Вечер. Окна. Люди — страница 82 из 106

Ее зверски истязали, над нею глумились, полуживую, ее привязали к саням и тащили волоком по снежной дороге…

Мы цепенели от ужаса перед тем, что испытала Айно, но ее слова реяли над нами, как знамя:

— Я никогда не отрекусь от своих убеждений!


А в Петрозаводске было тихо и совсем мирно. И ничего героического в нашей жизни не было. Мы ускоренно прошли девяностошестичасовую военную подготовку, дежурили в штабе ЧОНа — больше делать было нечего, на фронт никого не брали. Убежать, переодевшись мальчишкой и срезав косу? Но кто меня примет там? Если бы Палька Соколов… Но где и как найти ту самую 11-ю Петроградскую стрелковую?..

Все стало мне немило в Петрозаводске.

Еще осенью, когда выбирали первого секретаря губкомола, часть членов губкомола хотела выбрать Георгия Макарова, но большинство выбрало Соколова. Теперь Макаров стал первым секретарем и, к моему величайшему огорчению и недоумению, на бюро нередко осуждал то, что делалось «при Соколове». И ему поддакивали. Я знала, что кое в чем ребята правы: Палька был несдержанным, капризным, умел обидеть походя и потребовать так, что исполнять не хотелось. Он сам это знал — «делаю не то и не так», — и я не раз говорила ему об этом на правах друга. Но позволить осуждать Пальку за глаза теперь, когда он на фронте?!

— Я друг Соколова и прошу при мне не говорить о нем плохо!

Так я заявила на заседании бюро. И по улыбкам и смешкам поняла: они не очень-то верят, что тут только дружба.

— А то, что вы думаете, это пошлость! Мещанство! Если вы не верите в дружбу парня и девушки, какие же вы комсомольцы? Стыдно!

Прокричала и выбежала, глотая слезы.

Сама я верила в бескорыстность дружбы, ведь ничего иного между нами не было. Никто не мог знать мою тайную, от всех скрываемую любовь. И Палька не знал. Я писала ему почти каждый день дружеские письма, посылала газеты — ведь человек на фронте, это мой товарищеский долг. Он отвечал одним письмом на пять моих, но неизменно просил писать чаще и задавал вопросы, на которые нужно было ответить. Чтобы как-то выплеснуть чувство, одолевавшее меня, я выдумала целую историю: есть человек, которого я люблю, он воюет на самом севере, еще дальше, чем Палька, и связь с ним еще хуже, я тревожусь и тоскую, когда долго нет известий… Было так хорошо писать о своей любви к неведомому человеку словами, рвавшимися наружу, ничем не рискуя, ничего не боясь, ведь я просто делюсь переживаниями со своим другом! Палька обходил мои признания, будто их и не было, но однажды вдруг написал: «И все-то ты лжешь!» А строкой ниже: «Война идет к концу, совсем скоро встретимся, я этого жду». Испуганная и счастливая, я читала-перечитывала нежданные слова и не решалась сказать себе самой, что он понял…

Год назад, получая ежедневные письма Шенкуренка, я не робела и даже не очень задумывалась над его пылкими объяснениями. А сейчас, когда ничего-то и сказано не было, кроме слов «скоро встретимся, я этого жду», мне стало страшно. Я не знала, что делать с таким непредвиденным богатством, хотела, чтобы Палька приехал скорей, и хотела, чтобы ожидание длилось и длилось, потому что боялась взглянуть на Пальку и понять, что он все знает.

Моя действительная или воображаемая соперница Аня однажды увидела у меня на столе конверт, надписанный знакомым ей размашистым почерком с неправильно расставленными знаками препинания.

— Палька тебе пишет? — удивилась она. — Ну-ка покажи.

В письме не было ничего, что нельзя было показать, но именно поэтому я не захотела показывать. Аня настаивала. Я спросила, уж не ревнует ли она. И услышала презрительное:

— Я?! К тебе?!

Лет двадцать спустя на Невском на трамвайной остановке я столкнулась с пожилой женщиной и вдруг узнала — Аня. Она искренне обрадовалась встрече, а я… Смешно вспомнить, но я будто услышала давнее: «К тебе?!» — и обошлась с нею холодно. Вероятно, Аня подумала: вот, вышла в писатели и зазналась. А для меня она все еще была соперница и обидчица.

Уничтоженная ее презрением, я усомнилась и в себе (неуклюжая девчонка, к которой и ревновать нельзя!), и в тех заветных словах (несколько ни к чему не обязывающих слов!). Проклятие возраста снова навалилось на меня. Но теперь возникла надежда на весну — в мае мне наконец-то исполнится шестнадцать! Приедет Палька, а мне уже шестнадцать, я уже не девчонка. Почему-то казалось, что весной что-то в моей жизни решится. Весной, когда исполнится шестнадцать!..

А решилось кое-что раньше. Но совсем не то, о чем думалось.

Я начала работать в газете. И с первых дней в мою жизнь вошло предчувствие профессии. Ее горечь и сладость, ее засасывающая сила. Еще не отдавая себе отчета в том, что это  в ы б о р  на всю жизнь, я погрузилась всеми мыслями и чувствами в маленький родничок литераторского труда — в крохотный родничок еженедельной, четырехполосной малого формата, молодежной… Даже мысли о Пальке отодвинулись — не исчезли, но отодвинулись.

Как и полагается в такой небольшой газете, мы с Витей Клишко работали много и писали все что нужно — заметки, передовицы, очерки, фельетоны, стихи. Авторами обрастали медленно, грамотеев среди молодежи было не так уж много, а тех, что были, и без нас перегружали всяческими обязанностями. Юнкоров мы искали повсюду, в каждого паренька, приславшего в редакцию немудрящую заметку, вцеплялись хватко, стараясь приохотить его к постоянному сотрудничеству. Создали юнкоровский кружок. Но все же большинство материалов приходилось писать самим — под всевозможными псевдонимами.

Одним из моих псевдонимов (под наиболее серьезными статьями!) я взяла Самый младший. Так я оборонялась от усмешек, так демонстрировала пренебрежение к своей проклятой возрастной неполноценности. Мало того что я помнила неудачное выступление на партийной конференции и дружный хохот в зале, но и на комсомольских конференциях меня преследовало то же унижение: когда докладывала мандатная комиссия, я с трепетом ждала сообщения о возрасте делегатов, неизменно кончавшегося словами «и один — 1906 года»… Все с улыбкой смотрели в мою сторону, а я готова была провалиться сквозь пол, в пыльный подвал, хотя там, как я знала, водились крысы.

Впервые я использовала вызывающий псевдоним для статьи (еще в молодежную страницу «Коммуны») на весьма серьезную тему: «Новая экономическая политика и молодежь». Недавно в Петрозаводске я разыскала эту статейку в номере «Коммуны» от 24 декабря и там же сообщение о том, что с 1 января 1922 года начнет еженедельно выходить «Трудовая молодежь» (четыре страницы, тираж две тысячи экземпляров, цена номера две тысячи рублей). Нашла я в своей давней статейке и строки, развеселившие опытного журналиста Льва Гершановича, того самого, что прошлой весной назвал меня гадким утенком:

«Нужно сохранить пролетарскую молодежь от распыления, деклассирования, пробуждая в ней классовое сознание и ненависть к мелкобуржуазной стихии».

Лев Гершанович влетел в комнату, где мы с Витей обосновались, размахивая газетным листом:

— Кто тут Самый младший? Покажите мне этого теоретика! «Деклассирования»! Какой накал теоретической мысли! И в таком юном возрасте! Каким же мыслителем он вырастет, когда станет самым старшим!

У меня хватило ума не обидеться. Он мне нравился, этот человек брызжущего темперамента и несомненного таланта. В политической и культурной жизни Петрозаводска Лев Гершанович был заметной фигурой, с его оценками считались режиссеры и актеры, музыканты и молодые журналисты, такие, как Илька Трифонов, с семнадцати лет печатавшийся под псевдонимом И. Иволгин. На премьере театра или на интересном концерте в партере неизменно выделялся Лев Гершанович — шапка кудрявых волос, искрящиеся глаза, густой выразительный голос. К тому, что он говорил, всегда прислушивались, около Гершановича в антрактах кучились люди, знакомые ему и совсем незнакомые, старающиеся уловить его мнение.

В те дни старая интеллигенция и молодые советские деятели искали новые пути для искусства, бурно спорили, нужна ли революционным массам классика или ее пора «выкинуть за борт», каким должен быть новый театр и новая литература. Лев Гершанович в своих статьях по искусству не поддерживал крайних, левацких течений, вдумчиво и серьезно рассуждал о богатстве и многообразии культуры, но при этом увлекался новыми формами театра, сам написал инсценировку для «массового действа» (она была осуществлена летом 1922 года), затевал публичные диспуты — на одном из них я была, и он мне запомнился: театр был переполнен, страсти кипели вокруг темы, озаглавленной «Героический репертуар и культ личности». Кто является истинным двигателем истории? Народные массы или сильная личность? Может ли герой-одиночка повернуть вспять ход истории? Нужны ли театру герои, возвышающиеся над толпой? В чем особенности и отличия революционного героя? Один из ораторов, популярный актер драматического театра (не помню его фамилии), очень веско и умело отстаивал роль сильной личности в обществе, называл Наполеона, Бисмарка и каких-то совсем давних римских цезарей, которых я по своему невежеству и не знала. Оратор многих убедил, но затем выступил Гершанович и положил своего оппонента «на обе лопатки», и мы горячо аплодировали ему, потому что идея героя, тесно связанного с народом и выражающего его чаяния и цели, была нам близка. Споры вокруг «сильной личности» продолжались и после диспута, побуждая думать и искать неопровержимые доводы. Именно тогда я начала с пониманием вчитываться в то, что писали Ленин и Маркс, Энгельс и Плеханов (найти нужное, как всегда, помог приехавший на каникулы Илька). Именно тогда я впервые заинтересовалась историей — не заучивала по-школярски имена и даты, а вопрошала ее и находила ответы.

В первые годы революции, когда политическая и общая грамотность людей была намного ниже, диспуты происходили часто, и самые крупные партийные деятели не стеснялись выступать на них. Луначарский публично, при большом стечении народа, вел спор с церковниками — и побеждал в споре… Несколько лет назад один деятель, неодобрительно относившийся к диспуту на безобидную морально-этическую тему, кисло сказал мне: «К сожалению, на диспутах, кроме правильных, высказываются и неправильные мысли!» — «К счастью!» — ответила я. Ведь хуже, если «неправильные» мысли лелеются втихаря! В открытом споре, выслушивая доводы своих оппонентов, человек часто и сам понимает ошибочность или узость своих взглядов, и окружающие понимают, и думают, и тянутся к самостоятельным размышлениям. Но к спору надо серьезно готовиться, быть во всеоружии знания, что правда, то правда.