Вечеринка — страница 8 из 15

«Здесь» подвержено развалу, «сейчас» тает поминутно;

вечеринка заплутала, побродяжка бесприютна.

Собирались мы собраться,

но никак нам места встречи не найти и не назначить.

У кого в домишке тесно, у кого нет сил прибраться,

где больные, где родные, где дитё; куда податься?

Не больничный, так домашний нынче в роли маскхалата,

а любимый город полон мишурою маскарада.

Так куда бы нам сегодня пойти

после пяти?

В заброшенном доме князя,

сочинителя, поэта,

протечки, потоки грязи,

водопроводная Лета,

оглохшая сторожиха,

фанерных окон гвоздьё;

мы бы вошли во двор за узорную решетку,

да что ей с нас, нам с нее.

Хоть бы присмотрел заброшенный особнячок

какой-нибудь вор-новотор, крутой чувачок,

отделал бы под орех, открыл казино,

где золотые девки клиентам разносят вино,

где денежные мешки гудят в нумерах на троих.

Мойка, нагадай судьбу, Мойра,

одному из отражений твоих!

Закрыл харчевню археолог Флигельман,

веселой блинной больше нет,

все пьесы и любой роман

не длятся более ста лет.

И убиенный продавец

закрыл «Демкнигу» поутру,

и тотчас книжки съел гламур,

поставил манекенных дур,

их Лего мертвенных в унылых париках

и нарядил их кое-как.

Тут «Букинист» напротив приуныл,

на «Винотеку» вывеску сменил,

в кафе сидит полукрупье,

надувшись на крупу, и пье.

А город сохраняет цвет,

и пустыри его в репье,

и в клевере, и в сонме трав.

И хватит с нас его дерев,

полос прибрежного песка

и крыш мансард, где светел гнев

Борея, Бога, сквозняка.

Пристань белая причалила бы, пани, хоть куда,

но вся в ценниках, вся в грошиках, вся в евро

отразившая действительность вода;

паруса из креп-жоржета,

ют из меди, стульев ряд

из бамбука, — веришь, сука? —

из банана и из джута, говорят.

А уж что там за флажок,

глянь, протри глаза, дружок:

Веселый Роджерс!

Мы могли бы пойти под каштаны,

усесться на жухлый газон

и, открыв наши зонтики в стеблях неправильных спиц,

вечеринку словить всеми пробками наших Абрау-Дюрсо

или Асти Спуманте.

Надувные шары мы расставим, как стражей, вокруг

и начнем было петь, как цыгане.

Но тут

дождь со снегом

запутают нас в плащ небесный, колючий,

звонко топнет копытом

своенравная лошадь,

точнее, загадочный конь,

ржущий: «Прадеду — правнук!»

И в лиловых своих кимоно,

старых детских беретах,

дырявых ботинках

мы сбежим,

и подкатится к пробке, забытой в траве,

запоздалый

в ежовой кольчуге

шоколадный каштан.

— Возьмем такси! —

подмазав губы, проговорила

мадам Жаннет.

Но мэтр Мишель ей отвечал:

— Да ни за что!

Такси неверное,

в котором убивают

то пассажира,

то шофера?

Такси для тех, кто побогаче,

короче: для жулья?

Такси, играющее в пробку

в бутылках треснутых

и в пыльных штофах улиц

или в чекушках переулков?

Теперь нам стал чужим

зеленый огонек.

Голубушка, чужого нынче много.

Из наших в городе остались:

бесприютная вечеринка,

Кариатида и Атлант,

да пара флюгеров,

да старый пруд,

в котором отражается исправно

разбившаяся ваза из гранита

и втайне

кормящая пропавших лебедей

Лариса из ларис.

Мне бы хотелось

сидеть с друзьями

на одной из дорожек

висячего сада Эрмитажа

напротив залы,

где когда-то водила хороводы

карнавальных детей подружка Ольга.

Дети двумя пальчиками, тихо

придерживали плащи и шлейфы

и несли свои акварели,

как бабочек тропических уснувших.

Но полуночные музеи

предоставлены другим персонажам,

и нету приюта, мой милый художник,

нашим бокалам с иппокреновой пеной

сосудов скудельных.

В музеях ночных свои тары-бары,

свои разговоры,

там только кошки да воры.

Не хотел отменяться праздник,

настаивал на своем, усмехался.

Пани Малевская-Малевич

из детского ружьеца стреляла

понарошку,

облако конфетти цветное

сверху упало.

Панна Инна была прекрасна

в шляпе с весенними полями,

а под казакином панны

кружева плясали мазурку.

Два художника в бархатных беретах,

в керамических колетах рыжих

кружились в медленном танце

Ирвинга из Альгамбры.

Мария с Жанною пели,

как Евгения и Анна-Мария,

и так они пели, что птицы

подпевали им беспардонно.

Пусть нам подправит слух

город вечерних шлюх,

город в ночном ворье,

точно в ночном белье,

город огней «малин»,

город ничьих руин,

мыльных опер,

тарабарских реклам,

совсем пропащий

бомж Тутуолы и Туонелы

да клен опавший,

заледенелый.

Весела, хитра на выдумки извечная голь,

но от этого квартала меня уволь.

Старого антиквара,

подарившего с братом

городу бесценную игрушку,

коллекцию своей жизни,

тут избили до полусмерти.

Кто поднял руку

на восьмидесятилетнего старика

в старом пальто?

Кто?

Подростки? переростки? отморозки? наркоманы?

антисемиты? нечеловекообразные обезьяны?

Идем на Марсово, там есть еще скамейки,

там из окна любуются Невою

два новых привидения дворца,

живущие среди своих вещей,

подаренных другим; им хорошо, их двое,

два мальчика, два рыжих близнеца

известной петербургской белошвейки.

Что-то мы не о каменах,

не о зодчих, не о мире искусств.

Вспоминаем невинных всех наших ста лет военных,

вспоминаем убиенных.

Этой черной речке, в ночную волну, в окно занавесное:

«Царствие Небесное!»

Этому мосту, этой скамье, в парадное тесное:

«Царствие Небесное!»

Скверу, подвалу, чердаку, в безымянное пространство безвестное:

«Царствие Небесное!»

Тут у каждых ворот среди бывших болот

вечеринка бесприютная, не чокаясь, пьет.

Видно, выпал жребий такой:

выпили за здравие — пей за упокой.

Прощай, тишина доверчивых кварталов ночных,

и вы, беззащитные речи немых ничьих,

и ты, беззаветный тополь, спиленный просто так,

и все, кого продали, предали за пятак,

прощай, герой войны и мира, родная тень,

и ты, городская светящаяся сирень!

Но прощайте и вы, прощайте, горечь с тоской,

наш город не воровской,

наш город и не мирской,

наш город морской.

Над Заячьим островом

чаячьим голосом

будет он отвечать тебе и мне,

мы с ним будем звучать на одной волне.

За Коломяги, Лесное, Коломну, Фарфоровский пост,

за каждый малый и большой мост

поднимем тост.

За подбитую ветром женскую пелеринку,

за незабвенную вечеринку,

за проносимый двумя персонажами литературный вертеп,

за белых ночей сухари, за черных дней черствый хлеб,

за тебя, дорогой, за образ твой молодой,

за облик здешней луны над местной водой.

Колеблется в дыму календ

попсы подлейший диснейленд

и децибелами гудит

на кромке ид.

В обстреле грозовых шутих

и в черных молниях потерь

мы обретаемся теперь

на дне недель.

Вот, во-первых, бежит понедельник,

во-вторых, мчится вторник-подельник

и вся шайка из всех семерых,

что семеркою вместо седмицы

хорохорится и суетится

против северных Фив.

Обучается город наш царский,

очумев, лепетать по-блатарски

на изнаночных швах языка,

трехгрошовая опера кашей

садом, улицей, площадью нашей

из Пандоррова прет сундука.

Подзаборные барби, плутовки,

в мате, пирсинге, татуировке

из младых незнакомых племен,

разболтавшийся с ночи до ночи

с приговоркой «короче, короче»

неудавшийся клон.

Лавры Вяземской старые нары

проступили, ведут растабары

в маете отнимать и делить.

Плохо делится эта неделя,

все семь пятниц-то с первым апреля,

их нам не утолить.

Строить жизнь бы, а не кубатуры

с арматурой и без арматуры —

всех собак точка ру.

Пазлы, падлы, чужая картинка;

далеко ли бежишь, вечеринка,

затаясь на юру?

На губах пробуждается нежность,

тридесятой весне принадлежность

и святому Петру.

Невольные зрители пытались

разобраться — что происходит?

то ли старость хромает в вальсе,

нацепив ярко-синий бантик,

то ли юность настолько беспечна,

что не смотрит на шик дешевый,

которым подмазал подмастерье

императорский невский город?

Разве есть клише у свободы?

Разве есть тавро на любви к жизни?

Пребывали мы в прекрасном доме,

где звенели колокольцы бокалов,

бубенцы разномастных рюмок,

в доме, к разрушенью не склонном,

бесприютной вечеринки, полной смеха;

савояр Ватто крутил свою шарманку,

апельсины Матисса сияли,

нам пел соловей неподдельный,

щебетала пичужка-зеленушка

в кронах дерев бессмертных.

Ночь в клинике

Но самый волшебный пейзаж —

Из окон больничной палаты…

I
(Вид на Неву)

Окно на парапет выходит,

И вроде выхожу с ним я.