Вечер. Окна. Люди — страница 85 из 106

ордерам Утрамота все владельцы лошадей были обязаны в порядке очередности перевозить пассажиров и грузы. Обязанность, раздражавшая крестьян, называлась трудгужповинность; естественно, хозяева лошадей всячески уклонялись от нее, находили разные предлоги, чтобы не ехать, а пассажиров не баловали, особенно таких неимущих пигалиц, как я.

— Ты не шуми, — держась за щеку, говорил сонный дядька, — завтра, может, и отправлю, а сегодня нету. Ну нету, можешь ты понять?

— Сегодня нету, — подтверждал маленький мужичонка с кнутом, гревший руки у печурки-«буржуйки».

— Походи поспрашивай по дворам, может, кто частным образом повезет, — советовал сонный.

— Может, и повезут, — подтверждал мужичонка.

Частным образом подряжать возчика мне было не на что.

Сонный насыпал в кружку сушеную травку и заварил ее кипятком из булькавшего на «буржуйке» чайника, еще раз сказал, что «сегодня навряд кто поедет», и понес кружку в другую комнату.

— Дай настояться, — посоветовал мужичонка с кнутом.

— Терпежу нет…

Я подошла к печке и тоже вытянула над нею руки, утро было холодное, а перчаток у меня и в помине не было.

— Тебе и переждать негде? — спросил мужичонка.

— Негде.

— Плохо дело. — Он помолчал. — Я свою повинность выполнил. Не обязан.

За дверью слышалось гуль-гуль-гуль — это сонный дядька полоскал больные зубы заваркой.

— А зачем тебе в Олонец?

— В командировку.

— И все-то теперь в командировки да в командировки. Вот уж и дети ездют…

За дверью все слышалось — гуль-гуль-гуль…

— Два ордера дашь?

От неожиданности я растерялась, не ответила. Ордера у меня были, думать об обратном пути еще рано… но зачем ему два ордера?

Гульгульканье за дверью прекратилось.

— Два ордера, — повторил он и встал, — и с богом — поедем. Твое счастье — олонецкий я.

Он взял у меня ордера, велел выходить во двор; я видела, что один ордер он сунул за пазуху, а со вторым пошел навстречу сонному дядьке. Дядька должен был поставить дату и печать.

Поехали через час — возница, видимо, ждал, не подвернется ли более выгодный пассажир.

Мысли о том, зачем ему два ордера, занимали меня только до тех пор, пока мы не тронулись со двора, но, когда сани, удерживаемые осторожно упирающейся лошадкой, съехали по обледенелому, наезженному спуску на реку, на снежную дорогу, радость езды все оттеснила. Сколько поездок было в жизни, какими только средствами передвижения я не пользовалась — от автомобиля до оленьей упряжки, — все-таки нет ничего более милого, трогающего душу, чем добрая лошадка, легкие сани на скользящих полозьях да хорошо укатанная потряхивающая дорога среди снежных отвалов, и белая ширь реки или поля, и подступающий к дороге лес, и морозная дымка, в которую дорога бежит, бежит — добежать не может. Поскрипывает снег под полозьями, шуршит сено, поцокивают копыта, морозец, заигрывая, веселит лицо, прижмуриваешься от белизны снега, от бликов солнца на снегу, от мелькания стволов вдоль дороги — и так это сладко и покойно, что ехала бы и ехала, никуда и приезжать не надо!..

И мы ехали, ехали, ехали. И уже хотелось доехать хоть куда-нибудь, потому что заморил голод, закоченели ноги, сколько ни запихивай их в сено — не помогает. Лесное очарование давно кончилось, мы проезжали одну деревеньку за другой, все они были похожи, как близнецы, — крепкие срубы из толстенных потемневших бревен вытянулись в негустой ряд и смотрят на улицу двумя, тремя, а то и четырьмя окнами, у каждого сруба к жилью прирос крытый двор — часто в два-три раза больше жилого дома, я уже знаю — там и корова, и лошадь, и куры, там и сено хранится, и упряжь, и всякий крестьянский скарб… а через дорогу, у самой речки (в Карелии все деревни вытянуты вдоль речек или по берегу озера), обязательно стоит покосившаяся — будто с шапкой набекрень — банька с предбанником, куда можно войти в дверной проем без двери, дверь почему-то не навешивают, любят распаренными выскочить на ветер, на речную или озерную свежесть, отдышаться — и опять в жаркую баню, на полок, да березовым веником до полной истомы. Силу такой бани я вскоре узнала, но об этом поздней.

Неторопливая жизнь текла в деревнях. Редко попадутся встречные сани — не спеша трусит лошадка, хозяин бережет ее, не погоняет, сидит, посасывает трубочку, а то шагает рядом, чтоб лошади легче было. И пешеходы идут степенно, поскрипывая подшитыми валенками. Увидав нас, каждый обязательно поклонится и скажет:

— Терве!

— Терве (здравствуйте)! — торопливо отвечаю я, мне мил этот карельский душевный обычай — приветствовать путника, кто бы он ни был. Теперь я сама, завидев встречного, спешу сказать ему: «Терве!» — и ловлю ответ, и вижу, что моему вознице это нравится, он все чаще оглядывается, видит мое зазябшее лицо, участливо говорит:

— Замерзла? Скоро остановимся. На обед.

На обед!.. Мамины котлеты и пайку хлеба я съела вчера вечером и остаток утром. В кармане у меня около ста тысяч — что на них купишь, одно яйцо или бутылку молока?.. Но попасть в теплую избу хоть на полчасика — уже приятно, и чаю, наверно, дадут, у меня есть пакетик сахарина.

Мы все ехали и ехали похожими одна на другую деревнями и наконец въехали еще в одну деревню, где у большой избы стояло несколько саней с понурыми лошадьми. Подъехали к ним и остановились. Проезжая изба — именно тут меняют лошадей. В старину это называлось на перекладных. Так ездил Пушкин… Мне повезло — мой мужичонка был олонецкий, возвращался домой, мне не нужно было добиваться новой лошади. Но понадобился еще один ордер.

— А как же ты думала? Мне расчета нет даром возить.

Я не посмела напомнить про тот ордер, что лежал у него за пазухой. Теперь уж возвращаться из Олонца решительно не на что. Но когда-то еще оно будет, возвращение!

В избе было жарко натоплено, накурено. На столе посвистывал самовар. Двое мужчин, расстегнув тулупы, пили чай с шаньгами. Третий, сутулый и нахохленный, в одной рубахе, сидел за другим концом стола и медленно, шевеля губами, писал в потрепанной книге, сверяясь с лежащей рядом бумажкой, — я поняла, что это хозяин и уполномоченный Утрамота.

— Терве, — сказала я всем.

— Терве, — ответили мне три голоса.

Затем все трое заговорили по-карельски с моим возницей, не обращая на меня внимания. Мой возница тоже расстегнул тулуп, подсел поближе к самовару, налил себе чаю, положил перед собой изрядных размеров пакет, завернутый в тряпицу, развернул, достал хлеб, сало и крутые яйца, а в пакете еще что-то оставалось. Ел он неторопливо, с удовольствием, перебрасываясь с другими мужчинами карельскими фразами, — скажет и жует, кто-то из собеседников тоже что-то скажет и продолжает жевать, все помолчат, работая челюстями, потом опять один из четверых что-нибудь скажет…

Если бы в избе была хозяйка, я бы решилась вступить с нею в переговоры, но хозяйки не было, только слышался из другой комнаты негромкий женский голос, выпевавший две низкие ноты и одну звонкую — а-а-ай, а-а-ай! — и еле слышное поскрипывание: хозяйка укачивала в зыбке ребенка.

Я села на лавке у окна и смотрела, как лошади, засунув морды в мешки, истово жуют овес или сено, не знаю уж, чем их кормили. Мне хотелось плакать, если б я не отвернулась от жующих, заплакала бы.

А мужчины все ели и неспешно говорили между собою по-карельски.

— Э-эх, командированная! — вдруг по-русски воскликнул мой возница и что-то добавил по-карельски, все засмеялись, но тотчас зазвякала посуда, забулькала вода из самоварного краника. — Садись чай пить, командированная! — позвал мой возница. — Садись, садись, согрейся.

Мне уже было все равно, пусть смеются и лопочут по-своему. Я села к столу и обняла холодными ладонями горячую кружку. Чай — это уже что-то, заполнит желудок. К тому же сладкий.

Вытянув из кармана пакетик сахарина, я кинула в кружку кристаллик и протянула соседям по чаепитию:

— Пожалуйста, берите.

Из деликатности поотказывавшись, все взяли по кристаллику — кончиком ложки, остерегаясь просыпать.

Сидели, пили чай. Хозяин дописал, захлопнул книгу, поразглядывал меня, вздохнул и вдруг встал, повозился у печки — и поставил передо мною тарелку с печенной в углях картошкой.

— Угощайтесь, — сказал он. — Вот только соли нет, извините. С солью теперь…

— Спасибо, но…

— Угощайтесь! — прикрикнул хозяин. — Своя, непокупная.

И сразу будто добрый ветерок разгладил лица. Мой возница, смущенно улыбаясь, придвинул ко мне крутое яйцо и кусок хлеба. Один из незнакомых, подмигнув, подтолкнул ко мне шаньгу, другой бережно подал на бумажке несколько крупинок грубой, синеватой соли.

И никто из них не говорил больше по-карельски — теперь их разговор шел еще медленнее, но, не обращаясь ко мне, они все же будто включили меня в него. И я узнала, что скоро, надо думать, вскроется Свирь, недели через две, пожалуй, переезд закроют, что — верный человек рассказывал — обещают отменить трудгужповинность — хорошо бы!..

Картошка была еще теплой и упоительно вкусной. Из прочего я съела только яйцо — не удержалась от соблазна; после трофейного яичного порошка, из которого мы в Мурманске делали невкусные плоские яичницы, я могла только поглядывать на горки яиц, пробегая через петрозаводский рынок.

— Что ж, барышня, до вечера надо доехать, собирайся.

«Барышню» я пропустила мимо ушей. Покраснев, поблагодарила хозяина и протянула ему пакетик сахарина. Хозяин неодобрительно покачал головой, отсыпал из пакетика в рюмку совсем немного кристалликов, остальное вернул мне и пожелал счастливого пути.

И снова мы ехали, ехали, ехали.

После сытной еды клонило ко сну. Сквозь дрему вспоминался Палька на нижней ступеньке вагона, глядящий на меня такими веселыми, яркими глазами, и как он закричал сквозь перестук колес: «До встречи!» — и соскочил и еще бежал рядом с поездом, чтоб удержать равновесие… Потом вспомнилось мамино лицо, когда я решилась сказать ей, что меня посылают на несколько недель (или месяцев, кто знает!) в Олонец… Я совсем не боялась мамы, это она немного робела перед нашей комсомольской независимостью и советовалась с нами, искала у нас объяснения всему, что было ей непонятно; с тех пор как Тамара уехала учиться, авторитетом по всем вопросам современности стала я, мы жили согласно, как две подружки… но сказать ей, что я надолго покину ее? Как ни странно, мама совсем не расстроилась, только лицо у нее стало задумчивое-задумчивое. «Что ж, еще одна ступенька, — сказала она. — Но учиться тебя отпустят?» Что она имела в виду? Ступеньки жизненного опыта? Наивная, а вот ведь поняла…