Обменяв карточки, мы зашли к пожилому дядьке с неряшливой седеющей щетиной на подбородке и щеках. В комнате было тепло, но он почему-то сидел в меховой шапке-финке.
— Терве, — сказала я.
— Ишь ты, — улыбнулся он. — Ну, терве, так терве! Приезжая?
Гоша Терентьев объяснил, кто я такая и что мне нужно.
— Это хужей, — сказал дядька, снял шапку и почесал пегие от седины, слежавшиеся волосы.
Я успела заметить, что часть головы у него была недавно выбрита там, где над ухом запекся багровый шрам. Волосы только начали отрастать, оттого он и сидит в шапке, стесняется.
— А у Нюшки нельзя?
Гоша опять объяснил, почему приезжему товарищу хочется жить самостоятельно. При этом он сказал:
— Она журналистка, печатается в петрозаводских газетах.
Я густо покраснела.
— Мудреную задачу ты мне задал…
Дядька встал и пошел к шкафу, сильно припадая на одну ногу. Когда он достал нужную папку и поковылял обратно, я увидела, что ему больно ступать, и почувствовала себя гнусной самозванкой — тоже мне, «журналистка»!
Усевшись за стол, он сразу вытянул раненую ногу, под столом у него оказалась специальная подставка.
— Так… Тут одни мужики — не подходит. У Федоровых хорошо бы, но уж больно далеко ходить. Здесь ребятни много… Ага, вот это подойдет.
Выписывая ордер, он объяснил, что владелица дома живет вдвоем с племянником, излишки жилплощади у нее немалые, но пока к ней никого не вселяли, уж очень она ругалась и ревела в три ручья, что мужчину в доме не перенесет.
— Старая дева, понимаешь? Духу нашего не приемлет.
— Ну пойдем, — сказал Гоша, когда я получила ордер.
— А ты что, не мужчина? Пусть одна идет.
Старая дева жила в нескольких минутах ходьбы от уездкома. Дом был такой же, как большинство домов в Олонце, — на высоком фундаменте, с крытым двором, с пристроенными застекленными сенями, с огородом позади дома и палисадничком впереди. Три окна в голубых наличниках сулили уютную домашность.
Не успела я переступить порог и разглядеть двинувшуюся навстречу хозяйку, как на меня обрушился такой поток истерической брани, что первым моим побуждением было бежать без оглядки и со всею прытью. Но ордер получен именно сюда, возвращаться в Совет и беспокоить раненого человека такой чепухой…
— Я не виновата, что ордер выдан к вам, — как можно резче сказала я, — зачем вы кричите на меня? Если площади у вас нет, идите в Совет. Если есть, покажите, я спешу на работу. А к вам все равно кого-нибудь вселят.
Идти в Совет она не захотела. Мы прошли через кухню в большую комнату, называвшуюся залой, оттуда вела дверь в комнату поменьше, где спали хозяйка и ее племянник, тихий, вероятно, затурканный своей теткой мальчуган. На вид ему было не больше двенадцати, он украдкой мне улыбнулся.
Хозяйка была прямая как жердь и сморщенная, но обладала недюжинной физической силой: не давая мне помочь, сама отодвинула на метр от стены массивный пузатый комод и сказала, что тут, за комодом, я могу поставить свою кровать (!). Затем она предупредила, что мебель из залы ей вынести некуда, так что я должна жить аккуратно, ничего не царапать, не пачкать и боже меня упаси ставить на стол еду!.. Что кухней пользоваться я не имею права, в ордер кухня не входит и не может входить, так что на домашние обеды и чаи лучше не рассчитывать… Что она ложится спать в десять часов вечера и я должна приходить до десяти, поздней она не откроет, сколько ни стучи.
— Хорошо, — сказала я, поставила чемоданчик за комод и пошла в уездком.
Из гордости я не рассказала о том, как меня приняла хозяйка, только сообщила адрес. Но в этом маленьком, мещанском городке все обо всех знали:
— А-а, у старой девы!
И тут же добавили, что она, конечно, старая, но все же, кажется, не дева, в свое время она загадочно исчезла из Олонца на целый год, а потом вернулась с младенцем, якобы сироткой, оставшимся после смерти ее сестры, хотя до тех пор никто не слыхал о существовании сестры. Племянника она обожает, что не мешает ей пилить беднягу скрипучим голосом. И вообще у нее характер не ах какой.
— Похоже, что не ах.
Первую ночь я спала за комодом на полу, постелив на газеты пальто. По-солдатски: «Шинель под собой, шинель под головой и шинелью прикрылся». — «А сколько у тебя шинелей?» — «Да одна!» На второй день милейшая женщина, работавшая в уездкоме уборщицей, дала мне сенник и подушку, я принесла их домой и жестким голосом сказала хозяйке, что мне нужно набить сенник, — я уже видела, что в углу крытого двора целая гора сена.
— А чем я козу кормить буду? Сама покупаю! Осенью десять миллионов заплатила! И вообще — как вы думаете, обязана я за вами убирать? Вот вы с улицы пришли, наследили, я каждый день залу суконкой протираю…
Еще более жестким голосом я сказала, что сено возьму, а ей заплачу с получки четыре миллиона — и за сено и за уборку.
— Давайте сенник, набью, — сказала хозяйка.
Скупо она его набила, жидковато. Но больше всего меня злило, что среди домашней рухляди у нее пылятся две кровати, а сама она спит на трех тюфяках. Впрочем, на полу мне спалось, наверно, слаще, чем этой стерве.
Ни ее фамилии, ни имени и отчества я не запомнила. Стерва и стерва — так оно и точней.
Вечерами, вынужденно рано приходя домой, я вытаскивала тетрадь и садилась к столу, подстелив во избежание попреков газету. Но керосиновую лампу хозяйка уносила ровно в десять. Мне удалось достать свечу. При ее мерцающем свете хорошо думалось. Из всего, что я видела и поняла за последние дни, все отчетливей выступали те плотники, поехавшие на Волховстрой. Как они там? Останутся ли такой же крестьянской артелью на сезонных заработках? Или на большом строительстве каждый определится по-своему, найдет себе профессию по душе?.. Как в Мурманске — поступали молодые ребята чернорабочими на железную дорогу, а потом присматривались, учились, некоторые стали кочегарами и помощниками машинистов, другие уходили в порт и даже на корабли.
Хозяйка прошла мимо, потом постояла в дверях, ушла, снова появилась…
— Вы долго еще сидеть намерены?
— А что?
Оказывается, боится, что я подожгу дом.
Так она и ходила взад и вперед, вздыхала и бурчала себе под нос, пока я не задула свечу, поняв, что все равно толку не будет.
Заснуть в такую рань было трудно. Лежа в темноте за пузатым комодом, я думала все о том же: как ее «поднять, укрепить и усилить», комсомольскую работу в таком маленьком мещанском городке, где комсомольцы по одному, по двое служат в разных уездных учреждениях, а в небольшом клубе только и делают, что устраивают танцы — и в помощь Поволжью и просто так! Думала-думала, ничего не придумывалось. Так и заснула.
В клубе висела пожелтевшая комсомольская стенгазета полугодичной давности. Обрадовавшись «журналистке», меня немедленно выбрали редактором. Первый и единственный номер газеты, выпущенный мною, неожиданно — и не по моей заслуге — послужил толчком для большого, доброго дела.
Пришла комсомолка, работавшая в собесе, и пожаловалась, что родители одного из погибших в 1919 году бедствуют, дом требует ремонта, дрова на исходе, а в собесе нет средств.
Кто-то из нас сказал: а комсомольцы помочь не могут?
Так оно и началось. Те самые ребята, которые только и знали что ходить на танцы, без уговоров меньше чем за неделю починили у стариков протекавшую крышу и проконопатили все щели; девушки навели в доме чистоту, перестирали белье; другие парни привезли из лесу дров, накололи, сложили поленницу…
П о м н и м л и м ы о с е м ь я х т е х, к т о п о г и б в б о р ь б е? — с таким заголовком почти во весь лист вышла наша стенгазета.
Почему я считала, что городок мещанский? Да, промышленности в Олонце не было, отдаленность от железной дороги сказывалась, но революция дошла и сюда, борьба велась и здесь, а в 1919-м, когда белофинны вторглись в Карелию и через Видлицу — Олонец — Лодейное Поле рвались к Петрограду, Олонец выставил целый отряд бойцов, бойцы не имели воинского опыта, но бились самоотверженно, а белофиннам помогала только горсточка бывших купцов и чиновников, но и те не стремились в бой, а предпочитали выслеживать большевиков и советских активистов. В центре Олонца, над берегом реки, покрытая еловыми лапами и кумачовыми лентами, напоминала о белофинском терроре братская могила замученных, расстрелянных, павших в бою…
К братской могиле вела расчищенная от снега дорожка, еловые лапы были зелены — их обновляли. Но разве не менее важно позаботиться о семьях погибших? Хоть в чем-то заменить руки кормильца? Комсомольцы Олонца приняли заботу на себя.
Старики. Те, с которых все началось… Торопливые записи, сделанные при свече, давно потерялись, но в памяти будто резцом выгравированы их лица, обычные карельские лица — черты мягкие, но подсушенные старостью и непроходящей болью. Помню сбивчивые рассказы — то о гибели сына, то о детстве; я не все поняла, русские слова перемежались карельскими. Помню дрожание узловатых, много поработавших рук, перебиравших старые фотографии. Как они торопились, эти старики, обо всем рассказать, все припомнить и внушить чужой девушке, заглянувшей к ним, какой хороший был у них сын, работящий, сильный, уважительный!
— Посмотрите, последняя. Красивый, правда?
— Очень красивый. Совсем еще мальчик.
— Двадцать лет… Погодки они с Филиппом.
— С Филиппом? Егоровым?
Я уже знала — олонецким коммунистическим отрядом командовал Филипп Егоров. Уездный военком. Значит, и тому было всего двадцать?
— А вот его девушка. Мы и не знали, уж после карточку нашли.
Старики заплакали, и я всплакнула вместе с ними. Был человек, счастливый, влюбленный, был — и нету…
— Спасибо, девушка. Приходи еще. Спасибо.
До самых ворот они благодарили, звали приходить и снова благодарили.
И еще запомнилась вдова расстрелянного коммуниста. Вероятно, она была молода, но волосы стали седые, и лицо подергивалось нервным тиком.
— Из Мегреги мы. Когда бандиты налетели, муж пошел воевать, а мне велел с детьми к свекрови, в Олонец. Думал, там не доберутся. Да и Мегрега сколько раз переходила из рук в руки!..