Вечер. Окна. Люди — страница 9 из 106

Мальчишка заинтересовался зажигалками — сколько их упало на дом, как тушили. Что за горючая смесь растекалась из них, он объяснил сам, с химической формулой. А вот как тушили эту пылающую, растекающуюся по крыше смесь? Он был разочарован, что она сама не тушила, даже когда загорелось на чердаке — стояла здесь же в квартире, ванна была налита водой до краев (так полагалось!), и она черпала из нее ведро за ведром, а другие по цепи передавали на крышу. Черпать воду — героизма не много.

— У нас из-за тушения зажигалок даже ссорились. Всем хотелось потушить лично, вот и бросались кто скорей. Одна бабуся две потушила, а третью отфутболила вниз, на улицу, таким ударом, что чуть не полетела вслед за ней.

Она сама замечает свою необычную словоохотливость и даже упоение тем, что вот пришли к ней и слушают, и з у ч а ю т!.. Но, может, им нужно другое, более геройское, скажут: «Спасибо, товарищ Шарымова» — и уйдут, потому что им неинтересно?.. Торопясь, она припоминает разные смешные случаи — ребята же! А смешного, забавного, оказывается, случалось немало, в домовой группе самозащиты собрались подростки и домохозяйки, подростки искали шпионов и ракетчиков: если увидят кого с бородой или в необычной шляпе, сразу берут на подозрение; одного чудака с брелоками на цепочке схватили и отвели в милицию, выяснилось — поэт. Ну а домохозяйки каждая со своим самолюбием, со своими понятиями, две-три соберутся — быть спору.

Девочки, пристроившиеся возле стола, старательно все записывают. А девочка с челкой следит, не пропускают ли нужное, и задает вопросы — видно, за главную у них. Она же и повернула беседу на серьезный лад:

— Расскажите, пожалуйста, про бытовой отряд. Если можете.

Вежливая девочка, И строгая. Повернула правильно — за делом пришли, не за байками. А вот как передать им странное состояние, когда уж и голода не чувствуешь, но все становится зыбким вокруг и сама какая-то зыбкая, то ли жива, то ли уже не жива, и движения замедленные — так по телевидению повторяют прыжок рекордсмена или удачный гол. Такими вот замедленными движениями ходишь из дома в дом, из квартиры в квартиру — где есть живые, — и находишь людей, которые еще слабей, чем ты, и делаешь вроде бы и невозможное: идешь получать для них по карточкам хлеб, воду носишь — ведро не втащить наверх, так хоть чайник или кастрюльку… дров нету, расколешь, что скажут, — стул или книжную полку, затопишь и сама присядешь у буржуйки, будто ждешь, чтоб разгорелось, а попросту сил нет подняться…

Разве такое передашь? Начала рассказывать скупо, сухими словами, так в отчетах писала: обошли стольких-то, сделали то-то… И вдруг в паузе услышала тишину. И увидела напрягшиеся детские лица с расширенными глазами. И для них, уже не сдерживая ни горечи, ни восторга, продолжала вспоминать о самых трудных случаях, о своих подругах по отряду — о Люське-веселой, которая пела своим подопечным, чтоб подбодрить их; о десятикласснице Сонечке Буровой, ушедшей потом в армию и убитой под Берлином; о Верочке Жуковой, которая спасла и усыновила восемь ребятишек… На миг запнувшись, рассказала и самое страшное: сообщили ей, что из одной квартиры давно никто не выходит, а живет семья, и она пошла в ту квартиру. Дверь не заперта, везде мороз и пустота, только в дальней комнате на кровати — один живой, а кругом него мертвецы. И по карточкам три дня хлеб не взят. Сходила за хлебом, расколола дверцу шкафа, затопила печку, поставила чайник, а мертвецов одного за другим вынесла прочь.

— Сами?! — выдохнула девочка с челкой, и ничего в ней не осталось от маленькой начальницы — замирающий от ужаса ребятенок.

— Сама, конечно.

Тишина. И вдруг:

— Вас за это кормили?

Вопрос задает пухлая девчушка, сидящая в глубине кресла за спинами подруг.

— То есть как? Кто кормил?

Марья Никитична цепенеет — не в вопросе дело, а в том, что она улавливает несомненную уверенность девчушки, что не даром же все это делали, была же выгода. Остальные ребята навострились, наверно для героизма ждут ответа: «Нет, не кормили».

— Здорово кормили, до отказу, — сердито говорит она и неожиданно для самой себя прямо-таки кричит пухлой девчушке: — А ну встань! Тебе говорю, встань!

— Зачем? — пугается девчушка, но подруги раздвинулись, выпуская ее из глубины кресла, и она встает, виноватая, как перед директором школы.

— Открой буфет. Вынь из полиэтилена хлеб. Тут полкило, пятьсот граммов. Разрежь на четыре части.

Марья Никитична говорит властно, как, бывало, говорила в отряде, когда подруги выбрали ее командиром, как, бывало, говорила в чужих квартирах, силой возвращая людей к жизни: «А ну нос выше, не умираете вы, а распустились! Кому ваша смерть нужна? Гитлеру! Выжить надо — Гитлеру назло, поняли?!»

Девчушка примеривается ножом так и этак, губа у нее дрожит.

— Ох и дура! — Мальчишка, сидевший на полу, одним движением вскакивает и берет нож. — Отойди.

Все следят за тем, как он ловко делит хлеб на четыре части.

— Где горбушка — меньше, — придирчиво отмечает Марья Никитична, — добавь от того ломтя довесочек. А крошки чего бросил? И крошки дели.

Она поднимает на ладони один ломоть, бережно собирает на него крошки.

— Вот они — «сто двадцать пять блокадных грамм с огнем и кровью пополам». Только хлеб не такой был, а влажный. И колючий, со жмыхом и черт те с чем. Вот наша норма на сутки. А потом нам рабочие карточки дали, кто не имел. Вот столько. — Она положила поверх первого второй ломоть и крошки. — «Ешь — не хочу!» — так, что ли?! Да еще проходивши до ночи по этажам… потаскавши на санках больных детей… воду из проруби, это к нам-то — с Невы!.. Нюра Астафьева тащила санки да и сама упала. И не встала… Когда нашли — холодная уже. Иной раз чужой хлеб несешь, прямо голова кружится, до того съесть его хочется.

Видимо, она чересчур разволновалась, потому что ребята шипят на пухлую девчушку: «Дура и есть! Всегда с глупыми вопросами!»

— Ну чего вы на нее напали? — справившись с собой, заступается она за девчушку. — Дайте-ка мешок. — И складывает в мешок ломти хлеба, по блокадной привычке собрав и отправив в рот крошки. Неповторимый, никогда не надоедающий вкус и запах хлеба успокаивают ее.

— Мы вам за новым хлебом сбегаем, — предлагает девочка с челкой, — а то разрезали, раскрошили…

— А этот куда? Выбросить?

— А она вообще хлеба не ест, только булку. С изюмом.

Это говорит мальчишка, резавший хлеб. Он снова сидит на полу, скрестив ноги. От чинной прически ничего не осталось, волосы взъерошены, а на макушке стоят торчком, и Марье Никитичне он очень нравится таким, без показной чинности. А парень задает вопрос, который, вероятно, томил его с самого начала:

— Вас тогда и ранило? В бытовом отряде?..

Она понимает, чего он ждет. Подвига. Вот как у Фимы Боярской — тащила санки с осиротевшим, еле живым ребенком, начался обстрел, от близкого разрыва прикрыла ребенка собой, осколок впился в плечо, к счастью — осталась жива. А с нею было проще и нелепей, и не в ту страшную зиму, а в самом конце сорок третьего, уже и немцев разгромили под Сталинградом, и конца блокады ждали вот-вот… Она тогда работала на заводе, в отцовском цехе. Собралась домой. Немец всегда обстреливал во время смен, знал, подлец, когда и что! Но в тот день особой стрельбы не было, где-то поодаль грохнуло да просвистел снаряд, — ну, если слышишь свист, значит — мимо. Тоня сказала: «Пристреливается, гад, давай обождем!» Она ответила: «Еще чего!» — и побежала на остановку, как раз трамвай подходил… Странно, разрыва она не слышала, только встало перед нею дымно-желтое облако и волной толкнуло в грудь, ей казалось, что она не упала, а привычно бросилась на мостовую, при этом ушибла обо что-то колено…

Сколько она переживала заново тот миг — и наяву и во сне, — всегда представляла себе одно и то же, очень ярко представляла, будто так и было. Тоня говорит: «Давай обождем!» — она соглашается: «Давай!» — они стоят под каменными сводами проходной, а тот снаряд разрывается на остановке — слышен грохот, и тряхнуло пол. Если бы!.. Если бы она послушалась Тони… Если бы не побежала к трамваю…

— Ранило обыкновенно, — грубовато отвечает она, — шла с завода, бахнуло — и нету ноги. Могло и убить. Он тогда по трамвайным остановкам пристрелялся, их переносили то назад, то вперед, а все равно калечило многих. Как смена, так он и шпарит.

Ребята молчат. Трудно, наверно, воспринять, что так было — на улице, на трамвайной остановке…

— А насчет героизма — какие ж у меня подвиги? Вам бы найти Героев Советского Союза, орденоносцев…

Ребята зашевелились, поглядывая друг на друга и на девочку с челкой, и та встала, как на уроке, когда вызывают, и говорит назидательно, кому-то, видимо, бессознательно подражая:

— Нет, почему же. Нас специально интересуют самые рядовые, мирные жители. Которые пострадали в блокаду.

И тут как бы взметнулась с краешка стула другая девочка, все время сидела неподвижно, не вздохнула, не охнула, одни застывшие глазища на побледневшем детском личике, — а тут взметнулась маленьким пылающим огоньком, руки сцепила и прижала к груди, глазища сверкают, а слова так и рвутся наружу:

— А по-моему, вы и есть герой! По-моему, вот такой героизм… Когда день за днем — девятьсот дней!.. Даже только прожить так! — а вы других спасали!.. Воду из Невы таскать!.. Не себе, а незнакомым людям, теперь скажут — чужим!.. Это, по-моему… Это!.. — И она вдруг, не докончив, садится на место, низко опустив голову.

— Люда совершенно права, — говорит мальчишка, сидящий на полу. — В общем, спасибо вам, от всех нас спасибо!

Ребята встают как по сигналу. Потом они стайкой идут по коридору, Марья Никитична бойко топает вместе с ними, уже не стесняясь увечья, даже подшучивает над собой: «Рупь с полтиной!» И тут снова вылезает с вопросом та, пухлая девчушка:

— А вам протез не дали? Должны дать. Бесплатно!

— Есть у меня протез, — неохотно отвечает Марья Никитична, — в шкафу лежит. Жарко летом. И засупониваться одной трудно.