Я улыбаюсь ей улыбкой влюбленного, но ее глаза серьезны. Она не для этого сюда пришла, ей нужно нечто другое, в ее тоне упрямство и настойчивость человека, который что-то задумал.
— Для чего, скажи, махать красным флагом, если поезд мчится на такой скорости, что никакая красная тряпка не предотвратит крушения!
Я объясняю ей, что она не совсем права, но мои слова только усиливают ее раздражение и отчужденность.
— Об этом кто-нибудь когда-нибудь задумывался? — стоит она на своем.
— Нет, — бормочу я, сбитый с толку ее допросом, и повторяю: — Нет.
— Завтра на нас снова обрушится буря, — говорит она после долгой паузы и указывает на омрачившиеся небеса, — столько всего происходит у нас в горах в бурю…
И, заметив мою растерянность, она легкой походкой подходит ко мне, треплет мои волосы, и ее губы, окутанные тьмой, шепчут:
— Ты не видишь? Ты не чувствуешь бури? Я ведь тревожусь только из-за поезда. — В ее голосе явный укор мне.
От прикосновения ее пальцев к моим волосам, от сладостных фальшивых интонаций ее голоса меня охватывает бурное желание; я гляжу на нее, готовый обнять и расцеловать каждое слово, падающее с ее губ.
— Пойдем к секретарю деревни, к Бердону, — возбужденно говорит она, — пойдем к нему и скажем, что у нас на сердце. Он наверняка поймет.
Она употребляет множественное число, и я не протестую; околдованный, в неведении, иду с ней по деревне, зажигающей свои огни.
Бердон, секретарь деревенского Совета, сидит, как водится, на балконе дома Совета — его дома — и курит вечернюю трубку; из-под густых усов клубится белый дым, взгляд секретаря устремлен в синеву, светлеющую в голом небе после захода солнца. Мы приблизились к нему так тихо, что он нас не заметил. Мы предстали пред его очи, но и тут он не заметил нас.
Вкрадчивым голосом отроковица произнесла смелую речь об опасениях и чаяньях, при этом давая Бердону возможность дополнить и уточнить недосказанное. Пока она говорила, человек сидел недвижно, безмятежный, сосредоточенный на чем-то своем, глядел прямо перед собой, и дым валил из его пыхтящей трубки. Когда же она смолкла, он выдержал многозначительную пару, вынул изо рта трубку и просто сказал:
— Почему бы вам не пойти к начальнику станции, самому господину Ардити, и не попросить у него помощи в решении этого вопроса?
Его предложение не сбило Зиву. Она не отступила, напротив, со всей решимостью, что проявилась в ней сегодня, ответила ему:
— Мы уже собрались пойти к старому начальнику и уже назначили час встречи. Но потом сказали себе: Бердон — человек высокопоставленный, главный секретарь, и интересы деревни в его сердце. Его сердце тревожится за экспресс, поскольку этот поезд будоражит всю деревню; каждый день, как только он умчится, секретарь пребывает в печали и помрачении души; к тому же на нас надвигается буря, и это тоже усугубляет печаль его сердца. Может быть, он пойдет вместе с нами к старому Ардити, что сидит как сыч в своем станционном доме, вместе с нами поведает ему, что творится в нашей душе, завтра уже будет не до того, завтра мы все закружимся в вихре ветров, потерянные и безответные в нашей деревне.
Закончив свою дерзкую речь, она скрестила руки на груди. Бердон не сердился и не возражал. Казалось, он даже не удивился. Вдруг он поднялся с места, и свет вспыхнул в его глазах. Он подошел к Зиве, взялся за ее плечо своей сильной рукой.
— Так я иду… — И, сделав паузу, повторил: — Конечно же, иду.
В назначенное время мы втроем спустились по светлей тропинке, пересекли деревню, в этот час ее жители сидели по домам. Влажный туман тонкими струйками опускался с горной гряды, полотнища плывущих облаков застилали время от времени месяц, пряча его холодный острый блеск, но он пробивался из-за облаков и на мгновение высвечивал все вокруг.
Бердон шагает первым, приземистый и ширококостный, он смело идет своей дорогой, устремленный взглядом и помыслами в будущее, в те великие дела, что предстоит ему свершить. Следом за ним спешит Зива, ее прямые легкие ноги шаловливо приплясывают, как бы подгоняя ее к склону тропинки. За ними тащусь я, паутина сна липнет к моим глазам, я пытаюсь сбросить ее и не могу.
Ночь, канун бури. Колдовские искры холода рассекают прозрачный воздух. Я весь подбираюсь, прежде чем перепрыгнуть через большие камни, лежащие поперек тропинки, я знаю каждый камень, но ноги у меня вялые, плохо слушаются.
Станционный дом потонул во тьме, мы останавливаемся у железной двери, не решаясь вот так, с налету, стучаться в дверь в тишине ночи. Бердон в замешательстве, он неуверенной рукой проводит по мокрым от росы рычагам, которым начальник станции придал нужное положение. Он смотрит на Зиву вопросительно. Та молча протягивает к двери белую тонкую руку, ладонью негромко стучит по двери. Станционный дом не откликается. Зива ждет и снова стучит, в ответ раздается какое-то шевеление и шарканье шагов Ардити.
— Кто там? — тревожно спрашивает он из-за двери.
— Мы, — торопится нетерпеливая Зива, — открывай скорей!
Ардити с маленьким карманным фонариком в руках открывает нам дверь. Отсвет от карманного фонарика дрожит на его лице. Ардити поражен появлением Бердона в его доме в такой час:
— О… о… Бердон… — Его голос шуршит, как сминаемая бумага. — Поздняя ночь, я не ждал, вы никогда не приходили… вечером.
Заметив смущение старого начальника, Бердон принял мужественный и непреклонный вид, выпростал свою широкую ладонь и потрепал Ардити по плечу; желанным гостем он вошел в дом, а за ним Зива. Когда Ардити заметил меня, своего верного помощника, его лицо потемнело; он не вымолвил ни слова, и молчание разъединило нас.
В монотонности нашей с ним службы уже были сказаны-пересказаны все слова, и связывало нас с ним только то, что непосредственно относилось к нашей скромной работе в железнодорожной компании, и еще кое-что другое, и лучше нам было с ним сейчас не говорить.
Ардити в коротком и обтрепанном ночном одеянии выглядел сконфуженным. Его сутулая спина горбом торчала из ветхой ночной сорочки, и белые ноги красовались во всей своей наготе. Красные слезящиеся глаза все еще были скованы сном. Дрожащими руками он зажег керосиновую лампу около кровати, и вместе со светом, набирающим силу, росли наши тени в большой комнате. Вдруг нам открылась тягостная его старость. Бердон сел за письменный стол начальника станции. Зива, съежившись, пристроилась па стуле возле кровати, а я так и остался стоять у двери, опершись спиной о толстую стену. Закончив возиться с лампой, Ардити сел на кровать, прикрыл краем одеяла босые ноги, как бы пытаясь защититься от неприятного холода, что ощущался здесь, в час ночного визита. Его изумленный взгляд взывал к началу беседы. Бердон придирчиво осмотрел помещение и спросил участливо:
— А что, электричества на станции нет?
— Нет, — поспешил ответить Ардити. — Железнодорожная компания отказывается субсидировать такую захолустную станцию.
Зива и Бердон переглянулись, выражая полное понимание положения старика, Бердон даже качнул головой в сторону Ардити, подтверждая эти слова. Потом принялся перебирать бумаги на столе. Никто и рта не раскрыл, как бы намеренно продолжая держать Ардити в недоумении. Тогда тот сам прервал молчание, спросив слабым голосом:
— По какому вопросу вы пришли?
— По вопросу поезда, — отрапортовала Зива, — скорого поезда, разумеется. — Голос ее оборвался.
Тень легла на лицо Ардити. Бердон раздраженно шевелил густыми усами и, продолжая буравить даль своими маленькими прищуренными глазами, повернулся к Ардити и отчетливо произнес:
— Мы сомневаемся, Ардити, потому и нарушили твой покой в столь поздний час, мы сомневаемся в действенности красного флага в руке твоего преданного помощника. Неужели и впрямь эта красная тряпка способна предотвратить опасность, угрожающую вечернему поезду?
— Красный флаг? — изумился начальник.
— Красный флаг, конечно! — воскликнула Зива, сверкая глазами.
Перепуганный начальник станции искал меня глазами, но, так и не обнаружив меня, спрятавшегося в тени у двери, обернулся к Бердону. Тот был захвачен силой и смелостью идеи:
— Ты, конечно, не задумывался о том, что авария может произойти и со скорым поездом? Начальник станции побледнел.
— Он же не ползет, он несется на полном ходу, — продолжил Бердон изложение невероятного замысла Зивы. — И красный флаг не в силах остановить поезд в роковую минуту. Так вот и пренебрегают интересами самого дорогого на свете материала — человека и пассажира! А пассажир — он человек, и он верит в свои вагоны и в свой путь, и вот мы можем убить в нем эту святую веру, пустить поезд под откос без всякого предупреждения.
На Ардити напала жуткая тревога, он чувствовал, что секретарь клонит не туда, что он исподволь погружает его, Ардити, в иные сферы, но Бердон как раз умолк, повинуясь долгу своей начальственной сдержанности. Ардити склонил голову, погрузился в тень, подумал недолго и простодушно спросил:
— И из-за этого ты хлопочешь, Бердон? Или ты не знаешь? Нет больше катастроф с поездами, нет. Поезд уверенно идет по своему пути, колеса прекрасно движутся по гладким рельсам. Флаги — это традиция далекого прошлого; взмахивая флагом, мы желаем поезду счастливого пути, и не более того, по сути, это дело лишнее.
Бердон на минуту задумался, затем уверенно продолжал беседу:
— Хорошо, Ардити, хорошо говоришь. Лишнее, все лишнее. И мы тоже, встречающие и провожающие поезд, стало быть, лишние. Подумаешь, какая-то обшарпанная деревня. Промчавшийся мимо пейзаж. Все в порядке. Поезд проехал себе, чужой и далекий, и нас как будто это не касается. Нет, мы верны нашему поезду, пламенно верны часу, ради которого живем, в этот час день ставит свою роспись «убыл», и в последнем свете заката появляется наш стальной друг. Так. — Голос секретаря дрогнул, стих, но он не утратил нити повествования. — Итак, все прекрасно.
Молчание повисло в комнате, оно пахло керосином от лампы. Ардити не находил ответных слов. Зива сидела как завороженная, положив голову на обе ладони, и ее голубые глаза неотрывно следили за Бердоном. А тот вдруг навалился животом на стол, вытянул короткую, как бы окаменевшую руку по направлению к Ардити и прошипел, сдерживая крик: