Я выслушала это заключение, еще не осознавая, что оно перечеркивает мою только что начавшуюся журналистскую судьбу.
Потом обсуждались другие вопросы. Витя оставался потому, что был членом бюро, а я потому, что Соколов был тут и поглядывал на меня с непривычной для него ласковостью. Но именно Соколов как никто умел выкидывать неожиданные коленца.
Речь зашла о том, что в Олонецком уезде в связи с уходом многих активистов в Красную Армию ослабела комсомольская работа и надо бы кого-нибудь туда командировать. Стали думать кого, но не находили, все энергичные петрозаводские активисты были «при деле».
— Почему же некого? — вдруг вмешался Палька. — Сегодня говорили, что не мешало бы редакцию подкрепить более зрелым работником. Так вот давайте это и сделаем, а Веру пошлем в Олонец для укрепления работы. Она боевая, справится.
— Ты же знаешь, что я еду учиться! — крикнула я.
— Осень еще далеко, — сухо возразил он, — наладишь комсомольскую работу в Олонце и поедешь.
Кандидатура была найдена — и все за нее ухватились.
Когда после бюро я направилась к выходу, Палька загородил рукою дверь и сказал с многозначительной улыбкой:
— Не злись. Я тоже скоро приеду в Олонец… погляжу, как ты там заворачиваешь.
Должно быть, я слишком уж сразу перестала злиться, потому что он добавил:
— У меня ведь там невеста.
— И все-то ты лжешь, — сказала я и решительно отвела его руку от дверного косяка.
ПУТЬ В ОЛОНЕЦ
При чем тут Олонец! Это был путь в самостоятельность, путь во взрослость, с самого начала мой, собственный, с той минуты, когда я получила в губкомоле командировочное удостоверение и проездные ордера и пошла на вокзал с легким чемоданчиком, и даже мама не провожала меня, потому что в этот дневной час у нее были занятия в музыкальной школе, а Витя Клишко подписывал номер, и вообще, какие могут быть провожанья, когда человек едет в командировку, в обыкновенную длительную командировку для укрепления работы в незнакомом уезде, где больше некому ее укреплять, вот и послали надежного боевого товарища, а надежный боевой взял чемоданчик и запросто едет…
Так я взбадривала себя насмешкой, а на самом деле сердце щемило: и путь неведомый, сперва поездом, потом на лошадях пятьдесят километров, и совсем незнакомый уезд, население — карелы, в деревнях, наверно, многие и по-русски не понимают, как я буду укреплять там работу? И вообще — сумею ли я укрепить ее? Это легко записать в протоколе: «Для укрепления работы в Олонецком уезде командировать…»
Стоя на площадке вагона, продуваемой холодным мартовским ветром, я смотрела, как отлетают назад петрозаводские окраинные дома. Вот и нагорные улицы — где-то тут живет Палька… Мост через Лососинку — у-у-ух, какая она холодная, скачет среди обледенелых камней, отрывая куски льда от закраин, а на солнечной стороне крутого берега снег уже тонкий, пористый, кое-где и земля проступает… Если соскочить на Голиковке, пробежать вдоль Лососинки, через мост у завода — я дома…
Голиковка — разъезд, поезд стоит одну минуту.
— Вот так неожиданность!
Палька Соколов вспрыгивает на ступеньку и снизу, откинувшись, весело глядит на меня. Говорю, всеми силами скрывая радость:
— Все-таки хоть один губкомолец нашелся проводить.
Он висит на нижней ступеньке, откинувшись и покачиваясь.
— Был здесь по соседству. Я не знал, что ты сегодня едешь.
— Значит, случайность.
— Жизнь полна случайностей. Счастливых и несчастливых.
Поезд медленно трогается. Палька все еще висит, откинувшись, только рука, ухватившаяся за поручень, напряглась.
— Палька, соскакивай! Оборвешься!
— А может, я хочу ехать с тобой до Олонца?
Поезд набирает ходу.
— Будем считать, что один губкомолец проводил одного командированного товарища! — кричит Палька сквозь переборы колес.
Господи, какой он сейчас быстроглазый, озорной, красивый, любимый до сердцебиения…
— Палька, сорвешься, — шепчу я.
— До встречи! — кричит он, поворачивается боком и ловко спрыгивает по ходу поезда.
Перегнувшись, я смотрю сквозь слезы (от бившего в глаза ветра?), как он бежит несколько шагов рядом с поездом, удерживая равновесие, потом останавливается и стоит, приветственно подняв руку.
Счастьем озарено начало моего пути.
Когда я вхожу в вагон, где люди понатыканы один к другому на всех полках и в проходах, на меня все смотрят, наверно, у меня на лице что-то такое написано. Смотрят и улыбаются. Я прозябла на площадке, но здесь сразу охватывает густое, парное тепло. Сесть негде, чемоданчик поставить тоже. В другом конце вагона несколько голосов заунывно тянут песню:
Дозволь, ба-а-а-тюшка, жени-и-ться,
Дозволь взять, кою люб-лю —
Ве-се-лый да раз-го-вор!
Я иду на песню — куда ж еще! В последнем отделении тесно сидят несколько парней и один пожилой дядечка с сивой бородкой. На фанерном бауле, опирающемся на его колени и на колени одного из парней, дядечка аккуратно режет ломтиками желто-белое сало с розовой прослоечкой. И тоже поет, покачиваясь в такт песне:
Отец сы-ы-ы-ну не по-ве-е-е-рил,
Что на свете есть лю-бовь —
Ве-се-лый да раз-го-вор!
Песня тянется уныло, а лица у поющих веселые. И эти веселые лица оборачиваются ко мне с явной доброжелательностью.
Когда тебе скоро шестнадцать, мир населен в основном людьми доброжелательными. Если тебе сорок, бывает и так и сяк, если тебе шестьдесят, стараются сделать вид, что не заметили: или дремлют, или за окном появилось что-то любопытное… но шестнадцатилетней и уступать место не нужно, просто сдвинутся, потеснятся, неведомо как высвободят местечко: «Присаживайтесь, в ногах правды нет!» — «Спасибо»! — «Хлебушка с салом, девушка, не побрезгуйте!» — «Ой, что вы, я сыта!» — «Какая нынче сытость! Угощайтесь!»
Взял он са-а-блю, взял он во-о-о-стру
И зарезал сам се-бя —
Ве-се-лый да раз-го-вор!
Через полчаса я уже знаю, что они артель плотников, но могут и землекопами, работали по подряду в Сороке, потом в Медвежьей Горе, но больше работы не нашли, теперь подались на станцию Званка, там — слыхали? — громаднейшее начинается строительство, плотиной перегородят реку Волхов, сам Ленин велел построить там г и д р о с т а н ц и ю, такую большую, что свет пойдет аж до Питера. Электричество. И рабочих там нанимают — сколько ни приедут, всех берут и жилье дают и пайки. Говорят, и заработки хорошие. Земляк писал, он там с первого дня землекопом.
Так впервые ко мне приблизился еще малоизвестный Волховстрой.
Рядом, на боковых полках, ехало семейство из шести душ — отец, мать и четверо ребят, из них двое мальчишки-погодки. «Сам» с 1915-го работал на Мурманке, последние два года — путевым обходчиком. Теперь снялись с места — домой, в Тверскую губернию, в свое хозяйство.
— Старикам одним тяжело, да и поворот такой вышел: поднимать крестьянское хозяйство, — говорил «сам», обращаясь к дядечке с сивой бородкой. — И пацаны грузом висят: жрут дай бог, а на работу никак не пристроить, уж я и к начальству ходил, и отблагодарить сулил…
Я поглядывала на пацанов. Именно таких, четырнадцати-шестнадцатилетних, мы старались устроить на работу, но удавалось редко, хорошие советские законы об охране труда подростков оборачивались так, что начальники всячески отбивались от учеников: хлопот много, льгот много, а выгоды никакой. О них, о пацанах, детях рабочих, я и думала, когда писала ту статью о «деклассировании»… И вот целое рабочее семейство — обратно в деревню?.. Но и в деревне нужны руки?.. Сельское хозяйство сейчас важнее важного?..
В соседней боковушке, наоборот, молодая деревенская женщина ехала от сельского хозяйства в Лодейное Поле к тетке, тетка там буфетчицей и обещала устроить «афицанткой».
— Что ж, семьи в деревне нет, мужа нет? — полюбопытствовал дядечка.
— А что семья? Старики живы, а муж убитый, — спокойно сказала женщина. — Чего ж мне возле стариков пропадать?
— Думаешь, в Лодейном женихи ходят?
— А кто их знает, может, и ходют, — вяло улыбнулась женщина.
— Плохо теперь бабам, — вздохнул дядечка. — Мужиков поубивало — не сосчитать.
— И не говорите! — впервые подала голос жена путевого обходчика и неожиданно засмеялась, сразу помолодев и похорошев. — Я уж и то своего сторожу, глаз не спускаю, как бы не увели такого завидного мужика.
— Помолчи, болтушка. При детях чушь порешь.
В Лодейном Поле мы сошли вместе с женщиной, что надеялась поступить «афицанткой». Я помогла ей вскинуть на плечо связанные ремнем сундучок и узел, постояла, глядя, как она тяжело шагает в солдатских латаных-перелатаных сапогах, согнувшись под увесистой ношей, в сползающем назад платке…
Ночевала я в уездкоме комсомола на диване с повизгивающими пружинами — ну и спалось на нем! — а утром чуть свет побежала к берегу Свири искать учреждение под названием Утрамот. Думала, увижу речку вроде Лососинки, скачущую по камням в теснине, а вышла на берег — и дух перехватило от неожиданной красоты: лежит широкая белая лента, кое-где вспученная торосами, по ее глади чуть скользят первые розовые лучи солнца, а торосы принимают их грудью, они ярко и холодно розовы; поперек реки, чуть вихляя в обход торосов, пролегла потемневшая санная дорога, по ней с того берега на этот шагом плетется белая, с одного бока тоже подкрашенная розовым лошаденка, вытягивая нагруженные желто-розовыми дровами сани. А над всем этим небо — такое высокое, нежное, полное торжествующего света, какое дано видеть только тем, кто встает на рассвете.
Размягченная прелестью утра, я в самом добром настроении вошла в неказистое помещение Утрамота, но через несколько минут, внутренне холодея от страха, уже заставляла себя кричать и размахивать мандатом и ордерами; сонный дядька с подвязанной щекой, шепелявя от зубной боли, уверял, что лошадей на Олонец нет и сегодня не будет, люди постарше и поважнее ждут, если все лошади в разгоне. Не знаю, как точно расшифровать название этой конторы, — Уездный транспортный… отдел, а вот для чего затесалась между ними буква «м»? От слова «мобилизация»? Во всяком случае, по