Вечер. Окна. Люди — страница 75 из 106

Так я рассуждала, стараясь примирить дорогую мне идею революционной самоотверженности с той жизнью, что шла вокруг, и сочувствовала влюбленным, и все добродушней косилась на танцующих, наверно, и сама пошла бы, если б кто-нибудь догадался позвать: «Пойдем потанцуем!»

Среди комсомольского актива я была самой младшей, ко мне относились как к маленькой.

Первая дружба завязалась у меня с Витей Клишко. Нам двоим поручили подготовку первомайского вечера, во время общих хлопот само собою возникали разговоры обо всем, что нас занимало, мы узнавали и характеры, и свойства друг друга. Оба не любили паниковать, если что-то срывалось, — пожалуй, это нас и сблизило, и родило дружескую симпатию. В своей комсомольской требовательности мы оба были «максималистами» — презирали расхлябанность, лень, неисполнительность: взялся — сделай! В оценке своих товарищей мы тоже сходились, потому что судили по их делам, по тому, как они готовили — усердно, с душой или кое-как — порученную им часть праздника. Но у Вити Клишко я еще и научилась смотреть на людей шире, вдумчивей.

— Колю не трогай, он со своей Женечкой поссорился, страдает. Не до вечеров ему.

— Катя бы спела, но у нее папа при смерти…

В ответ на мои сомнения по поводу выступления одного чересчур застенчивого комсомольца:

— Ничего он не провалит! Стесняется он, потому что места своего не нашел. Выступит — и поверит в свои силы.

Ползая на коленках по полу и заливая белой краской буквы на кумачовом полотнище, мы заговорили о мещанстве. Витя не одобрял такого «бесцельного» занятия, как танцы, и презирал «флирт цветов», даже считал, что через эти пошлые тексты «в нашу комсомольскую среду просачивается буржуазная идеология». Тут мы были согласны. Но Витя делал из любого факта боевой вывод.

— У нас много бывших гимназистов и гимназисток, оттуда и «флирт цветов» и прочая мура. А новых игр мы не создали. Песни уже есть, а игр нет. Надо придумать новые, умные и веселые игры.

От Вити я узнала, что петрозаводский комсомол образовался из двух групп молодежи — из рабочей молодежи Онегзавода, давшей нам таких активных работников, как Ваня Горбачев и Леша Куткевич, и из возникшего после революции кружка учащейся молодежи, к которому принадлежали и Саша Иванов и Илька Трифонов. Я сказала что-то пренебрежительное о гимназистах и гимназистках, неприязнь к ним запала в мою душу с детства, когда папа не отдал нас в гимназию, чтобы из нас не вышли «кисейные барышни».

— Но наши ребята стали коммунистами, — возразил Витя, — воевали против белофиннов, некоторые погибли на фронте. Был у нас хороший парень, Слава Тервинский. Белые захватили его раненым, отрубили ему пальцы, а потом живого бросили в костер. И Саша Верден погиб в бою. Четырнадцать лет ему было.

— Саша Иванов тоже воевал?

— Еще как! И делегатом ездил на Второй съезд комсомола.

Я вспомнила, как Саша дирижировал танцами. «Гран рон!» Ну и что? Все эти парни, оказывается, успели повоевать, сделали для революции много больше, чем я. Рисковали жизнью. Как же я смею осуждать их? Хотят танцевать — и танцуют. Нет лучших игр, чем фанты и «флирт цветов», — ну, иногда сыграют…

Конечно, я свернула разговор на Пальку Соколова. Он ведь не воевал, правда? А сколько самоуверенности!

— А ты знаешь, что в семнадцать лет он был каким-то уездным комиссаром и арестовал собственного отца?

Нет, этого я не знала. Старалась себе представить — еще совсем мальчишка, с револьвером или даже с винтовкой… отец шарахается от него. «Ты? Сын?» — кричит он. А Палька отвечает со своей дерзкой повадкой: да, я, именем революции!

— Он родом из-под Олонца, там много контрабандистов было, — объяснил Витя, — точно не знаю, но как будто бы его отец ходил в Финляндию и проносил через границу детали часовых механизмов, всякие там стрелки и шестеренки. Смешивал их с табаком в самом затертом кисете. Палька предупредил: прекрати! А потом узнал, что отец промышляет по-прежнему, арестовал его и свез в Олонец, в Чека. Подержали там старика, попугали, взяли расписку и отпустили.

— И как же они после?..

— Не знаю. Только Павел, кажется, рос при матери, а не с отцом. Какая-то там была семейная драма, мать с двумя детьми убежала из дому.

Ночь. Метель. В окнах деревни — ни огонька. Но вот из одного дома, озираясь, выбегает женщина, до глаз укутанная большим платком, под платком она прижимает к себе младенца, а рядом, оступаясь, семенит быстроглазый мальчонка… От каких издевательств и обид они убежали? Кто дал им пищу и кров? Что они испытали дома до вынужденного бегства и потом, в тяжелых скитаниях?.. Что он испытал?..

Палька Соколов стал еще загадочней, но и ближе. Может быть, за его дерзостью и позерством скрывается страдание?

— Он хороший парень, — сказал Витя, — ты к нему присмотрись.

Присмотреться?! Как будто я занималась чем-либо другим, когда он был в пределах видимости!..

А вот к Вите Клишко я в те дни присмотрелась — до чего же славный парень! Маленького роста, на удивление бровастый и глазастый, он прямо-таки излучал энергию и жажду деятельности. Несмотря на интуитивную душевную мудрость и щедрую любовь к  с в о и м, он вовсе не был мягок вообще, напротив — злоязычен и непримирим ко всем  ч у ж и м  и ко всему  ч у ж о м у. Редактируя комсомольскую страницу в «Коммуне», он писал для нее злые фельетоны и сатирические стихи. Твердо усвоив, что «религия — дурман для народа», он не мог смириться с мыслью, что миллионы людей еще живут во власти дурмана, и весьма язвительно обрушивался на религию, на попов, на всяческие предрассудки и невежество (года два спустя он издал небольшую книжку стихов «Бог, попы и комсомол»). Все, что мешало новой жизни, вызывало у него бурный протест — гневный или насмешливый. Середины между любовью и ненавистью, восторгом и презрением для него не существовало.

Я бы преувеличила, если бы сказала, что Витя Клишко послужил прообразом моего Семы Альтшулера в «Мужестве». Сема рождался постепенно, под воздействием многих встреч и наблюдений, а писала я его свободно и радостно, без оглядки на прообразы, как-то «само собой». Но маленький, бровастый и глазастый Витя с его душевной мудростью и щедростью дал первый толчок длительной работе воображения и всегда маячил где-то неподалеку от Семы. Я это поняла, пожалуй, много поздней, лет десять назад, когда побывала в Петрозаводске и пришла в гости к старому приятелю, и из-под седеющих густых бровей на меня лукаво глянули все те же глаза-буравчики, излучающие энергию, доброту, насмешливость, жажду деятельности… Мне не нужно было заново присматриваться к нему, я все узнавала — шире и полней, чем в юности.

Витя Клишко был первым в моей жизни редактором. Когда я призналась ему, что меня тянет писать, он тут же со свойственной ему щедростью души зачислил меня в «актив» своей еженедельной молодежной страницы, поделился мечтой об издании самостоятельной комсомольской газеты и затем обращался со мною как со своим журналистским собратом. «Вот увидишь, мы добьемся газеты! — говорил он восторженно. — Мы с тобой такую газету сделаем!»

Готовя первомайский вечер, я лучше узнала и других петрозаводских комсомольцев, и они узнали меня. Не сговариваясь, они «включили» меня в свою среду так, как включают в компанию младшую сестренку. Братья Володя и Костя Богдановы, первые спортсмены города, позвали меня кататься на яхте. И как же это оказалось чудесно, ни с чем не сравнимо! Онежский упругий ветер, туго набитый им белый парус, в изящнейшем наклоне ведущий яхту, и скольжение наперерез волне, стремительное, захватывающее дух, кажется — быстрей и прекрасней быть не может, а скольжение все убыстряется, от ветра и холодных брызг горит лицо, хочется кричать и петь, ты счастлива, ничего больше не нужно, даже Палька, сидящий где-то позади, сейчас не нужен, только бы скорость, и ветер в лицо, и простор, и сияние воды и неба… Как же ты хороша, жизнь!

И еще была Иванова ночь. С вечера перебрались на пароходике на тот берег залива, на Чертов стул — нагромождение скал, замшелые валуны, лес, подступающий к самой воде, и зеленая лужайка, где так интересно разжигать высокие костры. Здесь, на Чертовом стуле, до революции большевики проводили под видом прогулок нелегальные собрания, их устраивал Николай Тимофеевич Григорьев, первый большевик Онежского завода. Я с уважением посматривала на Аню и Мусю Григорьевых — его дочери! Только бы Палька Соколов не подсаживался к Ане, зачем это ему?.. К счастью, затеяли прыгать через костер, ребята раздули пламя и начали прыгать — очень это было красиво: темные силуэты, летящие сквозь оранжево-красное, а вокруг — потемневший лес, и светлая-светлая гладь озера невдалеке, и светлое небо. Аня, конечно, не захотела прыгать, а я прыгала раз за разом все отчаянней, и Палька сказал: вот молодчина! — и другие мальчишки хвалили меня, и я была в упоении успеха; но потом, когда начали печь картошку, пара за парой уходили в лес искать какой-то чертов цветок, якобы расцветающий в Иванову ночь, и Палька, оказалось, тоже ушел, я даже не заметила, когда и с кем, а я осталась ворошить угли и стеречь картошку среди тех немногих, у кого не было пары. Но спустя час я вдруг увидела Пальку — он сидел в одиночестве на берегу, веткой разгоняя комаров, и бросал плоские камешки так, чтобы они несколько раз коснулись воды. Иванова ночь снова наполнилась радостью.

И еще открытие того года — спорт. Когда в губернаторском саду играли в лапту, меня неохотно брали в игру, все давно умели, а у меня не получалось. Но Костя Богданов, заводила всех спортивных начинаний, решил устроить в котловине у Лососинки настоящие спортплощадки и беговые дорожки, мы трудились там много вечеров, а когда все было готово, устроили общегородские спортивные соревнования. Готовились к ним истово, каждый по нескольким видам спорта. Помню, я лучше всех пробежала стометровку и вкусила гордость победы (хотя мой тогдашний «рекорд» не дотянулся бы сегодня даже до средних показателей юниорки!). Баскетбол — вот что меня по-настоящему захватило. Ух, до чего ж это было здорово — вести мяч сквозь строй противниц, отпасовывать его подруге, бежать вперед, получать обратный пас и в прыжке забрасывать мяч в корзину! Какую полную освобожденность от всех моих недетских забот, какую безотказность тела, какую ловкость и силу я ощущала