Я очнулась оттого, что мой возница, придержав лошадь, с кем-то оживленно говорит по-карельски. Открыла глаза — мы в большой деревне, а говорит он со встречным возчиком.
— Где мы? — спросила я, когда мы снова тронулись в путь.
— Да уж Олонец.
— Приехали?!
— Да нет. Еще выспишься.
И снова мы ехали, ехали похожими деревнями, мимо домов с крытыми дворами, мимо банек, вдоль речки… И все это Олонец, хотя еще можно выспаться?
— Терве!
— Терве!
Палька Соколов тоже карел. И Илька Трифонов карел. Но Илька родился и вырос в Петрозаводске, а Палька где-то здесь, недалеко от Олонца, и когда он приезжает сюда, он, наверно, не ходит, похлопывая стеком и никого не замечая, а уважительно кланяется встречным: «Терве!..» И ему отвечают: «Терве!»
— Ну куда рвешься, дура, куда? — закричал мой возница, натягивая поводья, и продолжал по-карельски, видимо ругаясь, я различила в его крике «са́тана-пе́ркеле» — ругательства, мне уже известные.
Бранил он свою лошадь, между ними с обеда шло единоборство: он берег ее силы — пусть плетется шагом, а лошадь почуяла близость дома и, чуть он ослабит вожжи, чешет вовсю.
— Подъезжаем?
— Да нет, спи покуда.
И все-таки мы доехали до Олонца засветло, в уездкоме комсомола еще сидели ребята, только, как выяснилось, никто меня не ждал, что со мною делать — не знали, куда поселить — тоже. Я не стала им показывать командировку, где было написано «для укрепления работы»: неужели Макаров не понимал, подписывая, что ставит меня в глупое положение и обижает олонецких ребят?!
Но олонецкие ребята сами сказали, что мой приезд кстати, так как многие активисты ушли в армию или поехали учиться. Они охотно рассказывали мне, что и как у них делается, и каков уезд, и где какие организации. Мне было интересно, но голоса их время от времени отдалялись, а меня покачивало, будто я все еще еду, еду, еду…
— Человек два дня в дороге, это ж понимать надо! — дошел до меня девичий голос. — Что, завтра не наговоритесь?
Девушка была пухленькая, круглолицая и на диво краснощекая, такого победного румянца я и не видывала. Техсекретарь Нюра — так мне ее представили. И к ней меня определили на первый ночлег, посулив завтра через Совет что-нибудь устроить.
Когда мы с нею быстрым шагом по морозцу шли «за реку», где она жила, Нюра, обрадовавшись «столичной» гостье, вдруг зажеманничала, стараясь показать, что и в Олонце знают обхождение. Жеманничала она и дома. Дом был самый обычный, деревенский, с таким же крытым двором, с палисадником, где сгибались под отяжелевшим снегом кусты, с огородом, где торчало позабытое с осени пугало. Мать Нюры приняла меня без расспросов, усадила, вытерев табурет передником, велела дочери (называя ее Нюшкой) ставить самовар, а сама вооружилась ухватом и достала из печи упревшую, зарумяненную сверху кашу. Меня заставили поесть каши и напоили чаем, я уже давно не бывала так сыта, как в этот долгий день, от усталости и от сытости глаза слипались.
— Ложи ее спать, видишь, сморилась, — сказала мать. — Может, ты со мной ляжешь, чтоб не мешать?
— Ну да, — буркнула Нюра, — мы вместе.
Она увела меня в боковушку, где стояла кровать под белым покрывалом и с горкой подушек — не меньшей, чем у сторожихи в Кондопоге.
— И зачем вам квартиру искать? — сказала Нюра, расправляя ватное одеяло и сильными кулаками взбивая подушки. — Ничего хорошего вам в Совете дать не могут. Живите у нас, веселее будет.
В комнатке было жарко, я предложила открыть форточку, но Нюра охнула — что вы, на ночь выстуживать! Легли мы под ватное одеяло, от Нюриного здорового тела веяло душным теплом, я пристроилась на самый краешек кровати и потихоньку приподнимала одеяло, чтобы не задохнуться. Кажется, я уже вплывала в первый сон, когда Нюра зашептала над ухом:
— Зовут меня в Петрозаводск, совсем уж собралась, да война, а потом ребята не отпускали, без меня у них сразу беспорядок и путаница. Хочется, конечно, съездить, много наших олонецких в Петрозаводск перебралось.
Сон как рукой сняло.
— Соколов тоже, кажется, олонецкий?
Нюра подтвердила и стала меня расспрашивать о нем, как живет там, не ухаживает ли за кем, хорошо ли я его знаю, дружу ли с ним… Я говорила о Пальке как можно равнодушней, как об одном из многочисленных друзей, — вряд ли это получилось убедительно, так как мы обе никак не могли покончить с разговором о нем. В расспросах Нюры чувствовалась некоторая тревога. Что она, влюблена в него?..
— Мы ведь с ним помолвлены, — вдруг сказала Нюра.
Оттого, что она употребила стародавнее для нас слово, сказанное ею было еще страшней и нелепей. Будто о ком-то другом, не о Пальке. Палька помолвлен?! «У меня ведь там невеста», — прозвучал его голос из душной тьмы. У м е н я в е д ь т а м н е в е с т а! У м е н я н е в е с т а! Н е в е с т а!..
Почему я не поверила, когда он сам сказал?..
— Меня тут еще двое сватают… — Нюра опять употребила непривычное, устарелое слово. — Но Палька все-таки интересный, правда? Да и обещалась.
— Характер у него трудный, кажется.
— Да уж, характерный, — игриво засмеялась Нюра, вероятно вспомнив какой-то случай из их отношений. — Мама говорит: выйдешь, так держи в руках с первого дня.
— Ну как это — держать? В любви должна быть полная свобода, взаимопонимание, дружба и… — В общем, я стала выкладывать ей все, что теоретически надумала и исповедовала.
— Ты видала его перед отъездом? — Нюра вернула меня с теоретических высот на землю. — Не говорил он, собирается сюда?
— Не помню, — солгала я.
Что бы ни было, Голиковка принадлежала мне — и только мне.
— Писал, что собирается, так ведь и ему отпрашиваться надо.
Так мы лежали рядом в темноте, две девушки, две соперницы, счастливая (она?!) и несчастная (я!). Впрочем, ее счастье не производило впечатления прочного, в нем сквозила плохо скрываемая неуверенность.
— Может, и выйду за него, не решила еще…
Я все же заснула в ту ночь, но заснула с разбитым сердцем.
САМА СЕБЕ ГОЛОВА
Новая ступенька?.. Да, такого со мной еще не было — без жилья, без еды, одна-одинешенька, с ноющей душевной раной, о которой никто не должен догадаться, в незнакомом городке, похожем на большое село, вокруг незнакомые люди со своим житейским укладом и обычаями, большинство из них говорит на непонятном языке, так что я могу только приветствовать их — терве! — или, на худой конец, ругнуться, помянув сразу и черта и дьявола. У меня нелепо детский вид («Теперь уж и дети ездют!»), на мне нелепо топорщится неказистое пальто, под которое мама приметала на зиму ватную стеганку, а при ходьбе стучат-поскрипывают подбитые перед отъездом миллионные подметки на потертых мальчиковых… Все бы ничего, но мне нужно не просто прожить несколько месяцев в незнакомом городке с незнакомыми людьми, но и стать им полезной, каким-то чудом «укрепить» и «усилить» работу с молодежью, значит, прежде всего подружиться с товарищами (а они могли обидеться на бестактную формулировку Макарова!) и вместе с ними додуматься до каких-то значительных дел, до которых они без меня не додумались… Но что я-то могу надумать, когда никого и ничего не знаю ни в городе, ни в уезде?!
Одно я знала твердо — ни за что не останусь жить у Нюры. А Нюра, видимо, считала вопрос решенным, поторопилась зачислить меня в подружки и, собирая на стол, жеманно выспрашивала, что я люблю на завтрак, и какая теперь мода в Петрозаводске, и нет ли у меня рисунков для вышивки гладью, она как раз скроила шесть новых сорочек…
Вероятно, я слишком категорично отказалась от приглашения поселиться у них, получилось невежливо, но притворяться я никогда не умела. А тут и подавно не могла.
В уездкоме меня ждали и, видимо, уже успели обговорить, что со мною делать, потому что сразу предложили мне принять организационно-инструкторский отдел. Я обрадовалась — дело ясное и для укрепления комсомольской работы первостепенное. Обиды у ребят как будто не было.
Кроме вчерашних, тут был еще один член уездкома — высокий, тонкий, глаза светлые до прозрачности, белесые волосы завиваются колечками, что у северян бывает редко. Он говорил мало, только чуть улыбался, что получалось очень симпатично. И он был умен, в этом нельзя было ошибиться, хотя первый его вопрос, обращенный ко мне, носил сугубо бытовой характер:
— Ты обменяла карточки на олонецкие?
— Гоша Терентьев, — представили мне его, — наш продовольственный бог. Уездный продкомиссар.
— Карточки сегодня же обменяем, — сказал Гоша. — А с жильем как? У Нюры?
Преодолевая неловкость, я пробормотала, что хочу жить самостоятельно, потому что… потому что немного пишу и как раз вечером, одна, люблю без помех… и в «Трудовую молодежь» обещала писать…
Придумав объяснение с лету, чтобы не обижать Нюру и как-то убедить товарищей, я с некоторым удивлением поняла, что сказала правду. Да, хочется остаться одной, вытащить из чемоданчика толстую тетрадь, подаренную Илькой в Питере, и писать… верней, записать то, что я мысленно складывала еще в санях, сквозь путевую дрему. О парнях из артели плотников — такие они все разные, а в чем-то одинаковые, — и бородатый дядечка с ними за старшого, отношения в артели патриархальные, по старинке, а впереди крутая ломка; понимают ли они ее близость?.. И о возчиках в проезжей избе, как они жевали каждый свое и смеялись над девчонкой-командированной, у которой и поесть нечего… И особенно о тех минутах, когда один из них вдруг устыдился и поставил передо мной тарелку печеной картошки, а у остальных трех угрюмые лица будто разгладились…
— Что ж, поехали в Совет, — сказал Гоша.
И не в шутку сказал, мы действительно поехали: возле уездкома стояла двухместная бричка на больших колесах, Гоша подсадил меня, вскочил сам, собрал в кулаке вожжи, причмокнул — рыженькая лошаденка с полной охотой побежала по привычной дороге. На солнце снег уже вовсю таял, кое-где обнажая раскисшую от влаги, дымящуюся землю. Нам навстречу попались сани, они скрежетали полозьями по земле, а колеса нашей брички победно крутились, разбрызгивая мокрый снег… Весна!