Вечера в древности — страница 49 из 173

кому нельзя доверять полностью. К концу следующего дня весь Мемфис лихорадило от этой сплетни. Не думаю, что среди знати остался хоть один юнец, который бы не слыхал об этом. И я, желавший употребить то, что узнал…»

«Для чего?»

«Чтобы преумножить, — сказал Мененхетет, — жизненную силу наших скудеющих земель. — Когда наш Фараон взглянул на него с некоторым удивлением, мой прадед поднял руку, словно на какой-то момент он стал нашим Повелителем. — Я не говорю, — сказал он, — о молитвах, призывающих нашу реку подниматься до нужного уровня. Это дело жрецов. Я говорю о вещах, о которых не хочу распространяться. Понадобилось бы знание моих четырех жизней, чтобы начать понимать некоторые церемонии. — Заметив при этих своих словах неудовольствие в движении губ Птахнемхотепа, в их изгибе жестокость лезвия меча, — тут я понял раз и навсегда, что самое верное средство вызвать у нашего Фараона желание мучить других — раздразнить Его любопытство и помешать Ему удовлетворить его, — мой прадед достаточно круто изменил свой тон на доверительный, чтобы сказать: — Человек, вовлеченный в представляющиеся странными церемонии и изрекающий слова власти, обнаруживает, что должен обращаться к какому-то одному Богу чаще, чем к другим. Этому Богу отправляется не только большая часть его ритуалов, но и его мысли. Посему я стремился стать посредником Осириса, поскольку Он говорил со мной в Стране Мертвых. Я полагаю, лишь Он может укрепить жизненную силу наших неурожайных земель».

Теперь его слова лишили всех дара речи, а достоинство, с которым сидел мой прадед, было сравнимо со спокойствием статуи.

Кто, как не Птахнемхотеп, мог войти в такое молчание? «Я, — произнес Он, — тот Фараон, кто более других напоминает тебе Осириса?»

«Да, — ответил мой прадед. — Я бы сказал, что это так». Он наблюдал за светом в глазах нашего Фараона (ибо этот свет был заметен даже в мягком сиянии светлячков).

«Это интересно. Пожалуйста, продолжай. Я хотел бы услышать о вреде, нанесенном тебе Моим Двором».

«Я не хотел бы жаловаться в Твоем присутствии, но должен заметить, что то маленькое предательство моего слуги имело далеко идущие последствия. Желаемый результат ритуалов, которые я выполнял, был уничтожен издевками Твоих придворных. К своему невыносимому стыду, я вынужден сказать, что знаю многое, но мало что могу».

«Магу, — сказал Птахнемхотеп, — следует уметь противостоять потоку подобных насмешек».

«Боги прислушиваются к злым мыслям. Они должны это делать. Ни один из нас не чужд магии, когда мы говорим с Богами во сне».

«И все же, как ты сказал, лишь один недостойный слуга является причиной этих ужасных разговоров».

«Я бы не стал утверждать этого, — сказал Мененхетет. — Я делал многое, что не одобрили бы благочестивые люди и те, кто вовсе не благочестив. Однако в глазах людей два нечистых ужина делают равноценным все остальное. Весьма прискорбно! Я бы мог многому научить».

«Да, Я верю этому. Вероятно, на тебя много клеветали. И все же у Меня остаются сомнения. Неужели, — спросил Птахнемхотеп, — лишь эти истории с летучими мышами прилипли к тебе, или — Я буду откровенен настолько, насколько позволяет эта ночь, — сама природа извержений владела твоими мыслями? Я слыхал, что, когда ты врачевал, твои методы лечения представлялись в высшей степени необычными».

«Я вел, — ответил Мененхетет, — согласно моим собственным представлениям о подобных вещах, правильную жизнь. Я не боюсь говорить о чем бы то ни было и тогда, когда говорю с Фараоном, столь мудрым в Своем понимании, каким являешься Ты. Нет, — сказал он, — нет, я не испытываю никакого стыда, рассказывая об этих таинственных ритуалах. Это другие не могут вынести подобных рассказов».

«Я знаю, что не могу, — сказала ему Хатфертити. — Вечер будет испорчен». В ее голосе прозвучала такая сила, что мой прадед устремил на нее взгляд, исполненный всей силы его глаз, и поединок их воль закончился тем, что она больше не могла смотреть ему в глаза. Это был его час.

«Продолжай, если ты готов», — сказал Птахнемхотеп.

«Хорошо, — сказал Мененхетет, склонив свою голову к Хатфертити. — Мы не знаем, — сказал он, — каким образом эти мысли проникли в Египет, но долгое время мы составляли наши лекарства из отправлений обезьян, шариков змеи, катышков овец, конского навоза, коровьих лепешек, птичьего помета и даже содержимого наших собственных сот. — Он помолчал. — Настало время, когда мне пришлось задуматься над свойствами пищи, которую мы едим. Мы не только черпаем в ней силу, но то, что мы не можем или не хотим использовать, выбрасывается прочь. Извержения полны того, что нам слишком отвратительно, но в них содержится и то, что мы не можем позволить принять в себя, — все то, что слишком богато, слишком храбро или слишком гордо для нас. Раз сегодня Ночь Свиньи, то я скажу, что больше честности, щедрости и верности у Тебя на службе можно найти в дерьме Твоих придворных, знатных дам и Твоего Верховного Жреца, чем в том, что выходит со словами из их уст. Ибо любая пища, покровительствующая ханжеству, немедленно поглощается Твоими друзьями-придворными, но всякая добродетель, которую ты хотел бы, чтобы они сохраняли для Тебя, выходит не задерживаясь».

«Хорошо сказано, — произнес Птахнемхотеп. — Все это совсем не чуждо Моим ушам. — Голос Его был очень слаб, видимо, Он разделил с моим прадедом часть его горечи. И все же в этом чудесном мерцании светлячков Он возразил ему Своим вопросом. — Можешь ли ты, — спросил Он, — не принимать во внимание мудрость простых людей? Для них чистое полотно, несомненно, знак высокого положения. Тот, кто безукоризненно чист, может избивать палкой того, кто грязен. Мы даже сравниваем того, кого не уважаем, с навозом. И все же твои рассуждения все равно занимают Меня. Мне трудно оспорить их прямо сейчас. Они столь необычны. Если наши извержения уносят из нас не только худшее, но также и лучшее, как можем мы найти хоть что-то стоящее в кишках человека, отличающегося благородством? По твоему рассуждению, из него прежде всего должен выходить злейший яд. В этом случае не справедливо ли и обратное? Не выносит ли золото задница бедняка? Почему в Египте здравый смысл не заставляет всех помчаться к самым зловонным выгребным ямам самых грязных бродяг? Подумай, какие сокровища храбрости и щедрости можно найти в отправлениях этих мерзавцев!» Теперь Хатфертити залилась смехом.

Моего прадеда это, однако, не смутило. «Да, — сказал он, — подобно госпоже Хатфертити, мы смеемся над дерьмом — однако мы всегда смеемся, когда внезапно нам открывается истина и так же внезапно скрывается от нас. Боги пощекотали нас правдой. И вот мы смеемся».

«Ты не ответил на вопрос, мой прадед», — внезапно вырвалось у меня.

«Тебе интересно?» — спросил Фараон.

Я с готовностью кивнул. Комната зазвенела от хохота, и мне стало любопытно, какую истину я приоткрыл им на мгновение?

«Да, — сказал Птахнемхотеп, когда все успокоились, — Я тоже хочу услышать ответ».

«Я бы согласился, — ответил Мененхетет, — что благородный человек отвергает в своей пище всякое нечистое искушение. В этом случае, разумеется, его отправления не могут предложить ничего, кроме злейшего яда, и это было бы справедливо всегда, если бы некоторые благородные люди не жили с ужасным стыдом в душе. Когда им предоставляется возможность испытать свое счастье, они не осмеливаются использовать ее. В конечном счете человек не может радоваться любому испытанию, посылаемому ему жизнью, или самые храбрые из нас были бы вскоре мертвы. Однако, как следствие этого, нам остается признать, что каждый раз, когда мы избегаем трудного выбора, лучшее, что есть в благородном человеке, предпочитает покинуть его посредством ягодиц».

Птахнемхотеп вновь посмотрел на моего прадеда. «Я все же не понимаю, — сказал Он, и в Его голосе насмешка над предметом разговора прозвучала так же явственно, как и неподдельный интерес, отчет же Мои Советники не домогаются дерьма всяческой мрази? Что может в этом случае, если следовать твоим словам, быть более укрепляющим для таких людей, чем купание в самой омерзительной жиже?»

«Твоим Советникам лучше знать. У бедных и обездоленных есть сила налагать проклятие на свои отбросы. Иначе им не принадлежало бы даже их дерьмо».

«Это последнее замечание, — сказал Птахнемхотеп, — произвело на Меня самое сильное впечатление».

«Это было так хорошо сказано, мой Повелитель», — сказала Хатфертити.

Ее голос стал хриплым, и я гадал, что было тому причиной: разговор, вино, пиво, свинья или все вместе. Она, безусловно, стала менее почтительна к моему прадеду и более похотлива, когда смотрела на Фараона. Несколько раз я пытался проникнуть в ее голову, но мало что смог разобрать, кроме буйства обнаженных тел, столь же сальных, как у борцов в яме. Затем я узнал в этом клубке лицо Раваха, и там были и Птахнемхотеп, и мой отец, и прадед, и моя мать — обнаженная и с раскрытым ртом.

ТРИНАДЦАТЬ

Даже в бледном сиянии светлячков я мог видеть, что Птахнемхотеп неспокоен. Если сначала я думал, что причина Его волнения та же, что и у меня, и оба мы не можем простить моей матери ее неистовые наклонности, то вскоре я понял, что то же воздействие произвел на Него, должно быть, и разговор с моим прадедом. В любом случае сознание моего Фараона было теперь занято ягодицами. В Его мыслях Он был окружен ими. Затем они превратились в одну большую пару ягодиц, обернувшуюся лицом Хемуша.

В этот момент мой Фараон встал и, к всеобщему изумлению, кивнул моему прадеду. «Пойдем, — сказал Он, — я покажу тебе одну комнату». На мгновение мне даже показалось, что Он пригласит и меня. Его взгляд снова погрузился в мои глаза, и казалось, в нем была огромная любовь — или в тот момент я верил в это, — но потом Он вышел вместе с моим прадедом, и, к великому негодованию моей матери по поводу столь внезапного ухода, они удалились.

Как только они прошли между столбами, она встала и начала ходить кругами, подобно пантере, привязанной к столбу. Однажды я видел такое животное в садах моего прадеда; когда ему бросали кусок мяса, зверь мгновенно хватал его в воздухе. Так и моя мать была готова вцепиться в моего отца в тот самый момент, как он произнес: «Я говорю не для того, чтобы упрекать тебя…»