Ксюша полусидела на своей кровати, приваливиись к спинке левым, со стороны здоровой ноги, плечом, свесив эту здоровую ногу, обутую в босоножку, на пол, в летнем нарядном, с оборками по подолу, голубом илатье, и на лице у нее была счастливо-смущенная улыбка нетернения.
Евламньев пропустил Виссарнова вперед, Ксюша дала отцу поцеловать себя в шеку, вытерпела его руку у себя нз плече и бессловное родительское заглядывание в глаза. Виссарион, глубоко вздохнув, полжимая губы и моргая, разогнулся, отодвинулся, и Евлампьев вслед ему, зная, что Ксюше это совершеино не нужно, но не в силах не делать этого, тоже наклонился над нею, взяв ее за плечо, заглянул ободряюще в глаза, поцеловал в щеку и потерся о нее своей.
— Де-ед, ну ты ж колючий! — выворачиваясь из-под его щеки, со смешком сказала Ксюша.
— Да уж колючий, — выпрямляясь, похватал себя пальцами за лицо Евлампьев. — Брился, как ехать к тебе.
— Все равно-о,— протянула Ксюша.
— Ну ладно-ладно, подумаешь, — как бы обиженно проговорил Евлампьев.— Неженка нашлась…
— Да, неженка,— все с той же счастливой и смушенной улыбкой сказала Ксюша.— Здесь полежишь — станешь неженкой… И уродиной, — добавнла она затем.
— Перестань,— резко сказала Елена от двери.— Никакая не уродина, а наоборот, свой стиль даже появился.
— Ага. Уродский стиль,— согласилась Ксюша.
Она и в самом деле за эти полтора с лишним месяца болезни очень похудела, и платье, которое, помнилось Евлампьеву, было ей прошлым летом как раз впору, сейчас на ней висело. Волосы у нее за время долгого лежания стали грязными, за те дни, что была без памяти, свалялись, расчесать их оказалось невозможно, и Елена неделю назад подстригла ее «под мальчишку» — совсем коротко, оставив буквально сантиметра три.
— Что, тронулись? — предложил Виссарион.
Такси, когда спустились, было уже у крыльца. Рядом с ним, уперев в бок свободную от сумок руку, с терпеливо-печальным выражением лица стояла Маша.
— Ну! Уже! Как скоро-то! — вмиг вся озаряясь радостью, бросилась она им навстречу.
— Приве-ет, баб! — сказала ей Ксюша. — Видишь, оседлала папу с дедом.
— Здравствуй, Ксюшенька, здравствуй, — жадно оглядывая ее, отозвалась Маша.— Что, поедешь?
— А куда ж денусь? — вопросом ответила Ксюша.
Сидеть она не могла, длины сиденья, чтобы уложить се, не хватало, и в конце концов устроили ее в том же полулежачем положенни, в каком застали, войдя в палату: привалив левым плечом к дверце, с неудобно, как у гусыни, задранной вверх головой, с вытянутой по сиденью больной ногой и опущенной вниз, на пол, здоровой.
Таксист, все это время молчаливо наблюдавший за ними снаружи, сел на свое сиденье, захлопнул дверцу, устроился, поклацав пружинами, удобнее н спросил в пространство, ни к кому не обращаясь:
— Ну, чего? Кто поедет, садитесь.
Теперь, когда Ксюша наконец находилась в машинс, стало ясно, что на заднем сиденье рядом с ней можно будет поместиться только одному человеку. Один сзади, один впереди — всего двое, и двое эти должны быть Евлампьев с Виссарионом, чтобы нести ее там, и Маша, значит, хотя ни на какую работу ей и не нужно, поехать проводить Ксюшу тоже не сможет.
— Па-ап! — позвала из машины Ксюша. В голосе у нее появилась какая-то напряженная ломкость. — А что. домой не поедем разве? Мам, а ты что, ты не со мнои?
Елена открыла переднюю дверцу и, встав на сиденье коленом, перегнулась через него к дочери.
— Да, милая,— сказала она.— Сразу в санаторий. А проводить — видишь, мы с бабушкой не помещаемся.
— А я вас и не видела совсем…проговорила Ксюща из своего угла. Голос у нее сломался и задрожал. — И ни тебя, и ни бабушку… никого. Я думала… я сколько вас не видела… Она заплакала.
Она плакала совершенно по-взрослому — стыдясь своих слез, стыдясь, что не осилила себя сдержаться, не опуская, как то обычно бывает у детей, голову на грудь и пряча ото всех глаза, а наоборот — запрокинув ее, чтобы слезы скорее остановились.
— Да Ксюша!.. — не то укоряюще, не то увещевающе сказала Елена, гладя ее по щеке.
Виссарион быстрым, дерганым движением взял у Маши сумки из рук, сунул их Евлампьеву и полез к Ксюше на заднее сиденье.
— Садитесь, Емельян Аристархович! — позвал он оттуда.— Между прочим, доча, — взял он Ксюшу за руку, — ты думаешь, нам весело очень, да? Мы ведь тебя столько же, сколько ты нас, не видели!
— Да-а!..— сглатывая и взглядывая на него, тихо сказала Ксюша.— Туда не вы едете.
Елсна выбралась из машины, Евлампьев, неудобно шарашась с сумками, сел на переднее сиденье и захлопнул дверцу. — Ну, мам,— как бы за Ксюшу, бодрым голосом произнес Виссарион, — до свидания! До свидания, бабушка!
— До свидания! До встречи, Ксюшенька! До свидания, милая! До свидания, родная! — вперебив заговорили Маша с Еленой.
— По-ака…— с усилием, швыркнув носом, выдавила из себя Ксюша.
Елена стояла, держась за ручку задней дверцы, машина медленно тронулась, ручку выдернуло у нее из руки, она побежала за машиной, ухватилась за край дверцы и с размаху захлопнула ее.
Таксист ждал этого, кося глазом в зеркальце вверху, и сразу наддал газу.
Ксюша с всхлипом глубоко вздохнула.
— Па-ап,— сказала она через некоторое время. Машина уже неслась по городу, под жаркое шебуршанье ее колес летели мимо малолюдные тротуары рабочего дня.— Па-ап, а мне долго там быть?
— В санатории?
— А где ж еще.
— Ну-у, в общем…— Виссарион сидел на сиденье, весь развернувшись к ней, Евлампьев глядел на них через плечо и видел, как старательно зять натягивает себе на лицо веселую, оживленную улыбку.
— Не думаю, Ксюха, что долго. Как пойдет заживление…
— А еще совсем голо было, серо совсем, когда я заболела,— сказала она, теперь ни к кому не обращаясь, с жадностью глядя в окно на бегущий мимо зеленый, пыльный, плавящийся под солнцем мир, из которого должна была уйти — н осталась.
Тело от неудобного положения вполоборота стало уставать. Евлампьев повернулся лицом к ветровому стеклу, устроил сумки, которые все еще, как сел, так и держал у себя на коленях, на полу в ногах, и стал смотреть прямо перед собой, на дорогу.
Серая асфальтовая холстина с бешеной скоростью рвалась под колеса, с яростной готовностью лезла под них, несла машину по себе, как играла с забавлявшей ее игрушкой, и на какой-то миг Евлампьеву почудилось, что так и есть: одушевленное волеимеющее существо — дорога, а они, все в этой машине, лишь ее игрушки, потому только и видящие, слышащие, осязающие, что так нужно, пока она забавляется ими, дороге, и пропади у нее к ним интерес, она сбросиг их с себя, вышвырнет их всех на этой же дикой скорости на обочину, расшибет в лепешку о какой-нибудь придорожный бетонный столб, о дерево, о камень…
Он тряхнул головой, избавляясь от наваждення, и посмотрел на таксиста. Таксист, положив загорелые крепкие руки на руль, хмуро и сосредоточенно глядел вперед, ноги его в готовности действовать покоились внизу на педалях, и ясно было, что ему подобное никогда бы пе могло почудиться, дорога — она и была дорогой, асфальтовой лентой, созданной человеком лля удобства нужд передвижения, и надо просто быть внимательным ко всяким опасностям на ней, вовремя нажимать на тормоз, а когда обстановка позволяет — так и жарить иа полную катушку, и все тогда булет в полном н идеальном порядке.
На дороге у торца дома стоял экскаватор. Мотор его грохотал, выбрасывая из свосго раскаленного железного чрева в жаркий струящийся воздух вонючий синеватый дымок, длинная суставчатая выя с клацаньем ходила туда-сюда, туда-сюда, сгибалась и разгибалась, в палисадничке у торца разверзлась глубокая уже довольно яма, и на краю дороги, куда экскаватор сносил вынутую им землю, насыпался целый холм. У самого почти основания этого холма торчали из него верхушками последних не засыпанных еще веток, нежно пушившихся желтыми цветками, вывороченные экскаватором кусты акации.
Во дворе толпились рабочие в надетых на голое тело оранжевых жилстах, к реву экскаватора, здесь приглушенному стеной дома, примешивался воющий перестук отбойных молотков,вскрывался по всей длине дома лентой сантиметров в сорок асфальт на тротуаре, перевернутые куски сего лежали на оставшейся нетронутой части тротуара, как вылезшие во время ледохода на берег обломки льда. В некоторых местах этой ленты начали уже копать вглубь, и было ясно, что роют какую-то траншею.
— Простите, — остановился Евлампьев возле одного из рабочих, устроившего себе отдых и сидевшего с сигаретой во рту на черенке лопаты, положенной наклонно на низенькую изгородь газона. — Простите, а что случилось? Авария какая-нибуль?
— Газовым баллоном не надоело пользоваться? — взглядывая на него и выпуская дым углом рта, ответил рабочий.
Евлампьев не понял.
— Да в общем… что, привыкли.
— Ну вот, магистральный подводить будут,— так, словно Евлампьев согласился, что надоело, сказал рабочий.
— Вон что… Интере-есно,— протянул Евлампьев.И когда же?
— Это я не знаю, — засовывая окурок в кучу земли подле траншеи и поднимаясь, сказал рабочий. Землю они бросали на сторону изгороди, и кое-где изгородь была уже завалена землей наполовину.Нам вырыть приказано.
— Ага. Ну спасибо, — поблагодарил его Евлампьев и пошел к своему подъезду.
На лестнице в подъезде ему стало плохо. Голова закружилась, в глазах сделалось темно, его повело в сторону, и он бы, наверно, упал, но сумел ухватиться за перила, потом другою рукой — за железный прут, и по этому пруту съехал вниз.
Через некоторое время стало полегче. Голова кружилась, в ней звенело, будто она была из пустотелого куска металла, по которому ударили, и он отозвался долгим, все длящимся и длящимся гудом, но черный туман перед глазами высветлился и мало-помалу исчез.
Евламльев снова ухватился за перила и поднялся. В глаза мутно плеснуло сумерками, он переждал их и медленно, держась за перила, ощупывая ногой каждую ступеньку, пошел наверх. Сердце в груди не стучало, а как бултыхалось там: торкнется в ребра и замрет, пошевелится бессильно и снова торкнется — будто тонуло и пыталось в отчаянии удержаться на поверхности…