Вечера с Петром Великим. Сообщения и свидетельства господина М. — страница 65 из 69

т Петр Андреевич, не знает княжна, ох не знает этого пытчика! Заплакал, упал в ноги княжне, бился головой об пол, молил дать укрыться во дворце. Страх его темный, истеричный наплывал на княжну.

Она рассердилась, велела подняться, запретила оговаривать графа. Наветам не верит и укрытия ему не даст. Невозможно! Ногой топнула. Грек вскочил, черные глаза его горели, рванул шелковый бант на себе, голосом сдавленным, хрипящим заявил, пусть передаст графу, что ежели что начнется, колесовать Толстого будут первым, он, Паликула, донесет обо всем государю, ничего не скроет. Заверил клятвенно, наставив палец на княжну. Перекрестился. Ей стало не по себе.

Позвала Антиоха, явилось предчувствие, как будто все это касается ее самой, как будто она причастна к тому, что головы и Толстого, и Паликулы будут торчать на колу. Но за что, за что, недоумевал Антиох, как же она не выспросила у грека? Он не понимал, чего она испугалась.

На Рождество Антиох устроил представление. Пригласили графа Петра Андреевича Толстого, он подарил княжне ожерелье крупного цейлонского жемчуга, расспрашивал про царский визит, о чем таком говорил царь с греком. Узнав, что государь обмолвился про розыск, задумался, сел в кресло. Княжна, обеспокоенная, рассказала и про приход Паликулы. Толстой разглядывал ее внимательно, искал чего-то, не найдя, похвалил наряд — расшитый бисером бархатный жилет, сафьяновые сапожки, полюбовался ею, вздохнул, напомнил, как покойный ее батюшка завещал ему опекать княжну, беречь. Про грека лучше не болтать, грек, видно, не в себе, нынче, после казни Монса, у многих повреждение от страха. Спросил, как Марии показалось, крепок ли государь. На ее тревогу кивал мелко, задумчиво щурился, точно карты свои разглядывая, сказал: «Не успеть…» Разное это могло означать. Княжна переспрашивать не хотела. Голос ее похолодел, видно, Толстой почувствовал, потому что заговорил за столом, что государь не бережет себя, не думает, что его здоровье значит для России, затем встал и торжественно провозгласил тост за здоровье императора. Антиох вдруг звонко добавил: «И пусть Бог покарает тех, кому это не надо!»

Паликула пропал. Приходили из царской канцелярии, справлялись, не знают ли у Кантемиров, где доктор. Потом от генерал-полицмейстера тоже интересовались, куда он подевался, мол, его потребовала царица. Антиох придумал целую историю, как грека утащили в Тайную канцелярию и там заточили до поры до времени, «дело рук Петра Андреевича», уверял он. Но Мария понимала, что грек спрятался где-то, напуганный государем.

Операция императору облегчения не принесла. Стало известно, что государь почти не встает, мучается от болей. Да так, что порой криком кричит.

В Крещенье в Троицкой церкви к Марии подошел граф Петр Андреевич и сообщил о страданиях государя, понять можно было, что надеяться не на что.

В день своего тезоименитства Мария не вытерпела и поехала во дворец. Несмотря на мороз, под окнами толпился народ. Стояли, сняв шапки, крестились. В покоях полно было придворных. Священники, дипломаты, генералы, фрейлины, одни плакали, другие шептались, ходили от группы к группе. Кабинет-секретарь Макаров поклонился княжне, сообщил, что государя будут причащать, спросил, зачем она приехала. Вопрос княжне не понравился. Она вздернула голову так, точно перед ней стоял не кабинет-секретарь его величества, а подьячий — ему здесь положено быть по службе, она же приехала к своему монарху согласно дворянскому этикету. Намек на его низкое происхождение был прозрачен. Макаров принял его безропотно, сказал терпеливо, что все же покорнейше просит ее уехать, при этом сослался на государыню.

— За что же мне такая немилость… — начала было Мария, но услышала вопль, что донесся из внутренних покоев, отстранила Макарова и ринулась на этот звук, словно слепая спешила, протянув вперед руки, перед ней расступались, кланялись, что-то говорили, она не отзывалась. Она шла все быстрее туда, откуда он взывал о помощи, они все слышали его стоны, вся эта придворная гнусь, чего они ждали?

Украшенные звездами генералы, напудренная физиономия Меншикова, красноносый Брюс, сгорбленный князь Шаховской с нелепым желтым бантом. Изготовились, глаза рыскают…

Остановить ее никто не мог. Граф Петр Андреевич откуда-то выскочил перехватить, взял под локоть, сказал, что туда нельзя, сейчас императора будет причащать архимандрит, государыня не велела никого пускать.

С неожиданной силой она оторвала его сухонькую цепкую руку.

Тяжелый спертый воздух тесной спаленки провонял лекарствами, мочой, печным дымом, едким потом. Безликие фигуры мелькнули и пропали, среди них грудастая масса государыни, все растворялись в духоте, осталась только кровать, на которой метался Петр в разорванной рубахе. Слезы лились из его выпученных бессмысленных глаз, он скулил по-собачьи — огромный, горячий кусок боли. Крича и хрипя, пытался вырваться из своего гибнущего тела. Ничего не осталось от могучего, грозного правителя, от воина, от нетерпеливого любовника, бесстыдного, неутомимого всадника. Одна рука парализованная висела, уже не рука — ненужная вещь. Мария поймала другую, распухшую, горячечную, прильнула к ней губами. На мгновение он затих, не глазами, а кожей как бы уловив что-то знакомое, или это ей показалось, но затем новая волна боли накатилась, унесла его.

Вывели княжну по приказу Меншикова, вели под руки, почти тащили, она отбивалась, все куда-то спешили, сходились, расходились, толкались, вдруг останавливались, замирали. Она поняла — ждут конца. Внизу, в темном вестибюле, графиня Апраксина и адмирал Крюйс выпивали прямо из бутылки. Апраксина предложила Марии глотнуть, сказала откровенно: «Скорей бы отмучился». Макаров проводил княжну на набережную, усадил в сани.

На похороны императора она не пошла, не хотела видеть его в гробу, слышать панихиду, речи. Но спрятаться от его смерти не удавалось. Эта смерть все кругом превращала в воспоминания. Не стало ни настоящего, ни будущего. Целыми днями она сидела у окна, тупо глядя на ледяную гладь Невы. Поземка закручивала снежные космы, редкие прохожие, редкие сани не нарушали морозной опустелости. Непонятно было, куда все подевалось, зачем этот город. Ее пытались развлечь: гости, разговоры, музыка, она слушала, отвечала, переодевалась, ничего не воспринимая. Внутри все замерзло, и то, что происходило вокруг, казалось фальшивым, жизнь лишалась смысла. Она вдруг увидела, что все эти люди оказались тоже без смысла.

Смерть Петра подвела черту, за которой ничего не было. Ее собственная судьба завершилась.

Весной она стала выезжать. Молодая ее натура против воли выкарабкивалась из отчаяния. Человек не знает своей судьбы, то, что она считала концом, оказалось лишь эпизодом, ей суждено было еще много прожить и пережить.

Волосы ее заблистали сединой, она теперь редко поднимала глаза, на бледном лице появились морщины, но, странное дело, она привлекала мужчин больше, чем прежде. Безучастная к своему телу, она словно отпустила его на свободу. Когда она шла, тело ее струилось, бедра, плечи вели игру, неведомую ей, и бледность и седина красили ее, и опущенные глаза заставляли ждать, когда она их поднимет. Успех оставлял ее равнодушной, но ее домогались еще настойчивей. Говорили, что кое-кому удалось добиться своего. Предложения о замужестве она отклоняла. Сваты уезжали ни с чем, свахи звали ее блажной, царской зазнобой.

…Княжна заявила, что замуж не собирается. Толстой ходил, шаркая ногами, показывал на портрет Петра, который княжна повесила в зале, на медали с его изображением, разложенные на столах: обо всем этом ее величеству было известно. «Двух вдов у государя быть не должно», — голосом подчеркнул Толстой, так чтоб все слышали, и ладонью прихлопнул.

Предупредил, что этого «не потерпят». Сослался на Меншикова. Мария помнила последние слова Петра, такова была и его воля. Новый жених говорил по-французски, хорошо танцевал, был с ней нежен. Несколько раз они встретились. Когда он стал ее целовать, она оттолкнула его и заплакала.

Ничего не могла с собою поделать. Извинилась перед молодым князем, сказала, что о замужестве не может быть и речи.

Двор не отступился. В следующий раз Толстому придали в спутники генерала Павла Ивановича Ягужинского, которого он терпеть не мог.

Выбрали его не случайно, знали, что он стал мил княжне после скандала в Петропавловском соборе. Во время всенощной Ягужинский появился перед гробом Петра, сдернул парчовое покрывало, закричал: «Посмотри, государь, что делается! Меншиков творит обиду за обидой. Грозится шпагу снять с меня. Ты меня жаловал, а ему я мешаю, неудобный!»

Службу прервали. Наступила тишина. Все, замерев, смотрели на гроб. Было страшно.

— Эх, не слышишь ты! — воскликнул в отчаянии Ягужинский и хмельно разрыдался.

Назавтра доложили государыне. Меншиков требовал судить обер-прокурора. Шпаги уж наверняка лишить. Внезапно все соединились против Меншикова отстаивать Ягужинского, один за другим просили государыню за него, напоминали, как покойный государь благоволил к нему, выделял его особо: «Если что осмотрит Павел, я это знаю, будто сам видел».

Выходка его многим потрафила. После смерти государя никто не осмеливался остановить Меншикова, с каждым днем он набирал своеволья. Ягужинский выглядел героем.

От него пахло одеколоном, камзол блестел серебряными пуговицами. Поклоны, комплименты, все у него было высшего класса, украшено белозубою улыбкой.

Управиться с княжной оказалось непросто. Приезду их она удивилась. Чего они ездят, ее замужество не такая серьезная вещь, чтобы занимать высших сановников. Зачем они ратуют за жениха, знают ли, что он ни к чему не пристроен, может, по негодности? Сами-то они исправно служат, граф Толстой, несмотря на почтенные годы, успешно несет свои должности, генерал Ягужинский с юности у государя денщиком старался, ему ли не знать, что государь велел считать всех дворян по годности, терпеть не мог лоботрясов.

— Ты с нами не равняй, — остановил ее Толстой. — Я опора власти был и остаюсь, без меня не обойтись. Слишком я велик для твоего примера.