— Есть. На Васильевском. Лилька.
— Превосходно! Значит, так: вам позвонили на работу, что Лилька заболела и очень просит приехать, потому что она одна. Я буду здесь. Как штык.
— Ой, нет. Увидят.
— Тогда за тем углом. Только без обмана! Я нервный, я не переживу.
Она бежит вверх по лестнице, он слушает торопливое цоканье ее подковок. И медленно, подволакивая ноги, направляется к скамейке. Любопытство ребят дошло до предела.
— Славка, высвистывай Нинку, — говорит он старшему из парней. — И давай ко мне. Музыка, пластинки, ясно? Потом смоетесь.
— Склеил? — как можно равнодушней спрашивает Витька.
— А как же.
Витька краснеет пятнами, даже уши запылали.
Капочка выворачивает карманы, извлекает из них два смятых рубля и немного мелочи.
— А ну, мужики, скиньтесь на закусь.
Ребята не очень охотно шарят по карманам, некоторые медлят, надеясь на других.
— Значит, купишь портвейну. Фауст. И чего-ни-будь похрустеть — печенье или пряники, — Он подсчитывает деньги. — Маловато. Кто жмотничает? Витька, ты?
Витька молчит, руки в карманах, кровь отхлынула от его лица, теперь оно бледно и напряжено.
— Да ты что, заинтересован?
— Еще чего! — Витька искренен, никаких видов на эту девчонку у него нет, но с детства они росли в одной квартире, ссорились, дрались, одалживали один у другого мелочь и выгораживали друг друга перед родителями. — Дуреха она еще, — выговаривает он с кривой улыбкой.
— Ну мне с нею не в шахматы играть.
Кто-то захохотал, кто-то подхватил, стараясь говорить цинично и многоопытно:
— Конечно, интеллект не просвечивает, но тут и тут все как надо.
— Серого вещества не хватает, но это даже лучше!
— Почему не хватает? Просто оно очень серое.
— Зато ножки!..
Витька все-таки выгреб из кармана все, что там было. И говорит, как бы по-мужски предупреждая:
— Имей в виду, она с норовом. Обидишь, не оберешься скандалов.
— Я никогда не обижаю девочек, — строго обрывает Капочка, — что я, кретин? Надо уметь.
Пареньки разом смолкли, они слушают жадно, похихикивая и поддакивая, а Капочка посвящает их в свою систему:
— Бросать девчонку, когда она надоела, — фу, банально! Она должна бросить тебя сама. Ты опаздываешь, а потом — тысячи предлогов и извинений! Не приходишь на свидание — сто тысяч предлогов и извинений! Ты нежен, она чувствует себя прынцессой и решает проучить тебя за прогулы и опоздания — понятно? Она нарочно опаздывает сама, она задирает носик и пробует сердиться… «Ах так?» Ты обижен, тебя не поняли, уж не нашла ли она другого! Да, ты видел ее на улице с каким-то конопатым типом. «Ну что же, я не навязываюсь!» — и ты удаляешься с гордо поднятой головой. А она чувствует себя виноватой. Пытается успокоить твою ревность, объясниться… «Нет, я не позволю играть мною!» — а дальше дело техники: пропасть из виду и не попадаться навстречу.
Парнишки завистливо восхищаются… и разом смолкают: из парадного выпорхнула Настя. Успела переодеться и подчернить уголки глаз. Украдкой поглядела на компанию у скамейки и пошла вдоль домов в своих новых туфельках подрагивающей походочкой. Капочка хмыкнул и не спеша пошел в ту же сторону по бульвару.
Витька судорожно дернулся вслед за Настей — и остался на месте.
Не глядя друг на друга, стоят кучкой пареньки и недобро следят за тем, как идет Настя, как идет Капочка… вот свернула за угол Настя… вот Капочка пересек проезжую часть улицы и скрылся за углом…
— Ну, что будем делать?
Без Капочки им скучно, он у них заводила.
— Может, в киношку?
— А на какие шиши? — огрызается Витька. — Ведь забрал все… сволочь! — И в этом неожиданно выскочившем слове прорывается наружу все, что он старательно подавлял, лишь бы не показаться салагой и дурачком, недостойным мужской компании.
Тук-тук, шарк… Тук-тук, шарк… Костыли постукивают бойко, а нога подтягивается тяжело, нога опухает к вечеру — погрузнела ноша. Марья Никитична переносит чайники с газовой плиты на кухонный стол — сперва заварочный, потом большой, с кипятком. Обычно кто-нибудь из соседей подсобит, но сегодня все разбежались кто куда. Марья Никитична неторопливо пьет чай, крепкий, умело заваренный, и заставляет себя думать только о том, как хорош чай со сдобными сухариками, которые она купила по дороге с работы, и как приятно будет после чая устроиться в кресле и дочитать «Ожерелье королевы» — вчера до двух ночи читала, еле оторвалась!
Она давно научилась отстраняться от всего непоправимого и ограничивать жизнь возможным, особенно с тех пор, как не стало маминых все успевающих рук, с тех пор, как нет рядом ее теплого плеча в шершавенькой кофте, щекочущей щеку. Теперь помогают строгие запреты: не думать! не переживать! Кроме главного, запрещенного навсегда, бывает и сегодняшнее, вот как услышанный ненароком разговор в коридоре домовой конторы. Уходя домой, она остановилась, повиснув на костылях, чтобы высвободить руку и открыть дверь, и услышала за дверью визгливый голос той женщины: «Проси не проси, разве эта безногая злючка посочувствует!» Выронила костыль, чуть сама не шлепнулась. Поднять костыль было некому, кряхтя, дотянулась до него, в голове зашумело, загудело, будто поезд прошел… «Безногая злючка!» Когда она, передохнув, открыла дверь, той женщины уже не было. Ни отругать, ни втолковать дурьей башке, что бухгалтер не властен отдать ей освободившуюся в квартире комнату. «Безногая злючка»…
Запрещай не запрещай, он звучит в ушах, этот визгливый голос, заполняет кухню, бьет в виски. «Безногая злючка!» А может, я действительно говорила раздраженно, не выслушала, не посоветовала?.. Так ведь и она с криком влетела, саму себя только и слушала, свою беду только и видела, что ей докажешь? «Не уговаривайте, — закричала, — небось сами расселись одна на двадцати метрах, вам что!» Значит, ей это кажется счастьем — одна на двадцати метрах?! А что я чуть не бросилась в ту мокрую черную яму на мамин гроб — не жить мне без нее, куда я одна?!! Не поймет. У нее две ноги, две руки и еще такой ядовитый язык…
Хватит. Ко всем чертям! Не думать!
Она моет чашку и быстро, будто ее подгоняют, топает в комнату. На свои двадцать квадратных метров. Читать, скорее читать!
Под лампой кресло — мамино «персональное», она еще до войны, бывало, по вечерам вытягивалась в нем, положив на стул занемевшие ноги, и читала. Или болтала с папой, если папа был дома, тогда они смеялись, играли в щелчки, как ребята, а то начинали петь в два голоса и звали: «Муся, уроки кончила? Иди подтягивай!» Втроем еще лучше получалось — женские голоса, высокий и пониже, как бы аккомпанировали, а папа басил — прямо стены дрожали от его баса, он даже в заводском клубе пел со сцены «Прощай, радость…» и «Вдоль по Питерской…». И сам посмеивался: «Без пяти минут Шаляпин!» Когда в 42-м уцелевшие ополченцы зашли рассказать о бое под Гостелицами, где его убило, они вспоминали: «А как он пел! В нашу землянку полным-полно набивалось народу — Шарымов поет!»
Читать! Скорее читать!
Она вытягивается в кресле, пристраивает ногу на стул. Ох, какое блаженство расправить спину и плечи, дать отдых ноге! И раскрыть «Ожерелье королевы». Сто сорок страниц осталось. На вечер хватит.
Звонок.
— Ну и пусть. Ко мне некому, а других дома нет. Позвонят и уйдут.
Звонят все надсадней. Господи, кому там приспичило?!
Взять костыли. Приладиться и рывком подняться, отталкиваясь руками от подлокотников, и сразу перенести тяжесть на ногу. Перехватить костыли. И по коридору — в переднюю.
Кто там?
За дверью — детские голоса. Шушукаются, подталкивают: «Скажи ты! Ну говори же! А ты что, немая?» Потом девчоночий голос произносит громко и отчетливо:
— Простите, пожалуйста, нам к Шарымовой Эм Эн.
Она открывает дверь. Их там целая стайка, все — в пионерских галстуках, девчонки — с бантами в косичках, а мальчишки на диво причесанные.
— Ну я Шарымова Эм Эн, Чего вам?
Они сбились в кучку, а она стоит перед ними в дверном проеме, как в витрине. И они с испугом пялят на нее глаза, исподтишка косятся на костыли и на пустоту справа, где должна быть вторая нога.
— Насмотрелись? Ну зачем пришли?
Вся стайка колыхнулась, вытолкнув вперед девочку с рыжеватой челкой над строгими не по возрасту глазами.
— Мы красные следопыты, — отчеканила девочка, — мы устраиваем в школе музей. Изучаем блокаду. Героев блокады.
— Ге-ро-ев?..
— Героев! — подтверждает девочка. — Нам дали ваш адрес. Что вы ранены бомбой.
— Снарядом, — Марья Никитична еще колеблется, но и отнекиваться незачем. — Что ж, пройдемте, раз пришли.
В комнате она берет себе один из двух стульев — легче вставать-садиться, — но как рассадить всю стайку?
— Рассядемся, — твердым голоском говорит девочка с челкой и командует кому куда. Маленькая начальница. Трех девочек — в кресло, двух — к столу на второй стул, мальчиков — на подоконник. Один мальчишка не подчиняется и преспокойно устраивается на полу.
— Так что вы хотите узнать?
— Все! — говорит девочка с челкой, и остальные согласно кивают. — Если можете, расскажите с самого начала. Ну еще с до войны… вы кем работали?
— Ох-хо-хо! — Марья Никитична впервые улыбается. — В твоей должности я работала. Школьницей. Ты в каком классе?
— В шестом.
— Ну я постарше была. Десятый кончала. Дай-ка ту карточку с полки.
На фотографии — десятиклассница Муся Шарымова. Женька упросил, чтобы снялась, для него и улыбка — победоносная. Вот какая она была перед войной — и совсем-совсем не подозревала, что ее ждет. Ребята смотрят на карточку, потом на нее и снова — на карточку. Смущены.
— А как вы… когда вы воевать начали?
Это спрашивает мальчик, усевшийся на полу, — скрестив ноги, обхватил коленки руками, даже не поднялся смотреть фотографию. Ему та школьница неинтересна, ему — про войну.
— Так не была же я в армии! И воевать не думала, война сама пришла сюда. На нашу улицу. Что такое КБО, слыхали? Комсомольские бытовые отряды. Вот в таком бытовом отряде я и воевала. Зимой, когда голод был. А до того в пожарном звене была, в нашем же доме. На крыше стояли, зажигалки тушили.