Вечерний свет — страница 35 из 115

— Не надо тебе, Григорий, сюда, — сказал он. Взглянул на повернувшегося к нему мгновенно Хваткова и снова отвел глаза к экрану. — Сам, конечно, смотри, мало ли как со стороны… но мне кажется, лучше тебе там. Не будет у тебя здесь ничего путного, как я понимаю. Может, я, правда, ошибаюсь… Но вот, как кажется. И сын-то тогда не в радость будет, тоже на него рявкать станешь, смотреть не захочешь.

Евлампьев умолк, посидел немного в прежней позе — и повернул голову.

Хватков все так же смотрел на него, и его невыразительные, но с ясной печатью внутренней воли серые глаза были сейчас мутно-пусты.

— И мне так же вот кажется, Емельян Аристарховнч, — сказал он через паузу.

Еше какое-то мгновение они так смотрели молча друг на друга, затем каждый отвернулся к телевизору.

Шли уже последние минуты матча. Команда, за которую болел Евлампьев и, как выяснилось, Хватков тоже, вела в счете, почти не выпускала мяч на свою половину поля — хорошо играла, и за эти несколько последних минут матча болельщицкое в Евлампьеве взяло свое, он втянулся в боление и, когда матч закончился, вполне вернулся в свое прежнее, до этого разговора с Хватковым, спокойно-уравновешенное состояние. Сам Хватков вроде бы тоже отошел: сначала сидел неподвижно, потом мало-помалу стал оживляться — взмахивать и ударять по коленям руками, напряженно подаваться вперед в острых ситуациях, издавать время от времени какие-то неопределенные междометия…

Евлампьев выключил телевизор, и они пошли на кухню.

Маша уже управилась со всеми делами и сидела на своем любимом месте в простенке между плитой и столом, положив вытянутые ноги на другую табуретку, читала последний, пришедший дня три назад номер «Науки и жизни».

— Насмотрелись, — с прощающе-снисходительной улыбкой сказала она, спуская ноги на пол. Сняла очки, заложила ими страницу в журнале, закрыла его и встала.

— Что, пьянствовать прибыли?

Стол был накрыт: стояли рюмки, тарелки, лежали возле них, гладко-металлически блестя, ножи с вилками, была нарезана и уложена в блюдце эдакой розочкой колбаса, щерилась зазубренными краями крышки открытая банка шпрот — все, что могло найтись сейчас в доме на закуску.

— Если позволите, Марь Сергеевна,разводя руками. отозвался Хватков,то попьянствуем…

— Позволяю, куда ж деться, — все с той же прощающе-снисходительной улыбкой сказала она. — Садитесь.

Евлампьев с Хватковым сели, и она спросила Хваткова: — Как вы, Григорий, смотрите, картошки вам если поджарить? Вареная есть. в холодильнике. Мы-то с Емельяном Аристарховичем не будем…

— Да не,— улыбкой извинился Хватков, сворачивая с коньяка крышку.— Я не есть пришел. Да и вообще не хочу… Разливайте, Емельян Аристархыч, — подал он бутылку Евлампьеву.

Евлампьев налил Маше до половины, Хваткову полную и себе тоже полную.

— Ну, хоть мы с Марией Сергеевной и хозяева, а угощение твое, тебе и слово, — сказал он Хваткову, берясь за рюмку.

Хватков, крутанув головой, хмыкнул.

— Да что, Емельян Аристархыч,— произнес он, поднимая рюмку, — какое слово… Просто мне вас видеть хотелось… Марь Сергеевну вот тоже… Столько на свете скотов… и сам я, может, не лучше… но все же и человек есть во мне, и я к людям тянусь, а не к скотам… авось и сам получше сделаюсь.

Он умолк, держа рюмку в вытянутой руке, и затем, не говоря ничего больше, опрокинул ее в себя, не смакуя, не пробуя на вкус.

Евлампьев отпил немного, а Маша лишь пригубила.

— Ой, господи, — сказала она, ставя рюмку на стол и вся передергиваясь,— неужели, Григорий, нравится?

Хватков, уже с колбасой во рту, промычал что-то невнятное.

— Сказать, что нравится,— проговорил он наконец, громко сглатывая, — не могу. Сказать, что не нравится — тоже неправда. Точнее всего будет так: есть потребность. А, Емельян Аристархыч? — посмотрел он на Евлампьева.

— Да нет, Григорий, — Евлампьев тоже взял кружок колбасы,и потребности у меня как-то особой никогда не было.

— А, ну да, ну да, вы же говорили, забыл, — замахал руками Хватков.

Он взял бутылку, долил в рюмку Евлампьеву и наполнил свою. — А знаете, Марь Сергсевна, знаете, Емельян Аристархыч, почему есть потребность, вот как я чувствую?

— Ну-ну? — подтолкнул Евлампьев.

— А будто высвобождаю себя. Вот того, внутреннего, настоящего, который во мне, как в сундуке обычно, закрыта крышка — и не вылезет. Вот так я чувствую. Выпил — и как свободен стал. Да не от чего-нибудь там свободен — от обязанностей своих рабочих, от норм, как это говорится, общежития… нет, от самого себя свободен, от жлоба в себе, от скота, понимаете?

— Ой, Григорий, да ну что ты! — сказала Маша. — Это все одна иллюзия.

— Пусть иллюзия.— Хватков приподнял рюмку над столом и с пристуком поставил обратно.— Наверное. Но в иллюзин тоже смысл есть.

Евлампьев, торопливо дожевывая колбасу, несогласно покачал головой.

— Не знаю, Григорий, — сказал он,не знаю, от чего ты свободу получаешь… Только вино все-таки именно животное, подкорковое в человеке высвобождает. Именно. А социальное, культурное глушит. Недаром же алкоголики, вон по телевизору как-то показывали, даже простейшие, самые простейшие арифметические действия произвести не могут. Дважды три — сколько будет, не может ответить!

— Ну уж, Емельян Аристархыч, вы уж сразу об алкоголиках! — Хватков хохотнул.— А я о нормальных людях. Я ведь жлоб-то в трезвой жизни. В трезвой, именно! Знаю, что на этом тракторе работяга ничего не заработает, а заставляю: рано списывать, не положено! Знаю, что Савелычев — гад паршивый, это из-за него, что он перед начальством выслуживался, повышенные обязательства, никого не спросив, взял, из-за него работяги мои без премии прошлый год остались, и ничего, хожу улыбаюсь ему приятно. А попрекни попробуй — такое мне устроит с материалами, да запчастями, да со всем на свете, никто у меня не то что премии, а зарплаты своей не получит, а я на ковре перед ним же буду стоять за невыполнение плана. Вот я о чем, Емельян Аристархыч! А выпил — и как смыл с себя все. Полетел будто.

— Понятно.Евлампьев, глядя в тарелку перед собой, покачал головой. — Понятно… Но ведь это, Григорий, это совершенно естественные нормы, правнла жизни, поведения в человеческом обществе. Если ты не в состоянии имеющимися у тебя силами убрать, предположим, этого Савелычева, ты должен пойти на компромисс, избрать такую линию поведения, чтобы он минимум вреда принес тебе. К этому бывает трудно прийти, трудно смириться с этим… но человек просто не свободен от всех этих правил…

— О, то-то и оно! — с надсадностью в голосе сказал Хватков. — А я хочу, хочу быть свободным, ничего не могу поделать со своим желанием!

Евлампьев коротко взглянул на него и снова покачал головой.

— Человек, Григорий, не бывает свободным. И не должен быть свободным. В том именно вот плане, в котором ты говоришь. Что это, собственно, такое — свобода? Вот та, о которой ты, видимо, говоришь и о которой чаще всего говорят‚,полная свобода личности? Свобода что делать? Вот тому же Савелычеву твоему, скажем. Да и тебе. И мне. Всем. Представил? Человек, Григорий, к сожалению, не так уж совершенен, ему и зависть свойственна, и корысть, и тщеславие… да бог знает что еще. Были уже у нас освобожденные люди — батько Махно, известно же, что такое…

— Осознанная, в общем, необходимость — вот что такое свобода, так?

— Да-да, Григорий. Да, — Евлампьев поднял на него глаза: Хватков сидел с зажатой в ладони рюмкой, и во взгляде, каким он смотрел на Евлампьева, была усмешка. — Это гениальная формула. Когда я был молод, она мне тоже казалась странной. Софистикой. Потом понял. Это формула, и, как, всякую формулу, чтобы ее понять, просто-напросто ее нужно раскрыть.

— Ну-ну, — как минуту назад сам Евлампьев, поторопил его Хватков.

Евлампьев взял со стола вилку с ножом и принялся водить ими друг по другу.

— Я лично понимаю эту формулу так: свобода как нечто безграничное, по принципу: как хочу, так и живу, не существует. Человек ограничен уже своей природой, в конце концов. Захочет полететь как птица, скажем, — и не сможет. Но ладно, это уже другой разговор. А вот в пределах своих физических возможностей. Оп ведь живет в обществе. С людьми. Взаимодействуст с ними. У него желания, у него воля, и у них желания, у них воля. Бегут двое за трамваем, хотят сесть на ходу. Обоим хочется первым. А кто-то должен уступить. Понимаешь? Свобода, я бы сказал, рождается идеей. Целью. Я поставил себе целью заскочить вторым, пропустив того, и вот я уже свободен от своего животного инстинкта — вскочить первым. могу бежать за трамваем сколько угодно долго, пока не заскочит тот.

— Если трамвай не уедет, — вставила Маша.

— Ну да.— коротко согласился Евлампьев. Вилка с ножом у него в руках издавалн скребущий металлический звук. — И во всей человеческой жизни так. Есть у меня цель, идея жизни — и мне важна уже только она, только ее решение, а что вне пути к ней — я от того свободен. А значит, и вообще свободен. Потому что жизненная моя идея, цель — это ведь и есть тот самый смысл жизни. А то, что является смыслом жизни, не может быть бременем. Вот если нет идеи — тогда рабство. Ото всего я зависим. От всех случайностей, от всех жизненных мелочей. Я бы еще так сформулировал: свобода — это такое состояние человека, когда он чувствует себя в гармонии с миром. А гармония рождается идеей.

Он умолк, что-то ему мучительно хотелось сказать еще — важное и необходимое, он держал, держал это в себе на конец — и вот упустил, утекло из него…

— Та-ак…— проговорил Хватков.

И ничего больше, и наступила та внезапная, неловкая, чем дальше, тем дольше длящаяся тишина, когда никто какое-то время не в силах переступить через нее.

— Ну! Тихий ангел пролетел,— сказала наконец, засмеявшись, Маша.

— Мятежный дух свободы, — сыронизировал Хватков и раскрыл ладонь с зажатой в ней рюмкой. — Я выпью, а? Емельян Аристархыч? Марь Сергеевна?

— Да пей, пей, — сказал Евлампьев. — Освобождайся. Нам за тобой не угнаться.