Смерти с косой — помечать обреченных мелом:
стройся, пора!
Перед ангелом, братцы,
успевала над вами склониться сестра
в косынке белой.
Этот Храм-на-крови
восстает в размыве сестринских слез.
Милосердию и любви,
задремав, просыпаться рано.
«Сестричка, раненых привезли!»
Сестры врубелевских берез —
Вера Мухина, Татьяна Лаппа, Ланская Анна.
«Добрый гений мой заглазный…»
Добрый гений мой заглазный,
страж полночный и денщик,
собеседник безотказный,
телефонный часовщик.
У пространства нюх звериный,
точен коготь, зол засов.
Время голосом старинным
откликается на зов.
Как шампанское игристо!
По юдоли снежный пух.
Электронного хориста
занесло в мой робкий слух.
От порога до ГУЛАГа,
откровенен и открыт,
он для каждого живаго
«ноль часов!» свое твердит.
Диалог(«— Для чего тебе, глупый художник…»)
— Для чего тебе, глупый художник,
охра, киноварь, сурик, лазурь
и мольберта нелепый треножник
в вековечной обители зла?
Для чего тебе нужно портреты
старых сов и безвестных детей
рисовать под прикрытием лета
при участии зимних страстей?
— Про лазурь и перо я не знаю,
ни задач и ни смыслов не вем,
но зачем-то луна золотая,
она тоже не знает зачем.
У любви ни лица, ни личины,
ни веселья, ни зла, ни причины,
но ее я за то не корю;
потому и с тобой, дурачиной,
я, дурак дураком, говорю.
Кармен
Кармен катает сигару на ляжке.
На белой коже — золотой лист табачный.
А может, вижу я плохо?
И это кожа — золотая, а лист — зеленый?
Да и очки мои никуда не годятся:
это серьги золотые, а зеленое — платье.
Впрочем, тогда кино было черно-белым.
Черные брови.
Черный веер.
Белая ляжка.
Серая сигара.
Красная капелька крови: она прикусила губы, —
подумала о возлюбленном?
а может, она беременна и ей плохо?
Кармен катает сигару на ляжке.
Мы никогда ее не поймем.
Даже с помощью Проспера, и Жоржа,
и всех певиц мира.
Я тоже ее не понимаю.
Ей не до любви и не до песен.
Беременная черно-белая Кармен
катает сигару на ляжке.
Оставьте ее в покое.
Всадница
В горах Туркестана
веселая кавалькада.
Бирюза небесная бредит
медянкой и ярью.
Ах, как смеется, сидя в седле,
дочь сербского господаря!
Вписал фигурку всадницы в пейзаж
художник влюбленный.
Блеск ее глаз,
серебряных браслетов звон,
на шее монисто из Яффы:
с первого взгляда!
В горах Туркестана
(эхо и пыль)
веселая кавалькада.
А на обочине художник:
мольберт, краски,
палитра с солнцем на склонах,
с золотым и алым,
с цветом небесным,
недаром алую феску
надела с утра, шляпку сняв,
дочь сербского господаря:
алое ей к лицу,
златовласой.
Придержи коня,
погляди на меня,
дочь беглеца в Россию,
прекрасная беглянка
Анка!
Весела ты,
изгнанница,
юница.
Запомнили
смех твой
горы.
«Когда поворачивает река событий — волны вольны…»
Когда поворачивает река событий — волны вольны, —
меня охватывает тоска, и она полнее луны.
Но потом я чувствую тишину, и так она высока,
что опираются на волну ее голоса облака.
Ты меня вспомни лет через сто на излучине горних вод,
где все печали мои — ничто перед одной из нот.
Сутки
Дни труда, в которые о себе забываешь, дни самозабвенья,
дни беды, где все тебя ранит, дни самозащиты,
дни тревоги, которой пропитан воздух,
дни, начинающиеся поздно,
дни, кончающиеся рано;
дни суеты,
в которые сжигаешь и наводишь мосты,
и многие другие дни.
А ночи — все! — колдовство!
«Смотри!» — все равно что: «Странствуй!»
Компания их отличается постоянством:
вот Возничий и Дева, Стожары и Лев,
Волосы Вероники (а где же сама Вероника?
в какие края уплыла?
какая была?);
вот Стрелец — он по-прежнему целится в нечто или в ничто;
Скорпион, Лебедь, Рак (Скорпион вместо Щуки);
а на бархате черном нездешних широт и мест —
Южный Крест.
И ночные пташки, любительницы расцветать
и летать
в эту темень и тишь, —
фиалка и летучая мышь.
И наполнены грузом городов, нив, вод и лесов,
ночь — это я! — букеты блистающей яви,
день — это ты! — всё человечье в едином сплаве, —
как колеблемы эти неравные чаши весов!
Ночь — это я! — колючих свечений шары,
день — это ты! — плодов рукотворных дары,
и тебе — золотые поля, а мне — голубые долины.
Но мы — сутки, мы — сутки, и мы неделимы!
К портрету
Попадались ей топазы, розы редкой красоты,
а она любила стразы и бумажные цветы.
Предлагали ей хоромы, шемаханские шатры,
были ей милее дома хулиганские дворы.
За нос праведных водила, лишь с отребьем и спала,
воду сызмальства мутила. Что за женщина была!
Песочные часы
1. «Сделай из песка — стекло…»
Сделай из песка — стекло,
заточи в стекло — песок,
чтобы время истекло,
превратилось в ручеек;
чтобы несколько минут
не излились через край,
заточи песок в сосуд,
заточив, пересыпай.
Все песочные часы —
краденых пустынь слова;
все стекольные красы —
воровство из воровства…
2. «Запад, Запад, я — Восток!..»
«Запад, Запад, я — Восток!» —
шелестит стеклу песок.
«А дыханье? А тепло?» —
звякает песку стекло.
Пусть нам несколько минут
песнь барханную споют
о молчанья дна и дюн
в мире солнц, ветров и лун.
3. «Дай наглядеться, алхимик…»
Дай наглядеться, алхимик,
на ток песочный,
на трехминутный, на очный,
на бесконечный.
С ног на голову поставить
смешное время
и показаться заставить,
течь перед всеми.
Но только с третьей минуты
настанет что-то,
какой-то лот лилипута,
момент илота,
секунда века скончанья,
сеанс с летающим блюдцем,
стремленье мира, желанье
сейчас же пере-вернуться.
Не медли, брат мой ученый,
продли мгновенье урока,
позволь увидеть крученый
миг возвращения тока.
4. «Колосс — наука, и колос…»
Колосс — наука, и колос,
и тьмы удобств тары-бары;
но и томительный голос
молчащей в колбе Сахары,
шуршащей в капсуле степью,
песчаной бурей в печурке,
где смерч играется с крепью
то в кошки-мышки, то в жмурки.
5. «В песочных часах пустыни, перевертыше без конца…»
В песочных часах пустыни, перевертыше без конца,
бог с головой шакала взвешивает сердца.
А в мираже полдневном плывет, предвидя закат,
перевозчик загробного царства, всегда глядящий назад.
И смеется со дна вертепа в одном из своих имен
сестричка Аменхотепа принцесса Бахетатон.
6. «Пока течет песок…»
Пока течет песок
в песочных часах судьбы, —
наша любовь длится,
как жизнь наша длится,
спеша излиться
и исчерпаться,
казалось бы.
Все главы нашего романа —
сплошь перевертыши;
опять, гляди, опять —
влюбиться, вслушаться,
вглядеться и влюбляться,
пока весь этот опыт
не прервется,
песочное стекло не разобьется,
а горсть песка
на землю не вернется
волшебной долею
песочниц одиночеств —
Сахары или Гоби.
Вот тогда
и наш роман
закончится распадом
на мириады
разных
мелких
чувств
и множества
побочных ощущений.
«В чахоточной весне, чей сонм следов и вех…»
В чахоточной весне, чей сонм следов и вех
грязнее, может быть, грязелечебниц всех,
стареющий поэт, блистательно угрюм,
газету отложив, читает «Улялюм».
У образов своя полночная пора,