— Сейчас принесу. На кухне она, на буфете, я знаю где,— вставая, отозвался Федор.
— Ну вот, разошлась, снова вышла замуж,— сказала Галя, вкладывая листки обратно в конверт.— По нынешним временам — в порядке вещей. С их же завода, замначальника цеха работает.Она вложила листки, повернулась на стуле, потянулась и бросила письмо обратно на тумбочку. — У Алексея без изменений. Жена у него только с дочкой все еще дома сидит, денег маловато. А так все хорошо. По телевизору его тут как-то видели. Бороду отпустил. Мы с Федей прямо ахнули.
— Это недели так полторы назад? — оживляясь, Спросила Маша.Во «Времени»?
— Да, пожалуй…— протянула Галя.— Во «Времени», конечно.
— Ну, так мы тоже видели. Я ж тебе говорила, что Алешка это,— посмотрела Маша на Евлампьева.— А ты — нет, с бородой. Он это, значит.
Алексей, младший у Гали с Федором, был тележурналистом, работал в программе «Время», и иногда, случалось, показывали и его самого.
— Вот она, точнее — вот ов, собственной персоной, — вошел в комнату Федор с фотографией в руках.
На фотографии сидел за письменным столом перед листом бумаги — видно, на работе, — держал в руке ручку, смотрел в аппарат мужчина средних лет, круглоголовый, лысый почти, с маленькими жесткими глазками. толстыми щеками. верхняя губа у него была прикушена, и это придавало всему его лицу непонятное выражение — то ли презрительности, то ли брезгливости. Евлампьеву не нравились такие лица. И Маше, он увидел, новый Лидин муж тоже не понравился.
— Ага, ну ясно,— сказал он, отдавая фотографию Гале. Нужно бы было еще что-то сказать, высказать свое мнение, но невозможно ведь было сказать, что тебе не понравилось его лицо.— Ну, ясно, ясно…— повторил он растерянно и смущенно.— Слушайте, а давно, по-моему, никто из них уже не приезжал?
Галя вздохнула.
— Да, Леня, ты знаешь, Женя, та лет семь не была. Лида года четыре назад заезжала. В конце отпуска, одна. Алеша только вот, годика два назад, был. Из командировки из Новосибирска летел — останавливался.
— На полтора дня! — вставил со смешком Федор.— Занял сто рублей на месяц — и до сих пор возвращает. Как Ермак ваш. Да вон все Галку зовет — приезжай, мама, да приезжай внучку нянчить, жене на люди хочется. Я ему написал —, давай вдвоем приедем, чего мне одному-то здесь оставаться? Не, говорит, вдвоем — нет, тесно будет.
— Да, все так. Все так…— подтвердила Галя и снова вздохнула.Ой, слушайте! — вскрикнула вдруг она огорченным и укоризненным голосом.— Ну что это вы о том о сем разболтались, чай Федоров пьете, а пироги-то мои? Леня, ты почему не берешь?
— Беру, беру, как не беру…— торопливо потянулся к блюду Евлампьев. — Что ты!..
— Ну как, удались? — спросила Галя, когда он откусил от пирога.
Евлампьев с набитым ртом промычал подтверждающе, поднял большой палец и потряс им.
Но он не понимал, что за пироги вышли у Гали, удачные, неудачные, он не чувствовал вкуса их, у них был один вкус — воспоминания, вкус детства. И уже по одно“чу этому, удачные они вышли или неудачные, они все равно были чудесны, восхитительны были.
После семи начали собираться домой. Раза два вставали из-за стола — и снова садились, уговоренные Галей с Федором, но в начале девятого все-таки поднялись.
На улице было еще совсем почти по-дневному светло, но солнце зашло, и вместе с ним ушла жара, воздух сделался прохладный и волглый,земля еще не прогрелась и не держала тепло. На углах домов, втиснутые древками в трубчатые проржавевшие кронштейны, висели флаги, слабый ветерок как бы нехотя шевелил их красные полотнища, на стенах общественных зданий были укреплены моложавые портреты членов Политбюро и правительства.
Евлампьев нес авоську с пирогами — два полных полиэтиленовых пакета положила Галя «с собой», — Маша шла рядом, взяв его под руку, оба они молчали, и Евлампьев чувствовал: Маше, как и ему, не хочется сейчас ни о чем говорить. О всяком разном наговорились у Гали с Федором, вдвоем же им если говорить о чем — то само собой получится о Ксюше или же об Ермолае, а что о них еще говорить, кроме того, что уже сказано…
И так же молча ехали они потом в трамвае, изредка лишь перекидываясь по необходимости короткими фразами о билетах, о тряске, об освободившихся местах, и молча же шли от остановки к дому.
За дверью квартиры играла гитара, и в такт ей бубнил что-то неразборчивое мужской голос — пел. Евлампьев с Машей переглянулись.
— Это у нас? — недоумевающе спросила Маша.
— Похоже…Евлампьев всунул ключ в замочную щель и повернул его.
Дверь открылась, и тут же бренчание гитары стало Громким — рядом, и можно стало разобрать слова песни, которую пел мужчина.
Шо-ко, шо-ко, шоколад,
Шо-ко, шо-ко, шо-ко-лад!..
Ты са-ма не шоко-ла-адка,
Но с тобо-ою о-очень сла-адка… —
пел он.
Громыхнул в комнате, видимо упав, стул, с тонким дзиньканьем разбилось что-то стеклянное, и в прихожую, еще дочертыховываясь, выскочил Ермолай.
— А, вы уже! — сказал он деловито-бодрым голосом.— А я думал, вы допоздна. Или, думал, к Ленке ночевать пойдете.
Евлампьеву хотелось сказать: «Нет, мы привыкли ночевать дома», но он улержался. В конце концов, в том, что у сына нет доча, виноваты, может быть, больше всего они сами. Не надо было тогда разменивать для Елены квартиру. Пожила бы вместе, ничего. Три ли года, четыре ли, пять ли. Комнатушку хоть да дали бы им на троих. А Ермолаю одному что дадут? А жить со стариками родителями в одной семнадцатиметровой комнате… что ж, конечно, ему уже и не восемнадцать, и не двадцать, и не двадцать пять даже…
— Ты с товарищами? — спросил Евлампьев вслух, хотя это и так было понятно.
— Да вот позвал, — все тем же деловитым голосом проговорил Ермолай. — Как там Ксюха? — тут же, без паузы, спросил он, обращаясь к матери.
— Так же,— коротко ответила Маша.
— Поня-атно…— протянул Ермолай. Он хотел переступить ногами и опереться о стену рукой, но его качнуло, ударило о стену плечом, и он еле устоял. — Д-дья-авол…пробормотал он.
— Ничего набрался,— сказала Маша.— Хорош.
— Да не,— отталкиваясь от стены, сказал Ермолай.— В норме. Немного совсем.
Разговаривал он и в самом деле вполне нормально, только глаза слишком блестели да были замедленными движения, словно двигался он в воде.
В комнате за выдвинутым на середину обеденным столом сидело человек семь мужчин — возраста Ермолая, н младше, и старше, лица двоих были Евлампьеву с Машей знакомы, видели еще прежде у Ермолая, когда он жил с ними, — под потолком слоисто плавал табачный дым, на столе стояли, сдвинутые вместе, несколько бутылок портвейна, открытые и еше не открытые, банки консервов там-сям с отогнутыми зазубренными крышками, у стены рядком, увидел Евлампьев, свстло выстроились опорожненные бутылки водки. Мужчина в обтерто-голубой джинсовой паре, с редкими белесыми волосами, зачесанными от затылка ко лбу, игравший на гитаре, когда они с Машей вошли в комнату, взял ревущий аккорд и оборвал звук ударом ладони. Ему было лет сорок, и при своем тяжелом рыхловатом теле выглядел он в коротенькой узкоплечей джинсовой курточке нелепо молодящимся. Его лицо тоже было знакомо, но откуда, Евламльев не знал.
— Это вот, значит, мои друзья,— сказал, протискиваясь мимо Евлампьева к столу, Ермолай.— Валеру с Игорем вы знаете, а это вот Гена Плешаков, это Боря Истомин, это Валера Кузовкин, это Леша Жулькин, а с гитарой — ну, его кто не знает: Евгений Сальский, автор и исполнитель песен собственного сочинения.
Сальский, привстав, склонил голову и тут же, не удержавшись, тяжело упал обратно на стул.
Теперь Евлампьев понял, откуда ему знакомо лицо Сальского: он видел как-то его выступление по местному телевидению. Только тогда Сальский пел про БАМ, про мужественных ребят у костров, про сизый дым этих костров, про вымокшие штормовки…
— Емельян Аристархович,— сказал он, слегка поклонившись.
— Мария Сергеевна, — вслед ему сказала Маша, и оба они, не сговариваясь, повернулись и вышли на кухню.
Ермолай вышел следом за ними.
— Нам лучше бы уйти, да? — переводя взгляд с матери на отца, спросил он.
— Ну, видишь ли…— запинаясь, проговорил Евлампьев.— Конечно, вы собрались… вы, видимо, намеревались…
— Ага, ну да. Ну конечно,— уводя глаза в сторону, сказал Ермолай.— Ну ладно, ну тогда минут десять, вы тогда побудьте здесь, мы сейчас соберемся…
Он ушел в комнату, Евлампьев с Машей сели к столу напротив друг друга, взгляды их встретились, и оба они одновременно усмехнулись.
— Черт знает как накурено, — сказал Евлампьев.— Ты, наверно, заснуть не сможешь.
— Да что ж теперь,— пожала плечами Маша.
В комнате снова по-пьяному громко заговорили, снова заиграла гитара, Сальский запел, забулькало наливаемое вино, звякнули стаканы.
Минут через десять оттудл раздался грохот отодвигаемых стульев. Потом, слышно было, проехал по полу, корябая ножками. стол к стене, и из комнаты в коридор стали выходить. Щелкнула замком открытая дверь.
Последним из комнаты вышел Ермолай. Он завернул на кухню, но вглубь проходить не стал, остановился в дверном проеме и ухватился за притолоку.
— Если я у вас поживу немного, вы как, не будете против? — спросил он.
Евлампьев знал, что ни о чем не надо спрашивать, но Маша опередила его.
— Что у тебя случилось? — спросила она.
— Ни-чего! Ровным счетом,— по-пьяному возвысив голос, сказал он.— Так вы как, вы не против, нет?
Евлампьев встал из-за стола.
— Я же тебе сказал нынче утром: это твой дом.
— Яс-но! — проговорил Ермолай и, не давая Евлампьеву подойти к себе, резко повернулся и пошел к выходу, вслед ушедшим собутыльникам.
Смачно чавкнула замком с размаху захлопнутая дверь.
Маша сидела за столом и смотрела мимо Евлампьева в опустевший коридор.
— Да, — сказала она затем, — видимо, ты прав, надо все это просто принять как должное…
Евлампьев не помнил, чтобы он так говорил, но он промолчал, не оспаривая неправоты жены, как бы подтверждая своим молчанием правильность сказанного ею. Он и в самом деле был согласен с нею. Хотя и понимал, как понимала и она про себя: все равно никогда невозможно будет принять это как должное. Во всяком случае, до конца.