Вечерний свет — страница 43 из 115

Евлампьев хлопнул себя по лбу: — Вот идиот старый!

Он вернулся в коридор и снова набрал телефон Ермолая.

На этот раз подошел не он.

— Евлампьева? — переспросил толос в трубке. И, не дожидаясь подтверждения, крикнул, видимо обращаясь к кому-то там, в комнате:

— Где Евлампьев, только что был?!

Чей-то далекий от телефона, но ясно слышный другой голос ответил с иронией:

— Где, не знаешь? Курит опять, наверно, не работать же ему, если сегодня начальства нет.

Евлампьев почувствовал, как лицо ему опахнуло жаром. Ему стало стыдно. Будто это сказали про него самого.

— Сейчас, подождите, поищем,сказал голос в трубке.

Трубка сухо стукнулась о стол, и наступило молчание.

— Что? — спросила Маша, глядя на него поверх газеты.

— Ищут, — коротко отозвался Евлатпьев. От того, что он услышал по телефону, ему почему-то было неловко глядеть ей в глаза.

Возле трубки раздались шаги, ее взяли и голос Ермолая произнес:

— Алле?

— Это, Рома, снова я,— сказал Евлампьев.

— А! — узнающе произнес Ермолай, и Евлампьеву показалось, в голосе его прозвучало какое-то особое довольство. Будто он ждал и боялся некоего другого звонка и теперь был рад, что это не он. — Что, папа?

Евлампьева подмывало спросить Ермолая, как это так надо работать, чтобы за неполных два месяца о нем составилось столь «лестное» впечагление, но он сдержался.

— Ксюше одно лекарство нужно, и я хочу тебя попросить достать его,сказал он. Вдруг получится…

— Какое лекарство?

— Мумиё.

— А, это панацея-то от всех болезней?

— Ну, почему панацея? Ты что о нем слышал?

— Да что мертвых на ноги ставит, а у здоровых так прямо крылья отрастают, летать начинают.

Евлампьев улыбнулся. Господни, да ведь славный же он парень, Ромка…

— Ей нужно, Рома, — сказал он,чтобы у нее регенерация костной ткани быстрее шла. Пять граммов и требуется-то всего. Говорят, грамм по пять рублей продают. Может, знаешь, есть у кого?

Ермолай помолчал.

— Ладно, папа,— сказал он после молчания.— Есть у меня кое-какие мыслишки. Пока говорить не буду, но… есть.

Они попрощались по второму разу, и Евлампьев положил трубку.

— Что? — снова спросила Маша.

Евлампьев прошел на кухню, выдвинул из-под стола табуретку и сел.

— Да что… пообещал попробовать.

Он думал, стоит ли говорить Маше о том, что подслушал об Ермолае по телефону, желание было — сказать, но разум подсказывал, что не стоит: только расстроить ее, и все, а изменить — так ничего этим не изменишь.— Говорит, есть у него кое-какие мыслишки, — сказал он.

— А конкретно, конкретно,— спросила Маша,— ничего не сообщил?

Евлампьев махнул рукой.

— А, знаешь… Это вообще бессмысленно — его просить. Так уж, для совести для своей, что и его охватили. Если он к Ксюхе в больницу ни разу не выбрался… Вскинулся — съездить! — и кончилось на сем.

— Да, наверно…вздохнула Маша.Наверное. — Ну вот…прибарабанивая пальцами по столу

и глядя мимо Маши в окно на жаркое, выбеливающесеся небо, сказал Евлампьев.

Нет, не надо говорить ей о подслушанном, ни к чему. И того вот уже достаточно, что не удержался ни высказал свое мнение о его «мыслишках»… А вместе с тем, как он хорошо сказал о слухах про мумиё: мертвых на ноги ставит, а у здоровых крылья отрастают… Просто удивительно хорошо! Какая-то такая внутренняя тонкость за этим… Елене так не сказать.

— Ладно, потом посмотрим — Маша свернула газету и положила ее на подоконник. — Давай завтракать.

Они еще не ели. Стол стоял накрытый, но Евлампьсв решил позвонить Ермолаю до завтрака, не откладывая в долгий ящик.

— Да. давай, конечно, — сказал он. — Что у нас, творог?

— Творог, что ж еще? — сказала Маша, открывая тарслку. — Больше нечего. Лучше, чем колбаса эта…

❋❋❋

После завтрака Евлампьсв «сел» на телефон. Он позвонил Вильникову, позвонил Лихорабову, позвонил Канашеву, бывшему своему, до Слуцкера, начальнику бюро — вместе тогда, в начале шестидесятых, работали над машиной криволинейной разливки,позвонил еше двум старым сослуживцам, удалось прорваться и к Хлопчатникову, который почему-то снял трубку сам, так бы секретарша, наверно, не допустила, и пришлось бы ждать вечера, звонить домой. В прежние времена позвонил бы и Молочаеву, но после всего. происшедшего между ними месяц назад, ни о какой просьбе к нему не могло быть и речи. Несколько раз Евлампьев начинал набирать телефон Слуцкера, но всякий раз, не добрав до конца, нажнмал рычаг: опять же таки, если бы не тот разговор о балках… Осталась после него какая-то неловкость внутри, неловкость, не больше, но переступить через нее недоставало сил. К Лихорабову, с которым вообше грежде не знали друг друга, и то, чувствовал, можно было обратиться…

Ответы о мумиё все оказались неутешительными: никому никогда мумиё не требовалось, никто не представлял даже, как его достать, и все только обещали поспрашивать у знакомых.

Сестре Гале звонить было некуда — не имели они телефона, — но она, только Евлампьев закончил все намеченные звонки, позвонила сама.

— Ну, слышу наконец голос! — начала она, не здороваясь. Евлампьев улыбнулся: это чувство старшей в ней, видимо, до могилы. — Звонишь вам, звонишь — никто трубку не берет! Ну что такое?! Уж

не знаю, чем вы там занимаетесь. Ксюша что? Когда в гости на дачу к нам поедете?

— Что никто не отвечает — это неправда,— продолжая еще улыбаться, сказал Евлампьев. — Плохо звонила, наверно.

— Ну уж не без перерыва! — отозвалась Галя.

Они с Федором еще с майских звали их с Машей к себе на дачу — поковыряться в земле, побродить по лесу, переночевать, но пока Евлампьев работал и пока Ксюша лежала в больнице, поехать было просто невозможно.

— Да, пожалуй, можно теперь, — снова невольно улыбаясь, отозвался Евлампьев.

— Ну вот, давайте. Решите — когда, а я позвоню завтра.

Они поговорили еще о том и о сем, что пишут Галины дети из Москвы, что Ермолай, о погоде поговорили, разговор снова вышел на Ксюшу, и Евлампьев спросил о мумиё.

Но Галя о мумиё только слышала, не больше — читала в журнале «Здоровье», и, как и все, пообещала лишь поспрашивать у знакомых.

— Ну что? — спросила Маша, когда Евлампьев повесил трубку. Она стояла в прихожей с сумкамн в руках, готовая уже идти в поход по магазинам, и ждала лишь конца его разговора. — Все то же?

— Все то же,— сказал он. — Обещала поспрашивать. На дачу нас зовет опять.

— Так давай, — сказала Маша.— Хорошо сейчас, наверно, за городом. Давай.

— Давай, — согласился Евлампьев. — Подумай, когда нам удобнее. Так, чтобы мне магнезию не пропустить. И сначала, наверное, Ксюшу навестить нужно?

— Ну конечно! — Маша пожала плечами, будто упрекая его за подобный вопрос: само собой разумеется, к Ксюше! — и Евлампьев с улыбкой умилился про себя этому ее такому знакомому, такому родному движению. Когда-то, в первые годы их жизни вместе, он думал в таких случаях, что она и в самом деле укоряет его, и пытался оправдываться. — Я, кстати, в ресторан сейчас зайду, — сказала Маша, — может, завезли им лимоны. Сделаю ей тогда по рецепту — и увезем.

Она ушла, хлопнула за нею, звонко выстрелив язычком замка, дверь, и Евлампьев остался в квартире один.

Он вернулся к телефону, постоял возле него, вспоминая. кому же сше забыл позвонить, вспомнил — Матусевичу еше, да-да, Матуссвичу, конечно, но тут же н вспомнил, что у Матусевича нет телефона.

А больше, выходило, звонить и некому. Замкнутая была жизнь: дом да работа, дом да работа, откуда при такой жизни и нажить широкие знакомства…

Ну ладно, со звонками покончено, надо все-таки сесть за письмо Черногрязову.

Евлампьев прошел в комнату, взял с телевизора снесенные туда вчера после неудачной попытки взяться за письмо листы бумаги и сел к столу.

В дальнем правом углу лежавшего сверху листа стояла, написанная еще вчера, дата. Евлампьев занес было руку, чтобы переправить число на сегодняшнее, и передумал: какое это имеет значение?

«Здравствуй, дорогой Михаил! — вывел он крупными ясными буквами. Руке нужно было расписаться, разойтись, и специальная эта, нарочитая неторопливость помогала.

Извини, что долго не отвечал, но были на то причины, и, к сожалению, печального свойства…»

А как хотелось, кстати, получив от него письмо, тут же сесть за ответ, так и подмывало, так и просились руки к бумаге… это тогда из-за Аксентьева не получилось, нахлынуло что-то от упоминания Черногрязовым его имени, развезло, плохо даже стало… А вообше бог знает как это хорошо, что есть кому написать о своей жизни, о своих делах, да просто, в конце концов, знать, что где-то там, за тридевять земель от тебя, ждут твоего письма, ожидают, может быть даже сердятся, что долго не отвечаешь… Так это нужно — писать и получать письма!..

Рука вслед мыслям бежала уже без всякой задержки, почерк стал мелким, дерганым, Евлампьев писал о Ксюше, о ее болезни, о том, что им всем пришлось пережить за эти пятьдесят с лишним дней, похвастался, что и нынче поработал положенные два месяца, и ничего! Есть еще, значит, порох в пороховницах…

«Что же до твонх размышлений о кастах в Индин, писал он, то вопрос этот, брат, далеко не новый. Помнится, я читал об этом еще в тридцатых годах — дореволюционная еще какая-то была книга, — вот только, знаешь, не помню ни автора, ни названия. Так там этому вопросу довольно много посвящено было места. Честно говоря, не понимаю, почему ты именно к этим кастам привязался? То, что счастье человеческое зависит от того, насколько действительная жизнь согласуется с представлениями о ней, с идеалом ее, — в этом я тебя поддерживаю, полностью твою мысль разделяю. Известное же правило: накорми голодного, наестся — и в блаженство впадет, на седьмом небе от счастья будет. А у другого обеды из сорока блюд — а ему все свет не мил. Так это. Но при чем здесь касты, подумай! Ведь сам же написал: «выродившейся социальной организацией», — то есть осознаешь это, осознаешь, что какой-то порок был в этой организации, раз она выродилась. А порок какой, порок простой: герметичность. Заперли тебя в твоей ячейке — и сиди там, вот тебе твой идеал — и будь доволен, и сын твой там будет сидеть, и внук, и правнук, а ну как правнук таким родится, что идеал-то этот не по нему будет, не впору, то ли широк, то ли узок? Предположим, ты из касты неприкасаемых, и он, значит, из касты неприкасаемых, а при этом — совершенно необычайных умственных способностей человек. Вот уже и нет гармонии, несправедливость вместо нее, дисгармония. Родись, скажем, Михайло Ломоносов не свободным помором, а крепостным Орловской какой-нибудь губернии, был бы в России Ломоносов? Не было бы. Социальное соцнальным, а и биологическое, врожденное, со счетов не сбросить. А в высшей, управленческой касте ну как дураки от сытой-то жизни заведутся? А заведутся непременно, пусть в первом поколении все умники, так уж во втором объявятся, а в третьем — и подавно: стоячая вода цветет, знаешь же. Хороша, в дело пригодна, да для питья только проточная. Проточная. Чтобы все время перемешивалась. Такое вот мое мнение насчет каст. Ты, правда, пишешь: «Если общество поделено на различные группы, социально равноправные, но функционально разнородные». Но. я, знаешь, как-то не могу понять: что же это за разделение, коли социально равноправные? Это не разделение. Разделение — когда именно что неравноправие. Другое дело, и тут я с тобой согласен, что жизненные установки у нас