Вечеринка — страница 9 из 15

Вот пароходик,

деревьев Летняя семья…

А ночью, разорвавши руки

мостов, что обняли Неву,

плывут флотилии видений,

кадавры барж под кисеею,

под марлей, с лампочкой внутри, —

и мысленно плыву я с ними

в Фарландию.

Вот мой герой романа,

лицо его и дом за речкой брезжат

в ультрамарине с кобальтом вечерним,

и отражаются в воде огни,

то в штопор, то в пике идут они,

и вижу я в наклонностях воды

желанье зеркалом волшебным стать,

нас всех и отразить, и прикарманить,

корпускулой с волною одурманить.

Уменьшен силуэт Большого дома;

в нем некто на последнем этаже

чего-то там читает без лампады,

однако с лампочкой; знать, дело у него.

Вон иностраночка бежит в свой номер

гостиничный, в очках, в штанишках желтых,

и думает, что из другого мира;

ее иллюзий я не разделяю.

А вот влюбленные…

А завтра днем, в полдневную жару,

и ввечеру, — здесь зачернеет лодка,

появится рыбак с гравюры старой

в безвременных одеждах домотканых,

опустит сеть в Неву, рыбарь-чударь,

и будет

           улавливать:

его судьба — ловитва

и мрежи вечные.

2
(Хлорка)

О извести хлорной великие свойства!

Но даже и вами не вытравить смерти.

Но даже и вами не вытравить жизни.

В бездействии, может быть, больше буйства,

чем в суете; снова вижу ветви,

куст зеленеющий, жимолость сада

вечного, арку вне листопада.

Химии не одолеть жизни крону,

нет ни покоя, ни угомона,

разве что только приемный покой,

он у Судьбы каждый час иод рукой.

В темных и тайных расстрельных ямах,

в братских могилах, могильниках, ярах

таянье хлорного снега забвенья;

тает, и тает, и кости лижет,

люциферическим светом исходит,

не отличая воинов павших

от убиенных мертвых царевен.

Пахнет в палате желанием вытравить запах,

всё аннулировать, сделать предельно стерильным.

Нянечка-гибель бродит со шваброй,

ходит, обводит округ больничный

лентой ничьей печали больничной,

и перед нею, как перед болью,

все мы едины и равноправны.

3
(О любви)

Любовь последняя… все цифры прокатили,

последняя — ведь это не число.

Стократ горели — нынче прекратили,

и очертя чело,

и обведя глаза, и губы отчеркнувши,

приходит этит час из жимолостных чащ,

не дав покайфовать в пленительном минувшем,

перевернув в нем стол и разорвав мне плащ.

Где замерший пейзаж в моем любимом прошлом?

Он ожил враз и поясняет мне,

что воскресать легко, науки нет на грош в том,

грамматика одна

и боль вполне!

О, легче было б лечь под спуд, о, проще было б

гранитной крышею жилище крыть,

чем выдержать немую горечь пыла

и не по возрасту буянющую прыть.

Мне некого ругать и славить неохота,

отговорив, я прикушу язык.

В чем смысл всего и соль? да не в жене же Лота

и не в разъятии музык!

Да, я люблю тебя! в том нет моей заслуги

и нет твоей вины, как обоюдных бед,

а только то и есть — в последнем перестуке

сердец или колес: люблю тебя, мой свет.

4
(Врач)

Великий врач, ты и великий лжец.

Лгать тем, кто при смерти,

и только что не трупу,

и смерти лгать, и подавать надежду

то ей, то пациенту. Доктор, доктор,

с небытием ты так накоротке,

как с бытием не все.

Как наряжают их!

Как одевается торжественный кортеж

в предоперационные минуты!

Театр, ни дать ни взять!

Их облачают в длинные халаты

зеленые, и в белые бахилы,

и до полу клеенчатый передник,

колом стоящий, гойевских капричос.

Лицо загородив забралом маски,

шеломом-шапочкою волосы прикрыв…

О, этот монумент в особом одеяньи!

Видны глаза, одни глаза да брови,

и письмена тревоги проступают

в глазах, на лбу, в морщинках меж бровей.

Великий врач, ты и великий маг,

великий врач, ты и великий жрец.

И все твои помощники — волхвы.

Теперь толпой в невиданных одеждах

они выходят, руки пронося,

как бы собравшись что-то ими взять,

хотя, напротив, ничего не трогать

им должно. И волна молитв неслышных

овеивает карнавал особый,

чтобы не стал он машкерадом Рока,

где главная — с косою и без глаз.

Но все-таки проносятся поодаль

невидимые призраки скелетов

и самбу пляшут на любых широтах.

Великий врач, ты лицедей великий

и чудодей, подправивший Природу,

не принеся ей зла.

5
(Елочка)

Елки рождественской блики

живут в полумраке.

Впрочем, это не елка,

«елочка» в местных игрушках, чудной аппаратик

для операций на сердце.

Капли звенят за стеклом,

им сочувствует капельниц пара,

вторят два затрудненных дыханья.

Хрипы, и всхлипы, и стоны

впитаны ночью;

слышно молчанье.

Ангел лукавый — голые икры — пара сандалий —

Валечка, дева, сестричка,

крылья ресниц своих сонных подъемлет

и пробегает по коридору,

а легонький ветер

сопровождает подол и полы халата

здешней Снегурочки.

А коридор напоминает проспект

или залу «Титаника».

Тусклые светят шары.

Тени лежат.

Тени слегка нездоровы.

Айсберги белы.

Да и халаты как снег.

6
(С тобой к Морфею)

Откуда купол голубой?

Он надо мною и тобой.

Хоть я, запутавшись в крахмале,

на операционный стол

легла послушно. Отвитали

и свет, и звон из голосов, —

а ты уже летишь на зов!

И добросовестная фея

препровождает нас к Морфею.

Дышать в наркозе глубоко

и гибельно, и нелегко,

но надо мной парит сова

со зреньем внутреннего рода,

с которым тьма — свет и свобода,

и в этот миг она права.

Вот почему, пройдя страстей

провалы, дрожь и чар избыток,

вне бренных бытовых затей,

вне праздников мы и вне пыток.

О реалисты всех веков!

То с ноут-буком, то с бумагой,

с машинкой пишущей, бедняга.

Из Вечности — плохая тяга,

как бы из шибера несет.

Огрызок вечного пера

пичужка на пол обронила.

Но и оно уже — чернила

и авторучка. Со двора

заглядывает в окна космос,

и мы глядим в него сквозь косность,

и мы летим, и, может, Лета —

лишь траектория Земли,

запечатлевшаяся где-то

в незасветившейся пыли.

А мы с тобою в тайне сна.

И ночь нежна.

Будь осторожен и с чужим

волшебным отторжимым телом

в сон не вступи! — Недоглядела… —

Недоглядел… — Бежим? — Бежим! —

Нам непонятен ход часов,

что скрыты в наших капиллярах,

мы птицы в клетках, лары в ларах,

мы чаши вечные весов.

Нам на пороге восприятья

наркозом выданы объятья

присутствия, и мира три

надежды, веры и любови,

и гаснущие фонари,

и эти дрогнувшие брови.

Но столько «и» писать подряд

смешно, — а ты уже смеешься,

и пропадаешь, и поешься,

как год, как два, как три назад.

А пробуждения причал

не гонит, не корит, не манит.

Сестра, как ангел, у плеча,

рефлектор, потолок в тумане,

сиянье, всплески, белизна,

мучительный подъем со дна,

и ты, любовь, и ты, весна!

7
(Пациент)

И, наконец, пациент

в третьей палате по коридору

слева у стенки.

В вену по капле течет бытие

через канюлю.

Он открывает глаза. А потолок далеко.

Полная воздуха даль над головою.

Группы видений на потолке,

бред многофигурен,

даже себя самого видит он в вышнем углу.

Пряником пахнет, и бредом,

и асфоделью.

Жимолость лезет в окно,

жить неохота.

И умирать, — ох, туман… —

нету желанья.

Слышит он звон в ушах, капельный лепет,

где-то над ним душа тихо витает.

Серые волны по белому полю,

первые волны гасят вторые,

хаос наката.

Словно бы струи реки вырвались где-то на волю, —

Стикса ли, Стрыя? — видишь, Геката?

Или радирует ночь с альфы Центавра

и не находит другой, кроме его, головы,

образ способной принять хаоса мира.

Что-то он шепчет, веки подняв, — не понимаю…

«Куда ты идешь с цветами одна в столь поздний час?» —

И я отвечаю ему: «Это в последний раз!»

Наш корабль или льдину стало качать,

пальцы сплели мы крепче.

Нам голоса сирен прожужжали уши.

Тяжко ему отвечать, но он все шепчет,

жимолость и сирень губы мне сушат.

Жимолость нас оплела необычайным кустом разных расцветок.

В этом волшебном шару мы и несемся в миру в доме из веток.

Только вплетается цвель в ребра и горло,

словно стать суждено плотью древесной.

Больше нечего делать в комнате тесной,

больше мне утешать тебя не годится,

мы на сегодня с тобой мира частица.

Не голоса, не анданте, не аморозо,

пара влюбленных в звезды вплетенных, метаморфоза.

8
(Утро)

Оставив за собою натюрморты