Начни только петь, а я помогу.
Изок, мой Лизок, уже на лугу.
О крылышках двух, свободный, ничей,
на ветке с утра свистит зурначей.
Пчелиной пыльцой исполнена быль,
цветет зинзивей, растет зензибиль,
сиреневых кущ велик вертоград.
Лизочек мой мал, да мир ему рад.
«Вот отшумела новостями…»
Вот отшумела новостями
над календарными сетями
(вся — шорох, ветряной размах)
сухая с рыжими кистями
трава сумах.
За призрачным индейским летом
с полулиловым полусветом
подслеповатых вечеров
бредет зима, полуодета,
на бал воров.
Дриады днесь на телогреи
готовы променять ливреи
листвы, и бредит деревцо
Неоптолемом, Толомеи
и Дюсерсо.
«За оду лето воздает…»
За оду лето воздает:
капеллой свищет и поет,
жужжит, бурлит, листвой шуршит,
зверьком и громом шебаршит.
Когда дни осени бранят,
они молчание хранят.
Парочка
Каблуки, полурысца, об руку рука,
барышня по кличке Кэт за полночь бойка,
и летит с лепных террас на ночной пустырь
из ее веселых глаз взора нетопырь.
Хулиган как в полусне, взгляд его что моль,
фляжку за ремень заткнул, местный Чак-Мооль,
позабыл митенки снять, серьги не надел,
белены объелся, знать, глюки проглядел.
Гадание
Гадает в святочных ночах моя Одарка,
сидит при пламенных лучах полуогарка.
Она уже вплела в венок цветные ленты,
медперсонал давно у ног и пациенты.
На легкой кофточке цветок купальский вышит,
о ней тоскует Беккерель, ей Гейгер пишет.
А тени плещут о подол, со мглою квиты,
сшивают потолок и пол, как сталагмиты.
То Гойя прячется в тенях, а то Мазаччо.
Идите с вашими мерси, раз нэма за що.
Не чуют ног ухват и дрын, и нету броду,
где льется мертвый стеарин в живую воду.
В зеркальный пруд и из пруда летят два взгляда:
окраин темная вода живей, чем надо.
Из цикла «Графика»
3. «Тьма наберется в складки рукава…»
Тьма наберется в складки рукава,
нездешний холод просочится в тени
невинные; но в тот же самый миг
сгустится жизнь в кота или в собаку
и замурлычет или заскулит.
«Покинутая плоть, скучавшая в стыде…»
Покинутая плоть, скучавшая в стыде,
быть не желавшая ни с кем, никем, нигде,
в нестриженых ногтях и в каплях слез колючих, —
такою я была, не хуже и не лучше.
Но девочка-душа в веночке набекрень
вдруг за руку взяла и повела с собою,
и ночь-дельфиниха взяла под сень,
и наделил Господь свободой и судьбою,
и чаю налила соседка в час ночной,
и добрый человек, меня в зрачки впустивший,
работу завершил — и сделал новой мной
то существо, ту тень, тот бедный образ бывший.
«Прикипая великой тоскою к дворам…»
Прикипая великой тоскою к дворам,
грудам ящиков леших, помойкам гниющим,
я хочу вам сказать, что коричневым старым дверям,
ошалевшим, беспамятным, пьющим,
влагу лестниц предбанную в дни, когда всюду пекут пироги,
я вполне доверяю, чуть более, чем доверяла Сезаму.
И еще я хочу вам сказать, что едва ли поможешь слезами
этим спящим, как бревна, ступенькам, что терпят пинки и шаги.
А теперь, напоследок, я чуть не забыла, словцо
я замолвлю о залитых дикой водою подвалах,
где и сухо бывало, и, может быть, всяко бывало;
и айда на чердак, где сушили свое бельецо
прайды прачек квартирных, где простыни — странницы-тучки,
легких перистых ряд, кучевых и крахмальных балет
и окно с горизонтом — заплатка, подачка, получка
от щедрот городских, от которых вестей нынче нет.
«В осенний час едва дышу…»
В осенний час едва дышу,
едва пишу.
Все новости — старо! И только осень — юность.
Сквозь скорлупу привычек я проклюнусь
и черноплодную рябину надкушу,
еще вчера прихваченную утром
морозом утлым.
И ясность снизойдет, и не приветит нас
в осенний час.
Так малость поворчим, как будто в сентябре
мы на цепи сидим и дождь по конуре.
«Объявление твоей рукою с запятой на память обо мне…»
Объявление твоей рукою с запятой на память обо мне,
что, мол, для свиданий снимут двое комнату на лунной стороне.
И желательно, чтоб в лунном свете можно было выйти из окна
на лужайку крыш, где треплет ветер стебли сквозняков чужого сна.
Сад висячий! Одуванчик, быльник, старый куст в расщелине стены,
твой на спинке стула-гнушки пыльник, половицы в паводке весны,
где над резиденцией болотной пахнет резедой в обход чутья
комната на лунной оборотной стороне земного бытия.
«…Гуртом бредут бараны…»
…гуртом
бредут бараны; мчится петел в шпорах;
вот Азия идет с полуоткрытым ртом,
изобретя бумагу, шелк и порох;
а там песок обманчивый течет
рассеянно, бездумно, — веер дюнный;
полуденный предел стремится в вечер лунный
и нас влечет.
Ясли
Тропа равнинна, путь в откосах,
не спит оседлая овца,
песок и снег изведал посох
в руках у блудного отца.
Эол настраивает арфу,
ночь ставит на нее печать.
И ни Марию и ни Марфу
еще не вздумали зачать.
Под Рождество под НЛО
влечет пасущих и пасомых,
весом любой ничтожный промах,
пространство дивно и мало,
где у обочин, обмерев,
стоят языческие боги
и дышат истово, как йоги,
Деметра, Марс, олень, и лев,
и мышь, и птах. И шепчет сено
про бывший луг, пчелиный рай,
а снег накатывает стену,
чтоб сделать крепостью сарай.
В тепле домашняя скотина
смиренно дремлет. Крестовина
жердин, набор вожжей и пут,
седло, ярмо, подкова, кнут,
мотыга, заступ, вилы, косы
и посох, Господи, и посох.
Амаркорд
Эти пыльные школьные залы,
где гуляют портреты великих людей
в виде харь, каменеющих серо,
по застенкам окрашенных стен;
резервация для зверенят
под названьем «живой уголок»
на шестом этаже,
а для детенышей — на пяти остальных;
запах тухлых яиц и серы
в приюте алхимии;
в сколках мела дремлют примеры,
запах муляжных кишок
в биологической прозекторской, где гнездится шок
в тихом закуте;
и, наконец, буфет, дозированный звонком по минуте,
волшебные пончики,
глазурь невозможных
пирожных,
слегка отдающих ядом
соседних двух помещений:
медпункта
для страшных прививок
и кабинета дракона-директора в сером тумане.
Школа,
приписанная к отчизне,
школа апокалиптических детских предчувствий.
Обязательная всеобщая начальная —
но и не выше средней —
школа
жизни.
«Лунный северный серп, завершающий чум…»
Лунный северный серп, завершающий чум,
лунный северный снег, как дыханье иное.
Оставляя сообществ сомнительный шум,
я лечусь одиночеством и тишиною.
Как несхожи потоки несхожих времен,
неслиянные их рукава и притоки,
несомненный синхрон бытия отменен
водометом, сияющим на солнцепеке.
Затоваренный мир и затерянный тож
то зеркальным, то истинным солнцем палимы.
Одиночеств отечество и обретешь,
гражданин из единственных неповторимый.
Видно, нет ему равных, раз ты ему рад,
да и я его данница, дочь, патриотка,
и люблю я его от полян до палат,
от подсолнуха в небе до дна околотка.
Я люблю этот зимний обломок серпа
над снегами сознанья и воображенья,
этот воздух, который скупая крупа
из заоблачных мельниц приводит в движенье.
Одиночеств отечество! Край ойкумен!
Из прибежищ прибежище блудных дотоле!
На колени упасть и подняться с колен,
возвращаясь
в твое бесприютное поле.
«Месяц второй, загоняющий в норы, отстал…»
Месяц второй, загоняющий в норы, отстал,
отыграл метелью, по кровле отстукал.
Вот и забрезжил свет. Заиграл краснотал.