Вечерний свет — страница 18 из 115

Он свернул и, торопясь, пришаркивая от волнення, пошел по дорожке.

— Что с Ксюшей?! — еще не дойдя до них, спросил он обрывающимся, перехваченным голосом.

— Операция, Леня. Вот сейчас идет, — сказала жена, и глаза у нее, и без того уже красные, вспухшие, тут же переполнились слезами.

— У нее не ревматическая атака, Емельян Аристархович.— Руки у Виссариона были сцеплены замком, и так, что суставы на пальцах побелели.— У нее воспаление кости. Острый остеомиелит по-научному. Помните, она хромала, когда приезжала к вам? Мария Сергеевна говорила, вы еще обратили внимание.

— Да-да, — совершенно ошеломленный, произнес Евлампьев.— Помню, да…

— Ну вот… Эта мозоль была у нее чуть ли не с весенних каникул еще…

— Да-да, мозоль, да. Она тогда отмахнулась, помню: это, мол, у меня месяц уже.

— Ну вот,— повторил Виссарион.— А когда у них физкультура была, баскетбол этот, набегалась, растерла ее. Ну, и простудилась еще — холодной воды выпила…

— Господи боже мой…— отнимая от глаз платок и вытирая им нос, проговорила жена, невидяще глядя в пустоту перед собой.— Остео… ой, ведь не выговоришь даже… Никогда раньше ни о чем подобном не слышала…

— Все мы, Мария Сергеевна, о чем-либо когда-нибудь узнаем впервые.

Усмешка у Виссариона была кривой. Он разнял руки, опустил их, сжав в кулаки, и тут же поднял снова, снова сцепил в замок.— В общем, Емельян Аристархович, срочная операция, вскрыли ей там сейчас ногу, чистят кость…

Он замолчал, молчала и Маша, н Евлампьев тоже не чувствовал в себе сил сказать хоть слово. Так прошло полминуты, минута…

— Вот как… вот как…— смог наконец выговорить Евлампьев.

И только. Опять настало молчание, и в этом молчании до слуха Евлампьева донесся птичий весенний гомон в голых еще ветвях деревьев, разбросанно, поодиночке стоявших там и сям по газону. «Го-мон» — какое слово хорошее, подумалось ему, и тут же он ужаснулся: о чем он думает! Он сглотнул набежавшую в рот тягучую, словно бы жесткую слюну и, преодолевая себя, спросил:

— А где же Елена?

— Она сейчас домой пошла,-отозвался Виссарион и взглянул в сторону ворог, через которые только что вошел Евлампьев.

— Переодеться. Ей обещали разрешить возле Ксюши дежурить. У Ксюши, Емельян Аристархович, очень неважное состояние: прошлую ночь она ни минуты не спала.

— Ага, ага…— бессмысленно сказал Евлампьев и сел на скамейку рядом с Машей.

— Господи боже мой…—снова проговорила Маша изнеможенно, швыркая носом.

Евлампьев взял ее руку в свою.

— Ничего, ничего, Машенька… ничего,— поглаживая ей руку, сказал он.— Ничего… раз делают операцию… все будет ничего, уж кто-кто, а хирурги свое дело знают… Ничего, Саня, ничего… посмотрел он на Виссариона и попытался подбадривающе улыбнуться ему.

— Главное, что распознали.

Виссарион молча ответил Евлампьеву такой же насильной улыбкой и отвернулся.

Жена затихла и сидела теперь совершенно беззвучно, кажется, даже не дыша, глядя перед собой сосредоточенным терпеливым взглядом. Этот ее взгляд Евлампьев помнил еще с давней молодости: он появлялся у нее всякий раз, когда случившееся оказывалось сверх ее сил, ничего невозможно предпринять, ничего переиначить — и остается одно: подчиниться судьбе.

Виссарион принялся ходить вдоль скамейкн туда ни обратно. Крупный, вперемешку с мелкой галькой буросерый песок дорожки на каждый его шаг тихо взжикивал. На одном ботинке у Виссариона, заметил Евлампьев, не было шнурка.

Так прошло минут пятнадцать, и появилась Елена.

В руках у нее была кругло набитая большая капроновая сумка, и дышала она тяжело и шумно.

— Что, так и сидите? — еще не доходя до них, отдувая со лба свесившийся локон, громко спросила она. Поставила сумку на скамейку и перевела дыхание.— Так и просидели все время? Ну, не знаю… Как вы так можете? Может, надо сходить все-таки, узнать?

— Сядь, Лена,— сказал Виссарион.Отдохни. Что ходить. Ведь сказала медсестра — позовет.

Елена села и, оттянув ворот кофточки, подула под нее, остужая тело.

— Она же может и не позвать.

— Да что, Лена… нас туда наверх и не пропустят даже. А внизу у кого узнаешь.— Голос у жены был теперь совершенно спокойный, только появилась в нем какая-то осиплость.

— Ну так что ж, так и ждать?

— Так и ждать, — сказал Виссарион.

«Ост… остео… ос-тео-миелит… в самом деле, не выговоришь…» — крутилось в голове у Евламльева.

Такого чистейшего, такого изумительно нежного зеленого цвета была трава, в самом деле — будто газон вокруг окурился зеленым легким дымком, сегодня, да, сегодня, наверно, лишь и проклюнулась, торчит, смотрит на свет белый самый-самый кончик стрелы…

«А если вдруг Ксюша…подумалось Евлампьеву с обжигающим холодком под сердцем, если вдруг… то зачем вся моя жизнь?.. Ни за чем. Была, была — и… Одна бессмысленность. Пустота. Все равно как дерево без корней. Еще стоит, тянет еще вверх ветви, живое вроде, а на самом-то деле — бревно…»

— Бумазейцева! Эй, Бумазейцева! — раздалось откуда-то сверху, Евлампьев не понял откуда.

Елена вскочила, поднялась Маша, Евлампьев тоже встал, Виссарион метнулся к скамейке и схватил с нее сумку.

— Да-да, здесь! — закричала Елена и замахала рукой.

Теперь Евлампьев увидел: в одно из окон третьего этажа, того самого, ближайшего от входа корпуса, в который он и собирался идти, высунулась женщина в белом.

— Идите в палату, Бумазейцева! Привезли! — крикнула женщина, помаячила в окне еще немного и, удостоверясь, что ее поняли, скрылась.

Елена побежала, широко, некрасиво раскидывая в стороны ноги, за нею побежал и Виссарион,сумка у него в руке дергалась и прыгала.

Когда Евлампьев с женой, обогнув угол, подошли к входной двери, Виссарион стоял возле нее уже один. Лицо у него было потерянное, испуганное и бледное, рукн снова снеплены перед грудью в замок.

— Ну, а что мы можем? — сказал оц им, хотя они ни о чем его и не спрашивали. — Что? Ничего. Совершенно. Букашки…

9

На Первое мая сестра Галя позвала к себе.

— Ну что ж, что Ксюша в больнице, вы же не сидите там все у ее постели?..— сказала она, когда Евлампьев начал было отказываться.

— Да, в общем… конечно, нет,— сказал он. — Состояние просто такое… знаешь..

— Ну ладно, брось мне, что же теперь — на печи лежать и стонать? — Голос ее в трубке стал сердитым.Давайте, ждем вас с Машей. У меня черемуха есть, пирогов с черемухой испеку, твоих любимых.

Евлампьев, кладя трубку, против воли улыбался: пироги с черемухой любил он в детстве, когда они с Галей были еще совсем карапузами — бог уж знает когда, целая пропасть времени отделяет их от той поры, — а ей вот упомнилось это, и она все считает, что с черемухой его любимые…

Погода, неожиданно для конца апреля, установилась и уже дня три держалась совершенно летняя. Деревья все враз вспыхнули зеленым пламенем, и листва на них час от часу, прямо на глазах, делалась все крепче, все гуще, все темней. По утрам, когда поднимались, небо бывало абсолютно безоблачным, сияло обнаженной влажной голубой плотью, к полудню наползали облака, но легкие, прозрачные, не сбитые в крутую дымяшуюся мешанину, и почти не задерживали солнечного жара. Термометр, прикрученный к раме кухонного окна, показывал в полдень, сообщала Евлампьеву вечером Маша, двадцать пять градусов.

Все кругом говорили о необычной этой апрельской жаре, об изменениях в климате, о предсказаниях ученых, что на Земле скоро наступит то ли новый мезозой, то ли новое оледенение, — на улицах, в магазинных очередях, на работе, и Евлампьеву несколько раз на дню задавали все один и тот же вопрос:

— А что, Емельян Аристархыч, давненько уже в апреле такого у нас не случалось, не помните как старожил?

Евлампьев пытался припомнить:

— Да вообще по Первому мая обычно запоминается, по демонстрации… Вот в тридцать девятом году, помню, пока шли до центра, у нас в колонне с несколькими человеками плохо стало — так пекло. И в пятьдесят восьмом, я сына как раз впервые с собой взял…

Ксюше после операции, как обещали врачи, лучше не стало. Вытекавший из кости, сжатый мышцами гной, которому некуда было деться, успел попасть в кровь, и начался сепсис, к нему прибавились пневмония с плевритом — все вместе, сердце не справлялось с нагрузкой, сместилось, пульс доходил до ста пятидесяти ударов. Температура не опускалась ниже тридцати девяти и восьми даже по утрам, сознание у нее было затемнено — она его не теряла, но сказанное ей слово доходило до нее после десятого повторения.

Елена все так же дежурила возле нее, подменяясь лишь на часы посещений — съездить быстро домой, переодеться, умыться, поесть‚и спала прямо в палате, на матрасе подле Ксюшиной кровати, ей это разрешили с условием, что она будет исполнять в Ксюшиной палате и еще в двух других обязанности санитарки. Маша, подменяя Елену, пыталась остаться вместо нее и на ночь, но Елена не позволяла.

— Не надо, мама, ну не надо, не лезь! —с мучительной гримасой на лице, прикладывая руку ко лбу, говорила она.— Пока у меня есть силы. Мне же разрешили, не тебе. Прогонят тебя еще и меня потом не пустят…

Маша уступала. Глаза у Елены были красные, воспаленно-горящие, волосы развились, и она закалывала их сзади в куцый, скорый хвостик.

Вечером перед Первым мая, в воскресенье, объявился не подававший о себе целых три недели никаких вестей Ермолай.

Днем Евлампьеву удалось купить на рынке говядины, и сейчас, разделав куски, он прокручивал ее через мясорубку — на фарш для котлет. Говядина была парная, толькошнего убоя, и в ноздри от нее ударял свежий и острый запах крови. Маша, устроившись с доской на другом конце стола, стряпала сырники. Они торопились: и котлеты, и сырники требовались к завтрашнему утру, отвезти Ксюше в больницу — больничное ей ничего не шло, и удавалось дать ей только чего-нибудь домашнего. Маша нервничала, что все у них так затянулось, бог знает чем прозанимались весь день, все дела на ночь остались, опять не выспимся, и, нервничая, высказывала Евлампьеву все, о чем думала.