Вечеринка — страница 5 из 15

* * *

Начни только петь, а я помогу.

Изок, мой Лизок, уже на лугу.

О крылышках двух, свободный, ничей,

на ветке с утра свистит зурначей.

Пчелиной пыльцой исполнена быль,

цветет зинзивей, растет зензибиль,

сиреневых кущ велик вертоград.

Лизочек мой мал, да мир ему рад.

«Вот отшумела новостями…»

* * *

Вот отшумела новостями

над календарными сетями

(вся — шорох, ветряной размах)

сухая с рыжими кистями

трава сумах.

За призрачным индейским летом

с полулиловым полусветом

подслеповатых вечеров

бредет зима, полуодета,

на бал воров.

Дриады днесь на телогреи

готовы променять ливреи

листвы, и бредит деревцо

Неоптолемом, Толомеи

и Дюсерсо.

«За оду лето воздает…»

* * *

За оду лето воздает:

капеллой свищет и поет,

жужжит, бурлит, листвой шуршит,

зверьком и громом шебаршит.

Когда дни осени бранят,

они молчание хранят.

Парочка

Каблуки, полурысца, об руку рука,

барышня по кличке Кэт за полночь бойка,

и летит с лепных террас на ночной пустырь

из ее веселых глаз взора нетопырь.

Хулиган как в полусне, взгляд его что моль,

фляжку за ремень заткнул, местный Чак-Мооль,

позабыл митенки снять, серьги не надел,

белены объелся, знать, глюки проглядел.

Гадание

Гадает в святочных ночах моя Одарка,

сидит при пламенных лучах полуогарка.

Она уже вплела в венок цветные ленты,

медперсонал давно у ног и пациенты.

На легкой кофточке цветок купальский вышит,

о ней тоскует Беккерель, ей Гейгер пишет.

А тени плещут о подол, со мглою квиты,

сшивают потолок и пол, как сталагмиты.

То Гойя прячется в тенях, а то Мазаччо.

Идите с вашими мерси, раз нэма за що.

Не чуют ног ухват и дрын, и нету броду,

где льется мертвый стеарин в живую воду.

В зеркальный пруд и из пруда летят два взгляда:

окраин темная вода живей, чем надо.

Из цикла «Графика»

3. «Тьма наберется в складки рукава…»

* * *

Тьма наберется в складки рукава,

нездешний холод просочится в тени

невинные; но в тот же самый миг

сгустится жизнь в кота или в собаку

и замурлычет или заскулит.

«Покинутая плоть, скучавшая в стыде…»

* * *

Покинутая плоть, скучавшая в стыде,

быть не желавшая ни с кем, никем, нигде,

в нестриженых ногтях и в каплях слез колючих, —

такою я была, не хуже и не лучше.

Но девочка-душа в веночке набекрень

вдруг за руку взяла и повела с собою,

и ночь-дельфиниха взяла под сень,

и наделил Господь свободой и судьбою,

и чаю налила соседка в час ночной,

и добрый человек, меня в зрачки впустивший,

работу завершил — и сделал новой мной

то существо, ту тень, тот бедный образ бывший.

«Прикипая великой тоскою к дворам…»

* * *

Прикипая великой тоскою к дворам,

грудам ящиков леших, помойкам гниющим,

я хочу вам сказать, что коричневым старым дверям,

ошалевшим, беспамятным, пьющим,

влагу лестниц предбанную в дни, когда всюду пекут пироги,

я вполне доверяю, чуть более, чем доверяла Сезаму.

И еще я хочу вам сказать, что едва ли поможешь слезами

этим спящим, как бревна, ступенькам, что терпят пинки и шаги.

А теперь, напоследок, я чуть не забыла, словцо

я замолвлю о залитых дикой водою подвалах,

где и сухо бывало, и, может быть, всяко бывало;

и айда на чердак, где сушили свое бельецо

прайды прачек квартирных, где простыни — странницы-тучки,

легких перистых ряд, кучевых и крахмальных балет

и окно с горизонтом — заплатка, подачка, получка

от щедрот городских, от которых вестей нынче нет.

«В осенний час едва дышу…»

* * *

В осенний час едва дышу,

едва пишу.

Все новости — старо! И только осень — юность.

Сквозь скорлупу привычек я проклюнусь

и черноплодную рябину надкушу,

еще вчера прихваченную утром

морозом утлым.

И ясность снизойдет, и не приветит нас

в осенний час.

Так малость поворчим, как будто в сентябре

мы на цепи сидим и дождь по конуре.

«Объявление твоей рукою с запятой на память обо мне…»

* * *

Объявление твоей рукою с запятой на память обо мне,

что, мол, для свиданий снимут двое комнату на лунной стороне.

И желательно, чтоб в лунном свете можно было выйти из окна

на лужайку крыш, где треплет ветер стебли сквозняков чужого сна.

Сад висячий! Одуванчик, быльник, старый куст в расщелине стены,

твой на спинке стула-гнушки пыльник, половицы в паводке весны,

где над резиденцией болотной пахнет резедой в обход чутья

комната на лунной оборотной стороне земного бытия.

«…Гуртом бредут бараны…»

* * *

…гуртом

бредут бараны; мчится петел в шпорах;

вот Азия идет с полуоткрытым ртом,

изобретя бумагу, шелк и порох;

а там песок обманчивый течет

рассеянно, бездумно, — веер дюнный;

полуденный предел стремится в вечер лунный

и нас влечет.

Ясли

Тропа равнинна, путь в откосах,

не спит оседлая овца,

песок и снег изведал посох

в руках у блудного отца.

Эол настраивает арфу,

ночь ставит на нее печать.

И ни Марию и ни Марфу

еще не вздумали зачать.

Под Рождество под НЛО

влечет пасущих и пасомых,

весом любой ничтожный промах,

пространство дивно и мало,

где у обочин, обмерев,

стоят языческие боги

и дышат истово, как йоги,

Деметра, Марс, олень, и лев,

и мышь, и птах. И шепчет сено

про бывший луг, пчелиный рай,

а снег накатывает стену,

чтоб сделать крепостью сарай.

В тепле домашняя скотина

смиренно дремлет. Крестовина

жердин, набор вожжей и пут,

седло, ярмо, подкова, кнут,

мотыга, заступ, вилы, косы

и посох, Господи, и посох.

Амаркорд

Эти пыльные школьные залы,

где гуляют портреты великих людей

в виде харь, каменеющих серо,

по застенкам окрашенных стен;

резервация для зверенят

под названьем «живой уголок»

на шестом этаже,

а для детенышей — на пяти остальных;

запах тухлых яиц и серы

в приюте алхимии;

в сколках мела дремлют примеры,

запах муляжных кишок

в биологической прозекторской, где гнездится шок

в тихом закуте;

и, наконец, буфет, дозированный звонком по минуте,

волшебные пончики,

глазурь невозможных

пирожных,

слегка отдающих ядом

соседних двух помещений:

медпункта

для страшных прививок

и кабинета дракона-директора в сером тумане.

Школа,

приписанная к отчизне,

школа апокалиптических детских предчувствий.

Обязательная всеобщая начальная —

но и не выше средней —

школа

жизни.

«Лунный северный серп, завершающий чум…»

* * *

Лунный северный серп, завершающий чум,

лунный северный снег, как дыханье иное.

Оставляя сообществ сомнительный шум,

я лечусь одиночеством и тишиною.

Как несхожи потоки несхожих времен,

неслиянные их рукава и притоки,

несомненный синхрон бытия отменен

водометом, сияющим на солнцепеке.

Затоваренный мир и затерянный тож

то зеркальным, то истинным солнцем палимы.

Одиночеств отечество и обретешь,

гражданин из единственных неповторимый.

Видно, нет ему равных, раз ты ему рад,

да и я его данница, дочь, патриотка,

и люблю я его от полян до палат,

от подсолнуха в небе до дна околотка.

Я люблю этот зимний обломок серпа

над снегами сознанья и воображенья,

этот воздух, который скупая крупа

из заоблачных мельниц приводит в движенье.

Одиночеств отечество! Край ойкумен!

Из прибежищ прибежище блудных дотоле!

На колени упасть и подняться с колен,

возвращаясь

                  в твое бесприютное поле.

«Месяц второй, загоняющий в норы, отстал…»

* * *

Месяц второй, загоняющий в норы, отстал,

отыграл метелью, по кровле отстукал.

Вот и забрезжил свет. Заиграл краснотал.