Вечерний свет — страница 101 из 115

— Ну уж, Емельян Аристархович, ну уж!..— поусмехался Виссарион. И вдруг, враз как-то, это выражение залихватской веселости будто стекло с его лица. — Хорошо, Емельян Аристархович, — сказал он,— ладно, предположим, аккумулирую я что-то.., предположим. Так ведь накопленное-то уходить куда-то должно, переливаться в кого-то… в действие обращаться в ком-то?

— А думаешь, ие уходит? Не обращается? — Теперь, когда Виссарион перестал посмеиваться, Евлампьев смог наконец глядеть ему в глаза и псрестал шелестеть газетой, свернул ее трубкой и зажал в руках. — И уходит, и обращается. Ты лекции вот свои читаешь, семинары ведешь — разве не отдаешь себя, не перекачиваешь? Да ведь хоть и об одном и том же с каким-нибудь Ивановым-Сидоровым говорите, а все равно по-разному. Будто личное клеймо ча свонх лекциях ставите. И к Иванову-Сидорову, глядишь, — полно в аудитории, а к тебе — нет.

— У меня-то как раз полно.

— Ну вот, пожалуйста. — Евлампьев специально сказал так, чтобы Виссарион опроверг его, то, что на лекциях у Виссариона всегда битком набитая аудитория, он знал. — Прямое тому свидетельство, что заряжаются тобой, берут от тебя.

— Да нет, Емельян Аристархович,— складывая руки на груди крест-накрест — как, казалось всегда Евлампьеву, стоит он перед аудиторией, — покачал головой Виссарнон. — Преувеличиваете вы все. Оно, может, и берут, да не «может» даже, а точно, в этом я никогда не сомневался, и все правильно, по-моему, вы сейчас говорили, конечно, люди друг на друга воздействуют, не может иначе быть — простая довольно истина, но вот чтобы то, что берут от меня, в действие в ком-то переходило… Нет, не вижу я такого. Ухнуло будто куда-то, в бездонность какую-то, н полетело, и пропало…

— Чтобы семя, Виссарион, проросло, условия нужны. Влажность необходимая, температура, долгота дня. Будут условия — прорастет.

— Да нет, — снова покачал головой Виссарнон. — Я уж не верю в это… Просто другим не могу быть, вот и живу, какой есть…

Евлампьев ощутил, как в груди шероховато-горячим, тугим комом ворочается совершенно отцовское чувство нежности и жалости к Виссариону. Ему захотелось обнять его, прижать к себе его голову, душа уже совершила это, но руки не посмелн.

— Ты не прав, Саня, — только и сказал он. — Нет, Саня, не прав… Нельзя отчаиваться.

— Да я разве отчаиваюсь? — По лицу у Виссариона вновь стала разливаться та залихватская веселость. — Что вы! Ничуть не бывало. Я просто трезво смотрю на вещи. Не нужны сейчас люди моего склада. Не то что нет надобности, а не ко времени. Может, понадобятся когда. Сила же всегда у тех, кто, как вы говорите, человек действия.

— Так оно и естественно. Богу богову, а кесарю кесарево. Только гармония должна быть, равновесие…

— По идее, Емельян Аристархович, по идее. А в жизни не бывает.

— Бывает. Иначе бы мы с тобой кремневыми топорами где-нибудь сейчас хворост для костра рубили.

— А ведь вы идеалист, Емельян Аристархыч! — Виссарион уже отгородился от него этой своей веселостью — не пробиться к нему, спрятался в нее — не отыскать того, настоящего, минуту еще назад сидевшего на стуле напротив.Идеалист, чистейшей воды, стоического такого. склада.

— Я, Саня, — Евлампьеву было обидно и грустно, что Виссарион, едва приоткрывшись ему, тут же, с какою-то даже торопливостью, и закрылся. — Я, знаешь, надеюсь, что я, как вот и ты, интеллигент. Что могу причислить себя к ним. А всякий интеллигент — идеалист. А уж стоик или еще кто — каким время сделает. К эпикурейству, скажем, наше время не располагало.

Он замолчал, по лицу у Виссариона пробежал рябью какой-то свет, словно бы он хотел вновь выбраться из-за поставленной загородки, сказать что-то, но, пресекая его, в прихожей заиграл музыкальный звонок: триль-бон, триль-бон, триль-бон…

— Ксюха? — спросил Евлампьев.

— Она, наверно, ее звонок. Гостям рано еще.

Виссарион уступил Евлампьеву право открыть дверь, оставшись за его спиной, Евлампьев открыл это была она, Ксюша.

— Ой, де-ед! — сказала она, переступая через порог. — Уже пришли, да?

— Уже, уже, коза, — радостно улыбаясь и не в силах не улыбаться, сказал Евлампьсв. — Здравствуй!

Где это ты в воскресенье шляешься?

— Где! Уроки с девочкой делала. Я же ничего не понимаю сама. Колышница.

— Кто-кто?

— Колышница — кто! От слова «кол» — единица.

— А,— понял Евлампьев.— Что, в самом деле?

— Да нет, это так, образно выражаясь, — отмахнулась Ксюша. — Меня жалеют пока, щадят. Говорят, может, ты рано в школу пошла, может, тебе еще полечиться бы… Пожалел волк кобылу!

Она раздевалась, разувалась, произнося все это, и голос ее был вполне нормален, без всякого нервного дребезжанья, пожалуй, даже оживленно-насмешливтакая неотчетливая, но явная насмешливая умудренность, и лишь помня тот их разговор в день ее школьного вечера, на который она не пошла, и можно было угадать, что ничего из нее никуда не ушло, а только осело вглубь, болтани — и все поднимется вверх.

— Хорошо позанимались? — спросил из-за спины Евлампьева Виссарион.

— Не знаю! — с небрежностью отозвалась Ксюша. — Позанимались… Ой! — тут же, уже восторженно, проговорила она. — Какие у Ритки записи есть — закачаешься. Я просто балдела. Такой поп-ансамбль, просто блеск! Купи, пап, парочку пленок, я бы переписала!

— Где я их куплю, если их нет в магазинах?

— Ну где-то же все достают, пап. Как-то же достают. И ты достань.

Евлампьев оглянулся на Виссариона. Прямо в самое яблочко, в самую середочку их толькошнего разговора влупила Ксюша своей просьбой. Виссарион стоял у него за спиной весь какой-то увядший.

— Не знаю, Ксюша, — сказал он, — как достают. Попроси маму. Может быть, она сможет.

— Ага, все маму да маму. А ты на что?

Ксюша перекинула через плечо сумку с учебниками и протиснулась мимо Евлампьева с Виссарионом в свою комнату.

Евлампьев пошел в комнату вслед за ней.

— Ты что же это, коза, так на отца? — спросил он, входя.

Но он пошел за ней не только упрекнуть ее, ему хотелось просто побыть подле нее, хотелось провести рукой по ес волосам, вдохнуть в себя их родной, кровный запах…

— Ну, а чего он, в самом деле,— сказала Ксюша обиженно, и за обиженностью этой ощущалось чувство внутренней правоты.

— Если бы папа мог просто пойти в магазин и купить, то он бы, разумеется…

— Разумеется! — перебила Ксюша.— Если бы можно было купить — все было бы просто. Конечно, не купить, конечно, доставать нужно. Все знают: сейчас ничего так просто не купишь, если только дребедень какую-нибудь. А все путное доставать нужно. Вот даже в газетах пишут, что «достать» стало синонимом «купить». Хочешь жить — умей вертеться.

Евлампьев ощутил, как откуда-то из глубины, из темныя темных души выплывает в нем на поверхность страх. Неужели же? Неужели все, не исправить, не переиначить, — вот она, Ксюша, внученька его маленькая, радость его пухленькая, ручки, ножки ее сладкие… вот она, эта: хочешь жить…

— В жизни, Ксюша, — сказал он,вертеться — вовсе не главное. Она тебя вертит — а ты сумей не поддаться ей, сумей устоять, чтобы не завертела.

Сказал — и прямо кожей почувствовал, как отскочили от нее эти его слова.

— Философию я, дед, в институте изучать буду, — сказала Ксюша. — Если поступлю. А пока мне алгебру-химию нужно. Знаешь, какой ужас по алгебре мы проходим? Вот погляди-ка! — Она раздернула «молнию» на сумке, вытащила из нее учебник и, послюнявив палец, быстро стала листать. — Вот погляди-ка, — ткнула она пальцем.

И Евлампьеву ничего не оставалось, как взять учебник и посмотреть, куда указывал ее палец. «Таким образом, координата «ОХ»,схватили глаза. И ннчего не оставалось делать, как подладиться под нее, говорить о понятном ей и на понятном языке — хотя бы так говорить.

— Задачки к экзаменам раздали? — спросил он

— Что ты,— воскликнула Ксюша, — рано еще! — И снова ткнула пальием. — Вот смотри, прочитай!

«Неужели же?..» снова, со страхом и с плавящей, разнимающей душу нежностью все вместе, подумалось Евлампьсву.

…Гости понемногу собирались.

Кое-кого Евлампьев с Машей и знали — видели у себя в доме еще в те, первые годы Елениного замужества, когда молодые жили вместе с ними. — странно только было узнавать в грузных, лысых, толстых, крашеных людях с печатью прожитых годов на лицах тех молодых, юных совсем, что прибегали к Елене с Виссарионом с конспектами, с какими-то перепечатанными на папиросной бумаге рукописями, просиживали у них до полуночи, беспрерывно дымя и беспрерывно все говоря о чем-то, не давая уснуть…

Однако большинство оказалось Евлампьеву с Машей все же незнакомо, и, как выяснилось по мере знакомства, гостей с Елениной. так сказать, стороны было даже больше, чем со стороны именинника. С Виссарионовой стороны были, в основном, как раз те, кого Евлампьев с Машей помнили еще по их юности, с Елениной же — лишь одна такая, Марина, вместе с нею Елена поступала еще в институт, пошедшая после по комсомольской, по партийной линии и теперь работавшая в обкоме партии. Остальные — все заводские: ее начальник, главный технолог с женой, ее коллега, другой заместитель главного технолога, тоже с женой, секретарь парткома, новая начальница того отдела, которым прежде руководила Елена, начальник одного из цехов… Всех. впрочем, Виссарион знал, все его обннмали и целовали, поздравляя, — все принадлежали к числу друзей дома…

Пришел и Ермолай. Евлампьев с Машей не видели его с того дня, как он уехал от них, и Евлампьев, выйдя в прихожую, пока Ермолай поздравлял Виссарнона, преподносил подарок, жадно наблюдал его. В Ермолае за то недолгое, в общем, время, что не видел его, словно бы что-то произошло — неуловимо изменилось что-то в лице, голосс, была какая-то в нем еле заметная глазом, но заметная все-таки, раскованность, вольность поведения и слов.

Подарил он Виссарнону громадный, килограммов на пятнадцать, кусок красного гранита, напоминающий несколько какой-нибудь средневековый замок готического стиля, камень был отшлифован в двух плоскостях, и на вертикальной плоскости высечена и прорисована золотой краской надпись: