«Лишь в том случае, если ты из Вавилона, — сказал Птахнемхотеп, и все рассмеялись. Затем Он рассказал нам, как по Его приказу эти существа были привезены на судне. — Ручная птица, — )тродол-жал повторять Он, — однако, от них на лодке стоял такой гвалт — кудахтанье, важничанье, крики, — что гребцы подумали, будто птицы призывают своих вавилонских Богов. Поэтому вся команда была готова перебить свой груз при первом признаке бури. К счастью, большого ветра не поднималось. Теперь в углу Моего сада обитают эти птицы, прижившиеся на египетской земле. Они размножаются. Вскоре Я смогу прислать вам несколько штук. На самом деле, шепну Я вам, Мне нравятся эти грязные маленькие квохтушки. Я нахожу, что их яйца хороши для Моих мыслей».
Я, однако, пребывал в мрачном настроении. Жар от больших свечей, битва специй у меня в носу, в моей груди и животе, и грустный соленый вкус икры наполнили меня печалью. Я не знал, что делать с яйцом из Вавилона. Оно было сырым и желтым в середине, а не зеленым, и вкус у него был такой же, как у сыра, мокрых стен, серы и теста; я даже подумал, что оно пахнет немного, как ка-ка иногда по утрам, и так же как мне иногда мог нравиться такой запах, если он происходил от меня, так мне понравилось и яйцо. Оно было таким же желтым, как масло, изготовленное на кухне самого Фараона, которое слуги разносили теперь на маленьких сладких пирожках из лучшей пшеничной муки.
Все же сочетание рыбьих и птичьих яиц, очевидно, подействовало на мою мать, поскольку она принялась рассказывать Птахнемхо-тепу о дне, когда я родился, будто меня здесь не было, вспоминая, как она задерживала мое появление на свет, сводя колени, и говорила это, наклоняясь к Фараону и приближая к нему свою обнаженную грудь. «Я ни за что не родила бы его до наступления счастливого часа. Я не хотела, чтобы Мени, мой Мен-Ка, увидел день, покуда солнце не поднялось в зенит и не стало желтым, как это яйцо». Но когда Фараон едва кивнул, казалось, все еще пребывая в окружающей Его скуке (смерть всегда находится неподалеку от того, кто чахнет от скуки), моя мать оттолкнула свое блюдо с молоками и воскликнула: «Ведь Ты не хочешь сказать мне, что все эти красные икринки могли бы стать рыбой?»
«Все, — сказал мой отец. — Рыбы в море всегда хватает».
Наступило молчание, выражавшее не столько упрек моей матери, сколько понимание серьезности замечания отца. У нас было восемь или десять выражений, таких как «Одна нитка сохраняет семь стежков», «Правильное мышление — муж правильных поступков» или — «Рыбы в море хватает», как только что заметил мой отец. На такие замечания никогда не отвечали — так было и сейчас, когда все умолкли, однако то не было проявлением какой бы то ни было враждебности в отношении моего отца. Словно все знали, что тот, должно быть, прекратил разговор не без причины. Поскольку он думал только о желаниях Фараона и знал их, когда они лишь начинали возникать, каждый, включая и Самого Фараона, решил, что наш Добрый Бог должен иметь некое намерение прервать беседу. Так и было.
«Пришло время, — сказал Птахнемхотеп, — для реп и репи», — и под общий смех Он встал и покинул комнату. Я знал, что мои родители были повержены в замешательство. Репи — слово, означающее, как меня учили, вежливое объявление о необходимости помочиться. Однако, реп, по крайней мере в том смысле, в котором его употребил Птахнемхотеп, могло означать только отвратительного зверя, выдыхающего жаркий ветер во всех направлениях. Собственно, реп являлось самым неприличным словом для ка-ка, а оба они, реп и репи, употребленные вместе, были столь ужасны, что никому, даже Самому Фараону, не пришло бы в голову употребить это выражение в другую ночь, за исключением Празднества Свиньи. Я думаю, что таким образом Он хотел напомнить нам о том, что мы не только могли говорить о вещах, которые считались непристойными в любую другую ночь, но от нас этого, в сущности, ожидали.
Когда Птахнемхотеп вышел, мы сразу же ощутили настороженность по отношению к слугам: поскольку почувствовали, как ожили их уши. Хатфертити красноречиво умолкла, а Мененхетет и Нефхепохем завели разговор о том, какую палку для метания лучше брать с собой на болото, когда охотишься на уток. Их разговор, однако, угасал. И я услышал, как моя мать шепнула отцу:
«А в другие ночи Он никогда не бывает таким?»
Отец, закончив беседу с Мененхететом, взглянул на нее и отрицательно покачал головой.
В это время было позволено войти темнокожему бородатому сирийцу в тяжелых, дурно пахнувших шерстяных одеждах. Он с глубокой почтительностью поклонился каждому из нас и наполнил наши кубки из тяжелого бочонка, который он держал в руках, его тело при этом воняло тем же пивом, что он нам наливал. Наполнив наши кубки, он сразу же ушел, но я мог видеть, что слуги сочли запах его соленого пива, старого масла для натирания тела, пота и влажной шерсти одинаково ужасными. Тем не менее, к удивлению моих родителей, пиво оказалось исключительно хорошим — по крайней мере, так они заявили, поскольку мне его не дали даже попробовать. Затем вернулся Птахнемхотеп и, будто в Его уходе не было ничего особенного, рассказал нам чудесную историю пивовара.
«Однажды ночью Я приказал Смотрителю Царской Кухни принести Мне лучшее в Мемфисе пиво, и на следующий день он валялся у Меня в ногах, вынужденный признаться в том, что лучший пивовар в нашем городе — некий грязный человек по имени Равах, тот самый, которого вы сейчас видели, и что он заявил, что не будет поставлять пиво Двум-Вратам, иначе как сопровождая его ко Двору. „Неужели ты не высек этого болвана?" — спросил Я. „Я сделал это, — ответил Мне Смотритель, — а Равах вылил пиво на землю. Я мог бы забить его насмерть, — продолжал он, — но тогда не было бы пива, которое он соглашался приносить только сам". Что ж, это заинтересовало Меня. Я приказал Смотрителю привести болвана. Пришлось держать его на расстоянии из-за вони, которую он распространяет, но какое пиво! Равах заявляет, что таким особенным делает напиток его бочка, и Я должен признать, что оно становится все лучше с каждым разом. Он говорит, что, поскольку Я делю с ним его пиво, трещины в древесном волокне его бочки делают дух его пива крепким как никогда раньше. Он зовет свое пойло Приносящим-Радость, и оно хорошее».
«Он говорит о Тебе, Божественные Два Дома, что Ты делишь с ним его пиво?» — спросила моя мать.
«Да. Равах говорит, что сила этого варева неразборчива и что она должна быть разделена всеми. В этом сердцевина ее действия. И, знаешь ли, Я верю ему. Я попиваю это зелье и чувствую Себя ближе к Моему народу. Я никогда не ощущал ничего подобного, потягивая Умащение-Сердца, — Он кивнул на один из сосудов с вином, — или, — Он указал на другой, — Сохраненное-в-подва-лах-этого-Хранилища. Нет, — с грустью сказал Птахнемхотеп, — тогда Я чувствую Себя близким лишь к жрецам».
«Не знаю, как Ты можешь так говорить, — сказала Ему моя мать тоном близкого человека, словно она наконец освоилась с новыми правилами поведения, приличествующими Ночи Свиньи, и теперь могла пожурить Его так же естественно, как если бы они были женаты лет десять или больше. — Ты известен Своим тонким выбором вин. — Здесь она улыбнулась, словно в смущении от того, что она собирается открыть, каким ласковым прозвищем она называет моего отца. — Отчего у нашего доброго друга Нефа глаза тусклые, как мутная вода, когда он говорит со мной? А вот когда он говорит с Тобой, — она на мгновение умолкла, словно набираясь храбрости, — глаза у него как алмазы».
Она икнула, не прикрыв рта, чего никогда не позволила бы себе в другие ночи, и сказала: «Ты можешь обожать улиток, а я в восторге от Ночи Свиньи. Дело в том, что я думаю, в каждом из нас достаточно от свиньи, чтобы раз в году устроить по этому поводу праздник. Разумеется, — улыбнулась она своей очаровательной улыбкой, — этой ночью нас охватывает обуздывающий нас страх. Мы боимся, что не представляем из себя ничего, кроме свиней, тогда как Ты остаешься при этом и Богом, о, Твое-Величество-Два-Дома-Свиньи».
Я ощутил невероятный шум в ушах, однако никто не издал и звука. Настороженность слуг уподобилась молчанию рыб, после того как одну из них вытащили из моря. Мой отец забыл закрыть рот, и я впервые в жизни увидел его язык целиком — у него был громадный язык! Даже Мененхетет встрепенулся, не поверив своим ушам. «Тебе не следует так говорить», — резко сказал он Хатфертити.
Птахнемхотеп, однако, приветствовал ее слова, благосклонно подняв кубок с остатками Своего пива. «Меня называли Двумя-Львами, Двумя-Деревьями, а однажды даже Двумя-Божественны-ми-Бегемотами. Я ношу имена Сына Хора и Сына Сета, а также Принца Исиды и Осириса, Меня даже звали наследником Тота и Анубиса, но никогда, дорогие гости, ни у кого не хватило выдумки назвать Мой Двойной Дом Свинарником Севера и Свинарником Юга. Мне остается только спросить: где же свинья? Можете принести ее нам», — бросил Он через плечо слугам и улыбнулся моей матери почти такой же очаровательной улыбкой, какую раньше она подарила Ему. Однако на каждой Его щеке появилось по красному пятнышку — размером не более следов от жестокого щипка пальцев. Они были столь же ярко-красными, как кровь, кипящая под кожей, и ярость прокатилась в воздухе. Мне показалось, что пространство между ними застилает красноватая дымка, непохожая на воздух между другими присутствующими. Способность моей матери и Мененхетета смотреть в глаза друг другу из самых глубин своей крови была с равной силой явлена теперь, когда моя мать устремила свой взгляд на лицо Фараона. Тем временем жар от больших свечей в покое стал сильнее, пламя поднялось, а моя мать и Птахнемхотеп сидели неподвижно.
Затем она отвела взгляд. «Даже в Ночь Свиньи женщине не позволено глядеть в глаза Доброго Божества».
«Смотри в них, — вскричал Птахнемхотеп. — В эту Ночь Божество отсутствует».
Мне же Он предстал в тот момент Богом настолько, как ни разу за весь этот день. Когда моя мать не ответила, Он издал грубый, лающий победный звук. «Какая прекрасная ночь, — сказал Он и поднес кончик бычьего хвоста к носу. — Первым хвост быка, — добавил Он, — носил Мой великий предок Хуфу, научивший людей Египта поднимать тяжесть огромного камня. На Пирамиды!» — И Он постучал кончиком хвоста по столу, словно вбирая в себя силу тех камней. Я подумал, что никогда еще не видел Его таким оживленным.