в Красную Армию потому, что поверил в правоту Советской власти, и будет бороться за коммунизм». И тогда белогвардейцы расстреляли его.

Да, наш русский народ, самоотверженный и размашистый, чуждый расчетливости и мещанской ограниченности, одаренный выносливостью и подвижничеством, — русский народ во все времена выделял и из среды своей военной интеллигенции лучших, способных на душевный взлет и подвиг. От декабристов до лейтенанта Шмидта и еще ближе к нашему времени — до заслуженного генерала Д. М. Карбышева, советского военачальника, замученного гитлеровцами в лагере смерти Маутхаузен; струями воды на морозе в ледяной столб превратили его фашистские изуверы за отказ изменить Советской Родине…

В дни революционного подъема, в огне борьбы таланты раскрываются и мужают быстро, — отстаивая завоевания Октября, из самой гущи народной выдвинулись новые, советские полководцы, на ходу, в боях постигавшие военную науку. Их имена живут в памяти народа, в песнях, фильмах, книгах, легендах. Рядом с ними, в списке организаторов победы, по праву стоят имена тех офицеров старой армии и флота, что отдали свои знания и опыт Вооруженным Силам революции, — А. И. Егоров, М. Д. Бонч-Бруевич, А. И. Корк, Б. М. Шапошников, И. И. Вацетис, С. С. Каменев, Э. С. Панцержанский, И. С. Исаков…

Раздумывая о них и о тысячах других офицеров, проверяя себя, я не чуралась и статистики. Принято считать, что цифры скучны и, уж во всяком случае, противопоказаны литературе. Думаю, что литературе ничто не противопоказано, было бы к месту! А цифры бывают ох как занятны, они умеют говорить, спорить, убеждать своим сжатым, четким языком. Мне было интересно прочитать в работе доктора исторических наук Л. Спирина такие цифры: к осени 1917 года в России насчитывалось около 1350 офицеров, окончивших Академию Генерального штаба, в том числе около 500 генералов и 580 полковников и подполковников. Надо ли говорить, что генштабисты — самая квалифицированная и привилегированная часть офицерства? И вот из этой высшей группы офицеров в первые же месяцы 1918 года добровольно вступили в Красную Армию 98 человек, а к осени в ее рядах их было уже 526 человек, в том числе 160 генералов и 200 полковников и подполковников. А всего сражались на стороне революции десятки тысяч бывших офицеров…

Все ли они искренно и осознанно встали в ряды борцов революции? Нет, не все. Бывали вредительство, измены, перебежки к белым. Каждый такой случай был тяжел, потому что сама борьба Красной Армии была крайне тяжелой и неравной. Но случаев этих было немного.

«Десятки специалистов, оказавшихся изменниками, выброшены нами из рядов Красной Армии, а тысячи, десятки тысяч военных специалистов, честно исполняющих свои обязанности, остаются в рядах рабоче-крестьянской Красной Армии»

(В. И. Ленин).

Вспомним, что каждый из них шагнул за пределы своего класса, и мы увидим, что из десятков тысяч отдельных мужественных решений, отдельных круто повернутых судеб сложилось большое и отрадное  я в л е н и е  на величайшем переломе народной истории.


И еще я думаю о комиссарах.

Их были сотни — закаленных большевиков, политически опытных, знающих, и десятки тысяч — молодых, неопытных, сильных лишь своей беззаветной преданностью революции.

Я думаю о них, таких разных, и вижу перед собою одного и того же человека — крупного, кряжистого матроса с кудрявой головой и серьезным лицом, с насупленными густыми бровями, из-под которых светло сияли глаза, умные и внимательные, всегда будто разглядывающие что-то и взвешивающие, — вижу Степана Леонтьевича Самохина, хотя, строго говоря, должность его называлась иначе. Но уж очень прочно соединялись в нем самые главные качества, прославившие наших комиссаров.

И это ведь тоже  я в л е н и е — совершенно исключительное в истории.


На моем столе тесно. Книги, книги, исторические журналы и сборники, до отказа набитые папки, выписки, черновики… Ох, задала я себе работу!

Теперь — книги по местам, то, что взято у друзей или в библиотеках, отложить и вернуть, папки с документами связать и запихнуть обратно в шкаф, ненужные бумаги — в печку!

Расчищаю свое рабочее место и вспоминаю… нет, это не отступление в прошлое, наоборот — возвращение в самую что ни на есть современность. Уже не впервые за последние три месяца вспоминаю известного ученого, чье имя не решаюсь назвать, потому что не испросила его согласия, да он, вероятно, и не дал бы его. Познакомились мы на берегу моря, где он отдыхал в компании нескольких своих аспирантов. Аспиранты говорили, что он «в науке отдыха тоже профессор» — действительно, изобретателен и неутомим: то затеет длительный поход с ночевкой у костра, то устроит автомобильную поездку по побережью, то потащит нас к рыбакам за ставридой свежего копчения… У него было как бы две внешности. Когда он серьезнел и «уходил в себя», был очень немолод, лицо серое, худое и, пожалуй, болезненное, взгляд темно-серых глаз — в одну точку, вокруг небольшой лысины свисают редкие полуседые волосы, на ветру они мотаются космами; когда он задумывался, не любил, чтоб окликали, и с трудом «возвращался». Но в походах, на теннисной площадке, на море (он был отличным пловцом), в дружеском застолье и в интересной беседе он до неузнаваемости молодел — весельчак, балагур и выдумщик, — смеялся каким-то особым, внутренним, беззвучным смехом, лицо его и лысинка от смеха розовели, а глаза делались голубенькие, детские. Однажды я сказала его ученикам, что им здорово повезло с шефом.

— Вообще-то повезло… — протянул один; и вдруг все загалдели:

— Это он на отдыхе такой!

— Вы попробуйте ему спецпредмет сдать, тогда узнаете!

— Крикун и самодур каких мало!

— Статейку в полстраницы — и то трижды переписываешь!

— Если похвалит, все равно придумает «небольшую доделочку», а с его «доделочкой» — несколько месяцев вкалывать без передышки!

— У него опубликоваться или защититься — поседеешь!

В итоге было сказано, что дядька, конечно, ничего, хотя и «тигр».

Однажды, уже в Ленинграде, я спросила его, действительно ли он у себя в лаборатории такой «тигр». Он беззвучно засмеялся, порозовел, и глаза стали голубенькие, детские.

— Накапали уже? А что крикун, самодур, прицепа — не сказали?

— Что-то вроде… Но на вас как-то не похоже.

— Не похоже, — согласился он с улыбкой. — А что делать? (Я молчала, потому что ответить мог только он сам.) Помните девиз Маркса: «Подвергай все сомненью!» Это ж не о любви Женни фон Вестфален — о науке! Скоропалительные выводы, готовые концепции, заученные формулы… страшная штука! Сколько ерунды нагорожено людьми, не имевшими смелости подвергать сомнению общепринятое и проверить то, что выглядит несомненным! Наша наука называется точной, но ведь и эксперимент можно подогнать под готовенькое или под воображаемое. И не от подлости, а от желания увидеть именно такой результат. А уж если не терпится поскорей опубликоваться или «остепениться»!..

Он взял сигарету, покрутил ее, чиркнул спичкой и, полюбовавшись маленьким треугольником пламени, задул его, а сигарету отложил. Бросая курить, он проявлял завидную выдержку.

— Пришел ко мне по распределению новый аспирант, — заговорил он так, будто и в этом рассказе что-то преодолевал. — Вижу — тает от уважения и глядит на меня как на классика. Я и пошутил. Даю ему свою самую толстую книжищу и говорю: «Между прочим, в ней есть три ошибки. Найдете их, поверю, что выйдет из вас ученый».

— Ну и…

— Полгода проходит, восемь месяцев проходит… И вдруг является, стервец, да еще с виноватой мордой: «Не будет из меня толку! Одну ошибку нашел, а остальные две — никак!» Схватился я, проверяю, перепроверяю, всю лабораторию замотал, действительно ошибка!

— Д-да… Но он же не знал, что вы ее не заметили?

— Не знал, да узнал. До того отвратительно я себя чувствовал… но пришлось сказать. И всем моим парням тоже — в назидание. Теперь этот стервец кандидатскую кончает под моим просвещенным руководством и с убедительным доказательством моей ошибки. Как говорится, все правильно.

Он усмехнулся, но глаза глядели в сторону.

— Тем более не понимаю, почему же «тигр»?

— Из-за вас, писателей, — не задумываясь, ответил он и засмеялся своим беззвучным смехом, отчего порозовело лицо и лысинка, а глаза опять поголубели. — Писатели соорудили тип ученого-чудака: все забывает, все теряет, кричит, ворчит, юродствует, а в перерыве между анекдотами — гений. И ведь убедили читателей! Впрочем, не вы одни, еще мемуаристы-вспоминатели подбавили. Забраться в глубины научной мысли трудно, и читатели не поймут, дело специальное. А наворотить всяких-разных случаев — и доходчиво и образ «отеплен». Ах-ах, как забавно, академик такой-то, уходя из дому, оставил для приятеля на двери записку, что вернется через час, а когда вернулся, прочитал записку, и стал прогуливаться возле дома, ожидая самого себя. Ах-ах, все они немного чокнутые, эти мудрецы!

— И все же — почему «тигр»?

Он приблизил ко мне розовеющее лицо и заговорщицки прошептал:

— Придуриваюсь.

Гляжу на него — глаза-то голубенькие, а смотрят серьезно.

— Легче, понимаете? Сочувствую я им — у того мать на иждивении, у другого ребенок родился, кандидатская ставка ой как пригодится, да и открытий от аспиранта не требуют. Иной думает — абы защититься, а там уж развернусь! Врет. Если хоть раз схалтурил — не развернется! Спорить долго и скучно, народ упрямый, дружок в соседней лаборатории уже диссертацию накропал, шеф там добряк и план по аспирантуре выполняет тютелька в тютельку… Что ж, объяснять ему, что добряк своим подопечным хуже врага? Неэтично. А я покричу, поворчу, носом его потыкаю — тут плохо, там слабо, сде